355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Криштоф » Май, месяц перед экзаменами » Текст книги (страница 5)
Май, месяц перед экзаменами
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:55

Текст книги "Май, месяц перед экзаменами"


Автор книги: Елена Криштоф


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)

Глава девятая,
в которой автор опять становится в позицию человека, знающего то, чего другим знать не дано, – о событиях у обрыва и о тайных ночных думах некоторых героев повести

А на обрыве между тем происходит вот что.

Милочка все сидит, положив голову на плечо Виктору, но теперь в этой позе уже нет ничего вызывающего. Как ни странно, даже что-то неуверенное, если не сказать – жалкое, проглядывает в Милочкиной настойчивой неподвижности. Возможно, она уже понимает, что Витькино плечо никак не отзовется, и только не хочет признаться в этом даже себе самой.

Но вот Виктор, очнувшись наконец от каких-то своих мыслей, спрашивает ласково:

– О чем задумалась, Звоночек?

– О тебе и о Нинке. Что ты в ней находил? Ты такой тонкий, нежный… А она знаешь, как раньше говорили: «Несгибаемый большевик». Такой несгибаемый-несгибаемый, ну вроде железобетонного столба. Меня бы это отталкивало.

Милочка говорит уверенным, рассуждающим голосом. Но в голосе этом где-то далеко все-таки слышится трещинка. И голос сразу становится выпрашивающим, выторговывающим, точно таким, какой недавно был у отца, когда разговор тоже шел о Нинке. Может быть, из-за одного упрямства Виктор и на этот раз не предает Нинку окончательно. Устало он говорит:

– Как скажешь, Звоночек, пойдем отсюда?

– Почему?

– На меня уже здешние красоты не производят впечатления.

Вот тут-то она окончательно понимает, что плечо Виктора, чуть вздрогнув и покачнувшись, уплывает из-под ее щеки. Но для верности она все-таки спрашивает:

– Из-за нее?

– Может быть.

Милочка говорит наивно:

– Так кричать, кому хочешь настроение испортишь.

– Она привыкла командовать, – соглашается Виктор.

– Мама говорит: даже Аннушка под башмаком у нашей Рыжовой.

Виктор молчит. И тогда Милочку как прорывает. Она говорит горячо и быстро:

– У нас многие считают Нинкины выходки романтизмом, а на самом деле тут одно только желание выставиться. Показать, что у тебя тоже есть изюминка. Такая оригинальная-оригинальная, ни на что не похожая революционно-демократическая изюминка. И куртка ее, и футболка специально… А без всего этого кто б ее заметил?

Виктор все молчит, и уже в одном его молчании если не поощрение, то, во всяком случае, разрешение говорить дальше. Так кажется Милочке, и голосок ее отбивает:

– Как свекровь командует: это – можно, то – нельзя. То – принципиально, это – беспринципно. Можно подумать, не все мы из одного теста сделаны.

– А разве из одного?

– А ты не видишь? По ее прежним понятиям, бегать за мальчишкой ого какой позор! А теперь и не вспоминает своих принципов.

– Прости, пожалуйста, я что-то не замечаю, чтоб она бегала.

– Можно подумать… – Но Милочка тут же сама осекла свои рассуждения: – Спой мне что-нибудь, Витенька.

– О девушке с длинными ресницами хочешь? – У Виктора в голосе что-то теплеет, и как будто сникает некая пружина. Плечо его перестает сопротивляться и быть таким неуступчиво твердым.

– Нет, – говорит Милочка, уверовав в свою победу. – Спой мне: «Кручина твоя – не кончина». Ее Рыжова все время повторяет. Мотив там хороший.

– Там и слова неплохие. Только забыл я их. Давно не пел.

– Не притворяйся, месяца еще не прошло.

– Да что ты? – Он спрашивает дурашливо, но сразу же, не скрывая, может даже подчеркивая свою грусть, добавляет: – А мне кажется, сто лет. Даже луна с тех пор другая стала, не то что трава и деревья.

Это звучит как последний вызов, но Милочка и его не принимает. Подняв к Виктору свои мохнатые глаза, она говорит спокойно и примирительно:

– Трава просто выросла. А с луной ничего не могло случиться, Витенька.

Собственно, на том и заканчивается разговор у обрыва, потому что Милочка хоть и не вспыхивает и не убегает, но сидеть на этой изменившейся траве, под этой изменившейся луной и ей не хочется больше.

