Текст книги "Небо помнить будет (СИ)"
Автор книги: Елена Грановская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
Дюмель сперва не понял, почему Кнут так говорит – он коротко дает понять о своем внимании к мужчинам. Но разве он не уединялся с той девушкой несколько минут назад? Третьего человека за перегородкой в той части кабинета нет. Получается, что Брюннер не прочь проводить время и с женщиной, и одинаково с мужчиной!
Еще тяжело переживающего раскрытие своей ориентации Констана осенило, едва он пришел к такому выводу. Это было написано на его лице, поэтому Кнут ухмыльнулся, положив ногу на ногу.
– Потому, доверяя вам, я знаю, что вы никому и ничего не расскажите, что было в этом кабинете между нами. Равно как и я кому-то. А девчонка, – Брюннер махнул на сдвинутые створки, – она уж точно ничего никому не расскажет, не знает французского. Связистка из отдела. Туповата в некоторых вещах как пробка. Не четвертый размер, но в постели ощущения дарит такие, что кровь долго не отливает.
Дюмель молчал, медленно потянувшись рукой к полу за упавшей шляпой и устраивая ее на коленях. Он осторожно поднял глаза на Брюннера.
– Не пугайте меня, Констан. Вы выглядите еще хуже, чем минуту назад. – Кнут дернул головой.
– Не стоит волнений за меня… Просто… всё это как-то… неожиданно и… я не понимаю – зачем… – Произнес он едва слышно.
– Чтобы вы поняли, что я не причиню вам вреда. Поверьте. Я могу за вами наблюдать, но я не нанесу вам удар.
Дюмель не поверил своим ушам. Всё происходящее в этом кабинете было для него шоком.
– Я не могу и не должен вызывать в Вермахте подозрения, что не традиционен в своем выборе к полу, иначе сейчас гнил бы где-то в камере или подыхал на фронте. Среди штабных от судьбы спрятаться можно, среди полевых – нет. Тебя в тот же день вычислят и примут карательные меры. Поэтому я здесь. Да я и не горел желанием участвовать в боях. В штабах спокойнее, безопаснее, к тому же легче контролировать ситуации на фронте и быстро их оценивать, здесь быстрые продвижения по карьерной лестнице, обучение квалификациям и вообще много возможностей быть незамеченным в том, что творишь. Мой отец тоже военный, только служит в авиации. Сейчас он на фронте. Он уважаем и любим, поэтому только ему я обязан службе в войсках Вермахта. Благодаря его стараниям меня, немного не подходящего по здоровью, приняли в гитлерюгенд. Вышел я оттуда роттенфюрером, продолжил обучение в военном училище, проучился полтора года, не закончив, – меня отправили на войну за формулировкой «подающий большие надежды, верный своим принципам, отличник и активист», опять-таки благодаря отцу, желающему воспитать во мне арийский непоколебимый дух. Месяца четыре я разъезжал по линии фронта, прикомандированный к одному офицеру старшим помощником, имея при этом очень низкое звание, когда вместо меня могли быть другие. Этого офицера убили в бою, а меня перенаправили к другому, который двигался не на восток, а назад, вглубь Франции. И вот я в Париже, возглавляю группу патрулирования восточной части города. Поэтому вы не ускользнете у меня из поля зрения, Констан. Вы со своим Богом смотрите высоко. А я – еще выше.
Повисло тяжелое молчание. Кнут снова отпил и поставил пустой бокал на стол, облокотившись о столешницу.