И дома, когда она отвечает на обычный вопрос матери: «Ну как? Славно провели время?» – ей приходится потратить немало усилий, чтоб удержать на лице привычное выражение легкой, победоносной уверенности.

Но, очевидно, все-таки с этим выражением получается не совсем как надо. Потому что мать украдкой вздыхает, глядя ей вслед. И потом несколько раз отрывается от расписания экзаменов, в котором она что-то поправляет, и тихо входит в Милочкину комнату.

Милочка спит, выложив на одеяло круглые, матово-белые руки. Тяжелая золотая прическа ее превращена в две толстые короткие косички. Косички делают ее трогательно-беззащитной. И Людмила Ильинична умиляется этой беззащитности и грустит, хотя где-то в глубине души понимает, что, в общем-то, Милочка сумеет постоять за себя гораздо жестче, чем обещают косички.

И все-таки было бы лучше, если бы ей не приходилось стоять за себя. Если бы жизнь вполне добровольно выдала ей полную меру счастья. Нарядного, столичного, неуязвимого счастья.

Вернувшись к своему столу, Людмила Ильинична представляет себе Милочку уже взрослой и счастливой именно таким счастьем. Но, наверное, от усталости и от забот о расписании воображение рисует ей одну и ту же картину: Милочка идет вдоль какого-то коридора людей, выстроившихся в две длинные шеренги. Неизвестно, зачем они выстроились. Не для того ли, чтобы воздать дань восхищения маленькой девочке из затерявшегося поселка Первомайска?

Может быть, она только что блестяще защитила диплом, а может быть, вчера была напечатана ее первая потрясающая корреспонденция. Или она возвращается из заграничной поездки, принесшей славу, успех?

Контуры счастья неопределенны, расплывчаты, но Людмила Ильинична несколько раз отрывается от большого, разбитого на клетки листа ватмана, чтоб еще и еще примерить это счастье к Милочке. И в конце концов не оказывается ничего такого, что было бы слишком недостижимо для Милочкиной красоты и молодости.

Но пока что и во сне лицо Милочки не кажется счастливым или хотя бы довольным. Оно, скорее, выглядит обиженным. Нижняя яркая губка с родинкой поджата, как у ребенка, у которого отняли приглянувшуюся игрушку. Он ее считал уже совсем-совсем своей, а злая тетя в магазине взяла и поставила обратно на полку.

Людмила Ильинична наклоняется над Милочкиной кроватью, и в душе у нее закипает против всех, кто заставлял ее дочь испытывать чувство потери, горе. Сейчас она просто-напросто ненавидит этих людей. Тщедушного и громкого химика с его манерой клевать формулы и называть вещи своими именами. Зинаиду Григорьевну с ее неудобной честностью. И математичку, которая одна стоит всех остальных… Хотя бы потому, что должна выставить целых четыре оценки в Милочкин аттестат. Людмиле Ильиничне кажется: все эти люди стоят, взявшись за руки, в каком-то дурацком, шутовском хороводе, и не пускают Милочку в сверкающую столичную страну, где ей по праву надлежит жить.

Зато очень охотно они расступаются перед другой девчонкой. И так же охотно отдают ей все, предназначающееся Милочке. В том числе и самоуверенного шалопая, сына Сергея Ивановича Антонова, из-за которого, возможно, сейчас во сне обиженно поджимает губку ее дочь.

Подумав об этой другой девчонке, Людмила Ильинична ощущает как бы какое-то невольное облачко у себя на лице. Людмила Ильинична пытается стереть облачко, проведя рукой по лбу, по глазам, поправляет белый кончик отложного воротничка. Но облачко делает свое дело: лоб хмурится, глаза глядят неласково и невесело.

Людмила Ильинична ловит свое далекое и смутное отражение в зеркале и видит, что лицо у нее все больше и больше становится, как у человека, перекусывающего нитку. Людмила Ильинична знает о себе, что действительно «перекусит» эту нитку, даже если такой ниткой окажется чужая судьба. Так уже случалось, когда Людмиле Ильиничне самой мешали то ли выйти замуж именно за того майора, которого она наметила, то ли стать директором и не такой затерянной в миро школы, как Первомайская N 2…

Что же помешало ей, «перекусив нитку», добиться того блеска, той уверенности, без которых какое же полное счастье? Война? Неудачно выбранный майор, ставший ненадолго ее мужем? Неудачно выбранная профессия, где блеска и не предполагается, а всегда только будни? Или главным образом то, что у нее не было умной матери, способной в нужный момент удачно найти единственно верное решение?

Милка может спать спокойно. У Милки есть такая мать.

Ради дочери Людмила Ильинична снова готова наступить на кого угодно, чтоб подняться ступенькой выше. Хотя это и опасно нынче: чего доброго, сбросят с лестницы, обвинят в черствости, бездушии, неумении ладить с людьми.

Но к чему подобные крайности? Людмила Ильинична вовсе не собирается давить, уничтожать, сводить с лица земли кого бы то ни было. Она собирается проделать совсем другого рода операцию. Хотя если бы эта операция выплыла наружу, Людмилу Ильиничну никто по головке не погладил бы. Людмила Ильинична очень хорошо может себе представить обстановку в учительской по этому поводу.

Вот Зинаида Григорьевна дергает бровями, и голос ее слышен не то что в коридоре – в каждом классе, наверное. Зинаида Григорьевна просто в толк не может взять, как это советский учитель, да к тому же завуч, разрешил себе такое… А рядом с Зинаидой Григорьевной подпрыгивает химик, и проволочные седые вихры торчат у него неприлично, рогами. Химик так визглив, будто ему наступили на ногу. Химик не в силах понять, как это можно предъявлять требования к окружающим, а для себя… «Или – или!» – кричит химик. Он еще подпрыгивает, стоя на цыпочках, воздевая руки, как будто это прибавит ему роста или устрашит кого-нибудь.

Людмила Ильинична отходит от зеркала, в котором ловила только что и свое пасмурное лицо, и как бы отблески воображаемого скандала, разгоревшегося в учительской. Отходит и снова садится за расписание выпускных экзаменов.

Нет, рука ее отнюдь не дрожит, когда четким, определенным почерком она вписывает в аккуратно разграфленные клетки: литература письменная, устная, геометрия, алгебра…

Никакого скандала не будет, когда Людмила Ильинична осуществит свой план. На это могут не рассчитывать ее враги. Она не относится к тем, кого можно поймать, припереть с поличным. Сладко потянувшись, Людмила Ильинична улыбается и отодвигает от себя ватман с расписанием экзаменов.

«Пока я жива, – мысленно шепчет она привычную фразу, – никто не обидит Милку. Пока я ее мать, а она моя дочь».

В тот же неподходящий ночной час о судьбе Милочки Звонковой думает еще один человек. Этот человек от всей души желает ей счастья с Виктором Антоновым.

Алексей Михайлович видел, как Антонов, проводив Милочку, вынырнул из-под арки и прошел по двору походкой спортсмена и победителя.

– Вот это другое дело, – почти ласково ворчит ему вслед Алексей Михайлович. – Тут ты как раз в своей упряжке.

И дальше довольно наивно он думает о том, что теперь для Ленчика Шагалова вернутся счастливые дни. Такие, какие были до приезда в Первомайск Антоновых.

Мы должны отметить: Алексей Михайлович смотрит на Ленчика глазами столь же малообъективными, какими смотрят на своих детей самые пристрастные родители. Для них единственные дети – надежда, оплот, чудо. Для Алексея Михайловича сын был чудом, которого уже даже не ждут.

Может быть, все становилось глубже, больнее оттого, что у Ленчика умер отец. С ним вместе была пройдена война, плен, лагеря. Завод они тоже начинали вместе, с самых первых траншей фундамента, с первых кирпичей. Правда, умирая, Иван Петрович Шагалов не говорил, что поручает своего сына и свое дело… Но это были бы уже не просто высокие, но и лишние слова…

Мать часто подкидывала Ленчика соседям, когда уезжала в район. И он, притихший, большелобый, бродил по комнате, заставленной старой, неуклюжей мебелью, а сзади на шейке у него была глубокая жалобная лощинка…

И Алексей Михайлович думал о том, что останься как-нибудь случаем Ленчик у него, он бы вывез всю рухлядь на свалку, а вместо нее купил мебель яркую, покрашенную масляной краской и с картинками.

Но Ленчик уходил домой, как только приезжала мать.