– Поскольку большую часть времени детства и юношества я находился в лагере среди одних мальчиков и мужчин, приходилось строить отношения с людьми одного со мной пола. Сперва завязывалось знакомство, оно превращалась в симпатию, а затем в дружбу. Казалось бы, дальше уже невозможно. Но, как водится в жизни, всё изменил случай. Мне было двенадцать, и как-то днем в качестве наказания за какую-то маленькую проделку я дежурил по комнатам в нашем кампусе. У всех были уличные полевые занятия, комнаты пустовали – я так думал. Но вдруг за одной дверью услышал шепот. Дверь была приоткрыта, в самом конце этажа, за углом, комната для старост групп. Я тихо подкрался, пригнулся и посмотрел в щель, думая, что там шалят ребята из младшей группы, которые сбежали с занятий и затеяли что-то, и сейчас я раскрою их и сдам вожатым. Но в комнате на одной кровати прямо у стены напротив, так что мне было всё видно, лежали двое парней семнадцати лет, один был моим старостой, и тесно прижимались друг к другу. Мой староста лежал сзади, за спиной второго, приник губами к его шее и одной рукой шевелил в его штанах, приспустив их, видимо, доставляя удовольствие, потому что тот тихо постанывал. Я наблюдал за ними с полминуты, онемев и не отводя взгляд, а когда мой староста приспустил свои брюки, а второй парень развернулся на кровати к нему лицом, я вдруг качнулся вперед, задев дверь, и она скрипнула. Я тут же вскочил и бросился бежать, не знаю, куда, лишь бы подальше отсюда, чтобы меня не избили. В ту минуту у меня даже не было мысли бежать к директору и рассказать всё увиденное – я просто уматывал прочь, боясь избиения. Но понимал, что не смогу, спасаясь, покинуть территорию лагеря, так что просто бежал в никуда, надеясь, что к концу дня вся эта ситуация замнется сама собой. Я выскочил через дверь, ведущей в задний двор, откуда тропа ведет к полю для занятий на открытом воздухе, как здесь меня настигли двое старост и приперли к стенке. Я плакал, закрыв лицо и голову руками, и парни били меня и угрожали: если я какой-либо живой душе проболтаюсь, они прикончат меня и подстроят мою смерть как несчастный случай, несмотря на то, что мой отец высокопоставленный и известный офицер.
Тогда и вообще после я никогда никому – даже своему отцу и лучшему на тот момент другу – не рассказывал об этом, но первые две недели после случившегося сторонился старост и был тихоней. Те, кажется, со временем тоже поняли, что я слово держать умею и неожиданно похвалили меня, что не проболтался. С того времени мой староста стал сближаться со мной как приятель. Через полтора года, в час выпуска из гитлерюгенда моего старосты, мне уже было четырнадцать и я сам переходил из группы юнгфольк в гитлерюгенд. В свой последний вечер нахождения в лагере староста подозвал меня и по секрету сказал, что хотел бы отблагодарить меня, что когда-то сохранил его тайну и не проболтался. Я был удивлен и рад одновременно. Тогда он отвел меня в ту же самую комнату, где мы заперлись одни, и рассказал о том, что я тогда на самом деле видел: как, бывает, мужчины нравятся мужчинам, как можно заводить отношения не только с девушками, как надо быть осторожным с выбором партнера, поскольку тебя может наказать не просто администрация лагеря, а даже отдадут под настоящий суд. Мне стал интересен его рассказ, и вдруг он предложил, хочу ли я испытать, что это такое. Я не засомневался и покивал. Тогда староста сказал, чтобы я сел на кровати удобнее и раздвинул ноги. Я был взволнован, весь в нетерпении, часто дышал и потому безропотно выполнял все его просьбы. Он сказал, что не нужно волноваться, будет совсем не больно, а наоборот приятно. Он расстегнул на мне шорты, завел ладонь под мое белье и стал медленно водить пальцами и ласкать, возбуждая меня, затем схватил и сжал, продолжая работать ладонью. Я кончил ему в руку, и он был рад, что был у меня первый, на кого у меня встал. Я попросил, чтобы он действовал дальше и смелее, не боясь, что мне может не понравиться. На что он сказал, что со мной ему надо быть осторожным, поскольку я несовершеннолетний, и его могут посадить за совращение. Я поклялся, что никому не расскажу о нашем опыте, но он хотел, чтобы я понял, насколько опасно это может быть. Я погрустнел оттого, что больше никогда не заполучу от него ласк, какие он дарил своему парню, на что староста сказал, что у меня впереди вся жизнь и я еще смогу найти того, с кем могу это сделать, а пока мы с ним оба в лагере, это опасно. Но я все еще хотел прикоснуться к нему, почувствовать его, тогда он лег рядом со мной на кровать ко мне лицом. Мы оба спустили с себя штаны и прижались так тесно, чтобы соприкасаться и чувствовать возбуждение друг друга. Так мы пролежали несколько минут в тишине, крепко обнявшись, лишь немного двигая ногами и потираясь друг о друга. На прощание он поцеловал меня в лоб и вышел из комнаты, уйдя и из моей жизни навсегда.
Кнут прервался и поднял глаза на Констана, продолжая потирать брючину на колене. Дюмель смотрел в свое расплывчатое темное отражение в расплескавшемся по столешнице коньяке. Сложно предсказать, о чем он думал в этот момент и думал ли вообще, но словно нащупав нужную душевную нить, такую тайную и тонкую, запрятанную глубоко в душе, скрываемую от сторонних глаз, Брюннер продолжил, довольный, что сразил священника наповал. Кто знает, может, услышав доверительный его, Кнута, рассказ, Констан поведает, как сам пришел к осознанию таких отношений? И как сложно живется ему всё это время, когда он тяготеет к мужчинам, а религиозные моральные нормы строго запрещают однополую любовь? Как же хочется узнать внутренний конфликт молодого француза, отдавшего свою душу Богу, а тело – мужчине! Но всему свое время, Кнут, всему свое время… Он еще раскроется перед тобой, если ты сам будешь аккуратен и обходителен.
– Я рос дальше. Прилежный ученик, активист, отличник. Новый староста. Меня ставили в пример всему лагерю. Меня уважали младшие ребята и сверстники. Мой лучший тогда друг был рад и горд за меня. На предпоследнем курсе я участвовал в молодежных соревнованиях между лучшими организациями Союза немецких девушек и Гитлерюгенда по всей Германии. Соревнования были выездными и длились почти две недели. Именно там у меня был новый опыт отношений с мужчиной. Это был парень из другой школы. В первый же день мы достаточно быстро нашли общий язык. Он был долговязым и тогда казался робким, но в компании со мной и моим лучшим другом проявлял чувство юмора и любознательность. Однажды вечером мы вдвоем с ним прогуливались перед ночным отбоем по полю, и он вдруг заговорил, что его внезапно заинтересовала тема однополых преступлений. В своем городе он узнал о существовании подпольного клуба, где собирались люди нетрадиционной ориентации, а однажды во дворах наткнулся на заметки об отношениях однополых пар и после этого стал обращать внимание в газетах на колонки об уголовных преступлениях, когда судили за связь мужчины с мужчиной. Он рассказал, как принес несколько пропагандирующих листовок в отделение полиции, как в тот же день ее сотрудники, переодетые в штатское, нагрянули в этот клуб и многих там повязали, кто не успел убежать, а его самого похвалили за бдительность и гражданский долг. В тот момент я не признался ему, что мне было известно о подобных связях, о которых я знал от своего старосты. Моего нового знакомого волновала эта тема, но он боялся заговорить о ней со мной – боялся, что плохо о нем подумаю и осужу. Но я заверил его, что всё в порядке, и он может говорить со мной про что захочет, а я никому не расскажу. Тогда он сказал, что в том же клубе полицаями были изъяты фотографии, и во время дачи свидетельских показаний в участке он увидел откровенные снимки однополых пар в постели, на полу, диване и стал представлять в мыслях, что мужчины и женщины чувствуют в этот момент, когда совокупляются по несколько человек или друг с другом. Тут же, рассказывая мне это, он осекся и нервно начал оправдываться, что не считает себя геем, это обычное подростковое любопытство. Я же вспомнил старосту и то, что он отказался поступить со мной смелее. В тот день мне и моему новому знакомому так же, как и вожатому когда-то, было семнадцать. Мы ушли с опушки, на которой раскинулся полевой лагерь, вглубь леса. За густыми ветвями елей и высокими кустарниками я сказал, что он смело может попробовать со мной, что было бы ему интересно. Мы оба разволновались. Каждый знал, чего он хочет, но боялся проявить