Ленчик взрослел и уже предпочитал ночевать один в пустой квартире, не прельщаясь ни старой подзорной трубой, ни прохладным простором широкой кровати, умевшей изображать льдину, подводную лодку, целый крейсер.

Ленчик отдалялся, и Алексей Михайлович изо всех сил делал вид, что не догоняет его, а спокойно стоит на месте, наблюдая чужую юность. Но вот над Ленчиком нависли тучи, и Алексей Михайлович почувствовал такую боль, какую, принято считать, могут чувствовать одни только матери. Ну, в очень редких случаях родные отцы.

Ленчик Шагалов опять представлялся ему маленьким и беззащитным. И совсем не принималось во внимание, что в семнадцать лет человек чаще всего не любит, чтоб его защищали, даже если не всегда умеет постоять за себя. О Ленчике как раз можно думать, что он сумеет постоять за себя. Но Алексей Михайлович не умеет думать так.

Ему самому хочется отвести, уничтожить опасность, швырнуть в нее поднятый с земли булыжник, чтоб разлетелась вдребезги. Хотя опасность совсем не такого рода, чтоб требовалась прямая драка.

Надо сказать, что опасность, которую Алексей Михайлович рассматривает столь пристально и пристрастно, что видит несколько не в том свете, – опасность эта даже для него не имеет ни лица, ни фигуры Виктора Антонова. Она вообще не заключается в одном человеке, хотя бы таком, как Сергей Иванович Антонов. Опасностью Алексей Михайлович считает то, что могут передать Антоновы своим сыновьям. В ней топорщится право нагло идти, не оглядываясь на сбитых с ног. В ней живет непробиваемая самоуверенность, заставляющая забывать, что вокруг люди и они тоже могут что-то хотеть, чувствовать.

Эти мысли приходят во время предрассветной бессонницы, и особенно если с вечера он видел Ленчика, рано и неохотно идущего домой.

Алексей Михайлович тихо лежит на широкой плоской кровати с прохладными простынями, и она действительно представляется ему льдиной, несущей в океан очень одинокого человека.

Но так случается только в часы предрассветной бессонницы. Днем Алексей Михайлович умеет держать себя в ежовых рукавицах.

Однако и днем он забывает самое главное. Впрочем, другие, куда более беспристрастные, тоже забывают, что Нина никогда не любила Ленчика Шагалова, а всегда была ему только другом.

Шагалов любил ее – это так. Большелобый, с умным худым лицом, он любил ее, как любят парни неприметные, неяркие. В его любви бросалось в глаза то, что легче всего способно растопить сердца старшего поколения.

– Заботливый у вас мальчик, – говорили соседки Марии Ивановне. – Когда он с Ниной, и пальто ей подаст, и портфель поднесет.

– Казак-девка, – добавляли другие с легким оттенком недоумения и недовольства. – Но Ленчик над ней чисто клуша: воротник застегнет, ботинки потеплей заставит обуть.

– Жалеет, – вздыхали третьи.

И это оказывалось самым верным словом, хотя на первый взгляд вовсе не подходило к Нине Рыжовой.

И все вздыхали вздохом, в котором где-то на самом дне под толстым слоем одобрения таилась слабенькая, безобидная зависть: их уже так никто не пожалеет.

Иногда зависть оказывалась не такой простодушной.

– И что он в ней нашел? – спрашивали женщины в этом случае друг у друга. – Или наша Катерина хуже?

Катерина, Катюша, Катенька, из того же выпускного класса, была вроде нисколько не хуже. У нее были высокие молодые ноги, горячо одобренные бабками всех восьми подъездов. Длинная коса, вызывавшая особое умиление. «Михайловна не даст соврать, у меня смолоду такая была, в войну посеклась…» Кроме того, сейчас уже было видно: из Катюши выйдет отличная, умелая и послушная жена. А та, атаманша, небось и обеда не состряпает. Затаскает мужа по столовкам…

И все-таки именно по Нинке, а не по отличной девчонке Катюше, Кате, Катеньке, сохнет Ленчик. И все-таки вслед Нине Рыжовой, а не вслед Катюше поднимаются головы и тех, кто прогуливает малышей, и тех, кто забивает «козла».