смелость и разочароваться в предстоящем. Мы несколько раз пробовали целоваться в губы, но быстро поняли, что нам хотелось иного. Я не хотел быть активным, наоборот, хотел принимать ласки нового приятеля, поэтому сам сказал ему об этом. Парень приставил меня к голому стволу старой ели, я обхватил дерево. Он, часто дыша и волнуясь, дрожащими руками быстро расстегивал на мне брюки, затем спустил их и жадно прижался ко мне ртом. Я взвизгнул от долгожданного удовольствия и прикусил пиджак на согнутом локте, продолжая шумно дышать в руку и дрожать от волнения. Порой парень делал мне больно и неприятно, но мне было всё равно: я был настолько возбужден, что готов был лопнуть от напряжения, и своими не сдержавшимися юношескими взрывными чувствами испачкал ему галстук и рубашку, а потом, будто опустошенный, сполз спиной по стволу дерева вниз, еле дыша. Тем временем приятель разулся и, спустив с себя шорты, подполз ко мне, согнул ноги, прицелился и резко вошел. Мы оба вскрикнули. Он стал двигаться, ему было не удобно, мне жгло нутро, он искал подходящую позу, но какое-то время спустя мы привыкли к ощущениям. Я ощущал в себе его движения, мне было одновременно хорошо и страшно. Приятель сделал это в меня и остановился. Минут пять мы лежали, восстанавливая дыхание, потом обтерлись платками и вернулись в лагерь. Никто ничего и не заподозрил. Даже мой лучший друг.
Брюннер взял в рот вторую папиросу и зажег огонек, поверх него взглянув на Дюмеля. Ну же, Констан, прояви свои нежные мужские чувства! Расскажи о своей любви к твоему тайному «бэ». Сколько ему лет? Насколько он горяч в постели с тобой? Насколько бесстыден ты сам, смиренный католический священник, в своей любви к нему? Его глаза бегают по столешнице. Он страшно взволнован. Темное одеяние, почти от самых пят до глухой колоратки на шее, скрывает молодое и, думается, красивое тело, покрытое сотнями поцелуев воюющего сейчас «бэ». Сутана превращает его в тень, сравнивает с другими католическими служителями. Но, Констан, я знаю, ты не такой. Ты другой. Я вижу это сейчас, а ты пытаешься скрыться. Расскажи свою историю, доверься человеку, хоть ты и считаешь его врагом своей нации. Но я не враг, я не нацист, я не убийца. Я – такой же, как ты, человек, имеющий и испытывающий чувства, творящий свою историю, следующий своей судьбе.
Нет. Сегодня он вряд ли расколется. Но его маска дала трещину. Остается ее только расширить.
Брюннер выдохнул сигаретный дым и продолжил, глядя вниз на свои сапоги:
– Вы не прерываете меня, Констан. Поэтому я расцениваю это как разрешение к продолжению. Что ж, слушайте дальше.
С моим новым приятелем мы не стали парой, даже не стремились. Мы испытали то, что хотели, и на этом наш опыт закончился. Не чувствовали душевное, личностное влечение друг к другу, чтобы быть парой, нет. Лишь наши тела хотели сближения, наши нервы. Мы много времени не виделись. Но еще в пору нашего нечастого общения он познакомился с девушкой из Союза, они писали друг другу письма из лагеря, а в отпусках ездили друг другу. Кажется, какое-то время они были вместе. Сейчас – не имею понятия. Наше, думалось, краткое знакомство, которое всё же продлилось некоторое время, сошло на нет, мы стали реже видеться и еще реже обмениваться письмами. Последний раз после долгой разлуки я видел его лично полтора года назад, когда была сортировка солдат и командиров по линиям фронта. Он набрал вес и отрастил усы. Тогда нам не о чем было поговорить, мы просто обменялись дежурными фразами. И даже не стали вспоминать того, что между нами было.
Констан пытался успокоиться, но это оказалось практически невозможно. Обстановка кабинета, обустроенная под Кнута, хоть прямо и не кричала о гитлеровском режиме, но была пропитана вражеским напряжением, опасностью. Одновременно Дюмель думал о многом: перед его взором в памяти всплывали лица родителей; прямо в душу из словно далеких времен мирного времени заглядывали большие глаза Лексена; он обращался к Богу и молил о прощении и сохранении его жизни; вспоминал добрый взгляд преподобного Паскаля и его старческие теплые руки. Хотелось просто исчезнуть: из этого кабинета, из этого мира, из этого времени, отмотать стрелки назад – и вновь оказаться в прелестном мае тридцать восьмого, когда его взгляд впервые скрестился с взором мальчика, оказавшимся таким чувственным и смелым…
– Вижу, вы поняли, что я из себя представляю, мсье Дюмель. – Размышления Констана прервал вкрадчивый голос Кнута. – Вернее, мое тело. Мои чувства тянутся к любому человеку, будь то мужчина или женщина. Но лишь благодаря телу можно передать человеку, к которому испытываешь симпатию, признательность, что-то подобное, то внимательное, значимое чувство, которое не можешь порой выразить словами. У вас ведь бывает такое, Констан? Когда, кажется, не хватает слов, и только крепкое объятие, страстный поцелуй передадут вашу чувственность, всё то, что хотите выразить?
Дюмель не ответил, но Брюннер ничего от него не требовал: ему всё было ясно без его слов.
– Опыт с женщиной был проще. Я тогда уже многое знал из личных историй своих друзей, коллег, сокурсников, что-то читал из взрослой литературы, поэтому думал, что когда представится опыт близости с женским телом, я не растеряюсь. Забегу вперед, но это было уже в период обучения в высшей школе. Вы обязаны выслушать, Констан. – Брюннер кинул в сторону Дюмеля быстрый, зверски издевательский, как показалось Констану, взор. – Пусть в ваших мыслях будет голое женское тело, о котором сейчас услышите. В вашем разуме, что раскрашивает картины уединения с последней любовью. В вас, католическом служителе, отдавшего себя святому библейскому мужу.
В первый же учебный день мы всем курсом отправились в бар. Там мы нашли много увеселений до полуночи: крепкое пиво, танцы красоток, карты и бильярд… Этажом выше девушки легкого поведения продавали себя или предоставляли комнаты для уединения влюбленным парам. В бар я пришел со своей соседкой по подъезду, с которой общался до отъезда в Гитлерюгенд. Мы были хорошими друзьями. Когда танцевал с ней, пиво ударило в голову, и я стал весело вспоминать всё то хорошее, что испытывал и чувствовал к ней. Я правда ценил ее доброту и помощь. А она улыбалась мне и шептала, что я пьяный дурачок и за меня говорит хмель. В тот день у нее были заплетены две светлых косички, из-за чего она казалась младше своих лет и выглядела как девушка-подросток, а сама была одета в летнее яркое красное платье в белый горошек, юбка развевалась колоколом, губы тронуты помадой под цвет платья. Я спросил, что она хочет больше всего. Она положила одну ладонь мне на затылок, притянула мою голову к себе и прошептала на ухо, что хочет меня. Я кивнул и молча увел ее на этаж выше, чувствуя через ее ладонь волнение. Нам дали крохотную комнату без окон, где не было ничего, кроме кровати и стула, где нельзя было свободно разойтись. Я видел, как она желала воссоединения со мной, и сам вдруг испытал к ней нежные внезапные чувства, потому мы быстро разделись, снимая одежду друг с друга, и упали на кровать…
«Я сразу взялся за дело и оказался в ней, но не с первого раза: я был у нее первый. Она обхватила меня руками и обвила ногами, притягивая к себе. Я упал на нее и ткнулся лицом в упругие груди, продолжая двигаться. Мы оба стонали от удовольствия. А когда я лег напротив нее и обнял, она опустила обе ладони по моему телу, схватила меня внизу и сжала. Я закрыл глаза и вспомнил старосту. Подруга делала это неумело, но старательно, желая угодить и мне, и возбудиться самой. Потом я предложил, что буду ласкать ее меж ног, она согласилась и раздвинула передо мной бедра. Я вспоминал, какие движения губами и языком совершал мой приятель на молодежных играх, и действовал жадно и агрессивно, причиняя ей и боль, и удовольствие.»