Михайловна, пытаясь хотя бы частично разрядить всеобщее недоумение, объясняет:

– Походка у нее даже от звонковской девчонки лучшая. Сразу видно: бабой станет, из воды огонь добудет и уж так возле того огня обогреет…

Конечно, даже те старухи, у которых есть особый досуг и особая охота разбирать достоинства девушек и девочек большого коммунального двора, не всегда прочат в «мужики» Нине именно Леньку Шагалова. Но появление Виктора всем старухам кажется оскорбительным.

Баюкая своих собственных очередных Ниночек и Катюш, празднично пускающих пузыри сквозь первые зубы, бабки рассуждают примерно так:

– Директоров сын. Тоже, как ни скажи, причина.

– Из себя видный. Такой не одной голову скрутит.

– Ходит важно. Не хуже отца – через губу не плюнет. Не иначе, сам в начальники готовится.

Бабки при этом неискренни. Конечно, они прекрасно знают, что Сергей Иванович Антонов не директор, только инженер. Не могут они также не замечать тон ласковой широкой приветливости, которая очень явственно разлита по Витькиному лицу. Но бабки не желают ничего знать. Витька встал им поперек, и худо бы ему пришлось, будь их воля… Ноги бы они ему переломали, чтоб не ходил с Нинкой, не перебивал дороги хорошему человеку.

Глава десятая,
рассказывающая о событиях все той же ночи, но теперь уже от лица Анны Николаевны

Нина рванулась ко мне от двери, как рвется в комнату ветер, хлеща занавеской, роняя вазу с цветами, сгребая в кучу бумажки на столе. За таким ветром следует дождь: и лицо девочки в самом деле было мокро от слез. Наверное, она плакала, пока взбегала по лестнице. Что касается меня, я видела ее слезы первый раз, и, надо сказать, видела их долю минуты, потом только ощущала. Теплое текло мне за ворот. Нина вздрагивала у меня на плече и была вся как котенок, брошенный на улице в холодную ночь. Тонкие ребрышки прощупывались у меня под рукой, и я понимала, чего она хочет от меня, о чем безмолвно спрашивает.

От меня требовалось взглянуть ей прямо в глаза и сказать тоном хорошего классного руководителя: «Нет, так не бывает. Не бойся, справедливость всегда восторжествует». Но вместо этого я почувствовала, что разревусь сама от жалости, оттого, что справедливость, к сожалению, не всегда побеждает (в особенности там, где дело касается двоих), от этих косточек, от мокрого, шмыгающего носа, от той пронзительности, с какой она бросилась ко мне. Но вдруг, когда я попыталась опять притянуть Нину к себе, я почувствовала: она вырывается из-под рук, как целый куст молодых мокрых гибких веток. Она уже не жмется котенком, а протестует.

«Стыдится слез», – мелькнуло у меня в голове, и мои собственные слезы, уже щипавшие в носу, застыли где-то на полдороге.

«Верит, что еще победит, что несправедливость временная», – было моей второй мыслью.

И, наконец, третьей: «Не хочет, чтоб мы сдавались вдвоем. Найдет еще силы меня утешить, не только самой утешиться».

Нина подняла ко мне зареванное лицо и возмущенно засмеялась:

– Нет, вы представляете, она так и считает: всю жизнь будет он ей шпаргалки в зубах таскать, вроде комнатного шпица.

Машинально я поправила про себя: «Не шпица, а дога. На шпица Виктор мало похож». Вслух же спросила, отводя спутанные волосы с Нининого лица:

– Ты их встретила только что?

– На обрыве. На нашем месте.

Она опять всхлипнула, слизывая слезы, смахивая их с ресниц.

– Нет, я понимаю: сначала одна нравилась, потом другая. Но как оскорбительно: будто обрыв тесен, не найдется на нем другого места.

Я пошевельнулась совсем не для того, чтобы подтвердить: обрыв велик, можно найти другое место. Я хотела сказать, что можно найти другого, не Виктора. Другого – великодушного, другого, который сумеет и в восемнадцать лет разглядеть разницу между Ниной и Милочкой, другого, который…

Но Нина перебила мою неначатую тираду:

– Вы тоже сейчас скажете: не стоит. Просто вы никто не знаете его. Думаете, если красивый, значит, только себя любит. И еще – если сын Сергея Ивановича…

Я промолчала вполне утвердительно.

– А он добрый. Он любит поделиться. Не шпаргалкой, вовсе не шпаргалкой… – Она торопилась предупредить мою усмешку. – Вы знаете, как это бывает: человек не может не поделиться песней, или тем, что видел, или…

– Шагалов, надо думать, поделится и последним куском.