Кнут молчал, глядя перед собой и посекундно вспоминая всё, что постиг в тот раз, со своей первой женщиной. Он не хотел разделять эту радость воспоминаний от прикосновений к женскому телу с Констаном. Он нарочно дразнил его, делясь историями с мужчинами. Он хотел видеть его опустошенным, тихим, сдавшимся, опустившим руки перед судьбой. Брюннер доказывал самому себе и Всевышнему, а главное – Дюмелю: что вскрывается, долго держащееся в глубинах, то причиняет боль – тайное сокровенное, даже лично счастливое, может обернуться против самого его хранителя. Кажется, чем дальше заходит эта игра, тем становится интереснее и забавнее, правда, только ему одному, Брюннеру. Констан сидит притихший, будто смиренно ждет своего смертного часа, и не понимает, не хочет, не желает, не допускает мысли, что он, Кнут, не желает ему ничего плохого. По крайней мере, сейчас. Манера его общения, видимо, непривычна и чужда молодому священнику, но ничего, после сегодняшнего дня, такого неожиданного и насыщенного для Дюмеля, он должен понять, что до него хотели донести.
– У меня было много мужчин и женщин, однако постоянного партнера у меня нет. Мне со всеми было хорошо. Но в тот вечер я понял, что мужские и женские тела несравнимы, – продолжил Кнут, вздохнув. – Нельзя выбрать, какое и в чем лучше. В каждом есть что-то потаенное, личное, непохожее, но они оба приятны на ощупь и вкус. Как человек чувствует, так он и общается с этим миром, так он и преподносит любовь, одаривает вниманием. У женщин есть то, чего нет у мужчин. У мужчин – чего нет у женщин. Но у тех и у других есть душа, есть чувства, есть личность, и эти личности по-разному испытывают телесное притяжение и сближение. Вы ведь не можете не согласиться с этим, мсье священник?
Вновь издевка. Лучше убей, пронеслось молнией в мыслях Констана. Умертви на месте, сейчас. Прекрати эту затянувшуюся игру, превратившуюся в мучение…
– После выпуска из Гитлерюгенда мое обучение, как и говорил, продолжилось в высшей командной учебной школе. Я вновь был отличником и активистом, вновь пример для младших и старших. Кто-то меня любил, кто-то ненавидел, и благодаря последним я понимал, что лучше их, раз они завидуют и шепчутся за спиной. Я читал много разнообразной литературы, даже запрещенной, чтобы понимать, кто и за что прослыл врагами германского Рейха. Я присутствовал на казнях политических преступников. Я ходил на партсобрания и выступал от имени молодежной организации. Я был на официальном приеме и видел Гитлера. Я участвовал в жизни Германии! Но я хотел – и до сих пор хочу – другого пути для нее… Она достойна лучшего. Всё это, – Кнут обвел руками кабинет, имея в виду германский дух, – лишь наспех нанесенная краска, которая скоро обветшает и осыплется. И тогда поднимется новое знамя!
Кнут сжал кулак и тряхнул им в воздухе. Констан закрыл глаза и подумал: Господи, если он, Брюннер, воспитанник идеального Рейха, убийственно могучей машины, видит в строе какие-то изъяны, что же может быть, когда этот нацистский автоматизм будет доведен до еще более совершенного? Сколько людей погибнет в его адских комбайнах на пути проторения дороги в идеальное будущее Германии? Дюмель закрыл лицо ладонями. Если всё будет так, как видится Кнуту, то ему, Констану, придется всю жизнь носить на себе неподъемную тяжесть павшего французского духа, до самой смерти ходить по улицам Парижа, который станет частью фашистского режима и, самое страшное, придется жить без Лексена, которого в числе тысяч союзных солдат, вернувшихся домой, казнят как противников режима Рейха. Нет… Он не сможет существовать на этой земле без Бруно. Он уйдет вместе с ним. Он тоже будет казнен, рассказав о своей нежной к нему привязанности, что так противозаконно по арийским нормам.