– Я не говорю, Ленчик очень хороший. Он такой… – Нина улыбнулась и сделала рукой, будто в воздухе гладит Ленькину голову, склоненную над очередным соседским чайником или утюгом. – Ну, такой…

– Ты напрасно так снисходительно о Ленчике, – сказала я. – Так обидно снисходительно. Тот, по-твоему, и добр, и широк, а этот просто добряк? Да еще добряк про всякий случай?

– Нет. – Нина вздохнула от моей, как ей казалось, упрямой непонятливости. – Нет, о Ленчике я все знаю. Вы скажете: он великодушный, упорный, но он и без меня будет великодушным и упорным.

– А Виктор?

– Вы думаете, он – сильный? – не отвечая, в свою очередь, спросила меня Нина.


Нет, я никогда не думала, что он сильный. Но тут получалось как-то так, что именно слабость в самоуверенном, веселом Антонове вдруг превращалась чуть ли не в его главное преимущество.

– Но он хочет быть сильным, – сказала Нина. – Понимаете, тут разница: один – не сильный и не хочет. А другой очень хочет, но его все время куда-то относит.

– Например, попросить у тебя шпаргалку, – не удержалась, уколола я и про себя еще добавила: «Так же, как его отца относит въехать в чужую квартиру. Просто-таки ветром каким-то вдувает в нее, и все».

– Вот поэтому я и не хочу, чтоб он с Милочкой. Чтоб он Милочке, как шпиц какой-нибудь… – Тут голос у нее дрогнул, и светлые, всегда так удивлявшие меня своей почти неестественной прозрачностью глаза опять откровенно наполнились слезами.

В пылу опровержения моего мнения о Викторе Нина, наверное, забыла, что для нее он все-таки в прошлом. Хочет она или не хочет, а Виктор дружит с Милочкой и весь отдан той, со своими губами античной статуи, со своим низко подстриженным чубчиком семиклассника, со всей своей добротой (если она действительно существовала) и надменностью.

И, забыв это, кричала опять сквозь слезы:

– Я не хочу, чтобы он ей те же слова! И песни пусть он ей другие поет. Для каждого человека должны быть другие слова!

Я не могла посадить ее к себе на колени и, перебирая пушистые младенческие волосы, пообещать:

«Хорошо. Он будет петь ей другие песни и говорить другие слова. Все будет, как ты захочешь, светлячок».

У нее давно уже не было пушистых младенческих волос, а под ее взглядом, случалось, и не редко, опускала глаза даже наша Людмила Ильинична. Поэтому я сказала ей, как взрослому человеку:

– Послушай, а не слишком ли ты преувеличиваешь, в конце концов, силу его (я хотела сказать: «чувства к тебе», но быстро и не совсем грамотно заменила слово) …силу его отношений к тебе? Прошлых отношений?

– Нет! – Нина будто вся превратилась в острую, больно бьющую по неосторожным пружину. – Нет, я нисколько не преувеличиваю.

– И не собираешься отступиться?

– Во имя женской гордости? – Брови ее опасно разошлись к вискам. – Мне сегодня о женской гордости вы, наверное, пятая говорите. А я знаю, что я ему нужна. Так неужели буду ждать, пока Милочка научит его по легкой дорожке ходить?

– Может научить?

– Может. – Она сказала уже спокойно, по-деловому, будто мы сейчас же сядем и обсудим, какие принимать меры. – Милочка многое может.

А я добавила за нее: «…да к тому же он все-таки действительно сын Сергея Ивановича» (впрочем, Нинину мысль можно было продолжить и совсем иначе: «Не забывайте, она дочь Людмилы Ильиничны»).

Честное слово, было не так-то мало бросить вызов не столько Милочке и Виктору, сколько этим стареющим зубрам – нашему завучу и главному инженеру СМУ товарищу Антонову.

И вот в моем представлении Нина опять стала языком пламени, комиссаром с косичками. И не надо было спешить на помощь этому комиссару. Победа, как оседланный конь, ждала за углом, и удила смутно поблескивали при луне и смутно звякали в ночной влажной тишине.

Девочка маленьким жестким кулачком убрала с лица всякие следы слабости и растерянности, девочка посмотрела на меня в упор и сказала:

– А все-таки я ничуть не жалею, что так получилось. Тогда, на контрольной, с нашими задачами.