На душе тяжело. Весь вдыхаемый немецкий гной, копившийся много недель в парижских домах, заполняющий все французские улицы и небо, растворялся в крови Дюмеля и тянул вниз, к земле, в городские стоки, чтобы быть смытым вместе с историей Франции, с ее гражданами, чтобы освободить территорию под второй расцвет Рейха, так страстно ожидаемый Кнутом. Констан гневно посмотрел на Брюннера, сжав на коленях кулаки.
– Не надо злиться, дорогой Констан, – усмехнулся Брюннер, не поворачивая к нему головы. – Я стою за собственную правду, вы – за свою. Германская уже победила, как видите. Но всё может поменять в любой момент. Вы ведь не должны терять дух, верно? Нет. Не должны.
Кнут встал, опираясь на подлокотники кресла, и, заложив руки в карманы брюк, поднялся на носках и вытянулся в струнку, потягиваясь. Затем неспешно направился в сторону выхода из кабинета, проходя мимо Дюмеля. Поравнявшись с ним, он вдруг остановился, застыв рядом с его креслом и, высвободив руку из правого кармана брюк, припечатал к груди Констана вскрытый конверт с письмом внутри кончиками своих пальцев.
Дюмеля словно ошпарило. Он смотрел на конверт, сердце его выпрыгивало из груди. Он уже догадался, что это за письмо, но не шевелился. Брюннер ухмыльнулся и медленно заскользил пальцами по груди Констана вниз, прижимая к нему письмо и следя за своей ладонью. Даже через плотную бумагу и суконную ткань кончиками чувствительных пальцев Кнут осязал ровную кожу и крепкое тело молодого священника и принял удар его большого сердца, колотящегося в страхе за жизнь. Ощутив небольшой пресс на животе Дюмеля, Брюннер отпустил руку. Письмо упало Констану на колени, и он тут же схватил его и сжал в ладонях, приложив к губам и зажмурившись. Телу стало холодно, чувствовалось, что ноги откажут от волнения, попробуй он встать. Сердце выделывало небывалые бешеные ритмы, оставляя в груди вмятины. Перед глазами под закрытыми веками поплыли круги.
Кнут несколько мгновений смотрел на согнувшегося в кресле Констана, покачивающего в руках письмо, словно собственного ребенка, а затем шагнул к дверям и постучал в них костяшками пальцев. На той стороне зашевелились, послышался шорох обуви и поворот замка. Брюннер взялся за дверную ручку, толкнул ее, приоткрывая дверь, и обернулся на Дюмеля. Тот, услышав, как открылся замок, поднял лицо. В глазах стояли слезы, уже смочившие щеки. Констан встал на ватных ногах, в одной руке сжимая за полы шляпу, в другой – драгоценное письмо, не поворачиваясь к Кнуту.
– Несколько жаль, что наши с вами встречи настолько редки, – произнес Брюннер вдруг посаженным – может, специально наигранным – голосом, – однако скоро я убываю назад в Германию. Для продолжения обучения. Меня ознакомили с приказом. Так что мы долго не увидимся. Но обещаю вам, Констан. Я еще вернусь.
Фраза, прозвучавшая как вызов. Как напоминание.
Бог смотрит высоко. А Брюннер – еще выше.
– Можете идти. Я более вас не держу, – услышал Констан долгожданные слова.
Вся его сущность, весь дух рванулись быстрее тела вон из этого адского кабинета, но ноги и руки, отказывающиеся слушаться, увязали в пространстве. Дюмель, прижимая к груди письмо и сверху накрывая его шляпой, опустил глаза, не зная, куда деть взор. Глядя под ноги на расплывающийся пол, в волнении оступаясь, Констан развернулся и шагнул в сторону зала ожидания. Отчего-то дышать становилось всё тяжелее, голова гудела от переживаний.
Он остановился прямо в дверях. Вот он, спасительный выход! Но он не в силах сдвинуться с места. Он чувствует со стороны пронизывающий холодный взгляд Кнута.
Дюмель обернулся на немецкого офицера. Лицо белое как полотно, глаза покраснели, в них стоят слезы, губы слегка приоткрыты в немом вопросе: зачем, ради чего был весь этот спектакль? Брюннер не отвечает. Он внимательно смотрит на Констана, бегая взглядом по его лицу, и между ними висит тяжелое молчание.
Наконец Дюмель отвернул лицо и вышел из кабинета. По полу зала медленно и тяжело застучали каблуки его полуботинок. Он хотел как можно скорее вынести свое тело из этого здания, но из него вышел весь дух, сил едва хватало на то, чтобы просто дышать. Он ни разу не обернулся, следуя вниз по лестнице и коридорам. Лишь через пару минут он оказался на спасительном свежем воздухе. Кислород ударил в голову, от облегчения подступила тошнота. Скорее в церковь! Там он найдет упокоение тела и души. Там вернется к равновесию и восстановит истраченные силы. Там подготовится к новым встречам с прихожанами и помолится за души всех несчастных, потерянных и павших. Там прочтет драгоценные строки фронтового письма.
* * *
Новое послание от Лексена принесло много боли. Сидя на кровати, Констан вжимал ладони в шерстяное покрывало и беззвучно кричал, раскачиваясь и мотая головой.
Нет, Лексен, нет, дорогой мне Пьер, что за мысли посещают тебя! Мой несчастный и отважный мальчик, мой смелый и бесстрашный, мой такой далекий и такой близкий Бруно! Зачем ты ищешь новые пути, более опасные, заставляющие меня волноваться? Зачем тебе сдалось это движение! Это дело бывалых мужчин, это игра на выживание, на хитрость и изворотливость! А ты ведь бесхитростный, искренний и юный, тебе еще жить и наслаждаться жизнью!
О, милый Лексен, как мог ты оставить меня! Как гражданина и патриота я не осуждаю тебя и понимаю. Но до сих пор не могу поверить, что ты так быстро, в одночасье повзрослел, когда в наш общий дом, в нашу дорогую Францию, пришла беда. Где же ты сейчас? Когда ты писал это письмо? Когда оно было отправлено, не терялось ли в пути? Как близко – или далеко – время нашей встречи?
Я знал, что ждет тебя как солдата на полях сражений. Это муки, страдания, боль. Но когда я прочитал твои строки, будто сам побывал в кровавых боях вместе с тобой и шел рука об руку. Невыносимы мысли, что ты каждый раз находишься в шаге от смерти. Я свято верю, что мои молитвы, возносимые Господу, охраняют тебя и берегут. Мы с тобой, Лексен: твоя матушка, твой покорный слуга и Господь Бог. С тобой всё будет хорошо, я обещаю.
Тяжело, как же тяжело читать, что тебе дурно! Надеюсь, болезнь отступила к тому времени, как я прочел строки этого письма. Береги себя, мой мальчик!
Что ты пишешь своей матери, шлешь ли ей письма? Имею ли я право говорить о весточках, что адресованы тобой мне, ей?
Я не видел тебя полгода. Но кажется, что еще больше. Я помню тот взгляд, которым ты одарил меня в нашу последнюю встречу. Я всегда думаю о тебе, не проходит ни дня, чтобы я ни мыслил о том, как мне было хорошо с тобой. Каждый день я говорю себе, что завтра война закончится. Другой бы на моем месте давно пал духом, но я буду говорить об этом каждый день, сколько бы дней, недель, месяцев ни прошло, потому что так укрепляю веру, любовь и надежду – они поднимают во мне дух, а подъятый дух человеческий, объединившись, способен на многое: он пронесется над землей, охватит всех виновных в этой страшной, кровопролитной войне и покарает их, а всех сыновей и дочерей, любимых и возлюбленных, тех, кто складывал головы под чужим небом и на чужой земле, вернет на родину.
Я так хотел бы быть этим духом, Лексен. Но я слишком грешен, я смертен, потому не могу вознестись и проплыть в небе туда, где сейчас находишься ты, не могу на крыльях, словно ангел, спуститься к тебе и обнять, унести в наш Париж, тот, который мы знали до войны, который давал нам всё и ничего не просил взамен…