– А если бы еще раз пришлось?..

– Тысячу раз. Иначе уж точно получилось бы: «Все слова, слова, слова…» И для него, и для других.

– А Семинос считает главной женской чертой – желание, так он говорит, «приосенить крылом».

Нас обоих «душит дикий смех» по поводу философии Семиноса, и, смахивая с лица этот неосуществленный смех, Нина объяснила мне:

– Главнее – показать, что он может без крыла. С собственными крыльями.

– Нинка, – сказала я, как будто она не семнадцатилетняя девочка, а моя подружка, – Нинка, кто тебя научил такой мудрости? Вроде бы я в твои годы…

Вопрос мой прозвучал вполне риторически, а последующие рассуждения были противоположны тем, которые обычно следуют за фразой: «Я в твои годы». Я знала, что в свои семнадцать лет была куда глупее и легче Нины. И примитивнее, и слабее. И ни у кого не вызывала такого удивления, какое Нина вызывает у меня.

– Нет, неужели он не понимает: конечно, нужно верить, что всегда будет рука помощи, но не такой же помощи…

Я промолчала. На мой взгляд, он вообще многого не понимал.

– И потом, чисто практически: на все случаи жизни все равно шпаргалками не запасешься. Так уж лучше научиться обходиться без них. Уж этому его отец мог научить.

– Мог бы, – подтвердила и я.

В самом деле, на работе своей он обходился определенно без шпаргалок, тут уж не придерешься. Но вторая моя мысль (может быть, именно потому, что мне очень хотелось придраться) была такая: «А большая ли разница, как брать чужое? Одни ограничиваются шпаргалкой по молодости лет. Другие протягивают руки к комнате, предназначенной отнюдь не им…»

Конечно, я не сказала об этом вслух. Но принято говорить о таком со своими ученицами. Но ученице, надо думать, хорошо была известна история Шурочки Селиной, а может быть, и какие-нибудь другие, похожие? Ученица спросила, имея в виду, конечно, четырехкомнатную квартиру и Антонова-старшего:

– Неужели с Селиными ему удастся?

Я пожала плечами.

– А почему все молчат? – не унималась Нина.

Я еще раз пожала плечами, глядя на нее пристально и растроганно. Я не умела избавляться от этой растроганности, когда она находила на меня по поводу Нины или еще кого-нибудь из моих ребят.

Маленький солдатик тоже уставился на меня, только отнюдь не растроганно, а напряженно. Маленький солдатик со спутанными прямыми волосами, с белыми царапинами на детских ногах, как будто она продиралась сквозь ажину. Впрочем, сквозь какие-то кусты она и в самом деле продиралась. Царапины – приобретение нынешнего вечера.

– А что говорит Алексей Михайлович? – продрался солдатик сквозь мое молчание.

– Почему именно Алексей Михайлович?

– К нему все бегут если что…

«К тебе тоже бегут», – подумала я.

– Да, – сказала я вслух, соглашаясь с Ниной насчет Алексея Михайловича. – Да…

Я постаралась, изо всех сил постаралась загородить того Алексея Михайловича, который, разведя руками, сказал мне однажды: «Боюсь, в этом деле я вам не помощник».

Тот Алексей Михайлович – это касалось только меня. Нина не должна была увидеть его, не должна была даже подозревать о его существовании. И поэтому, отводя в сторону свои и ее мысли, я спросила:

– А что за женщина у Виктора мать, я ее как-то мало…

– Вы знаете, Алексей Михайлович учился с ней в техникуме. Они дружили.

– Странно, он мне ничего не говорил.

– Она Виктору рассказывала.

– Странно, он мне ничего…

Хотя почему так уж странно?

Странно не то, что Алексей Михайлович ничего не сказал мне о своей дружбе с Юлией Александровной. Странно – как они дружили?


После ухода Нины я долго пыталась представить – как, но мне это не удавалось. Юлия Александровна и Алексей Михайлович, по крайней мере сегодня, на мой взгляд, существовали в слишком разных измерениях, были озабочены слишком разным. И ничего с этим нельзя было поделать. Кроме того, мне мешал Антонов-старший. Вырываясь вперед, он словно бы требовал, чтоб я сравнивала с ним – не с его женой.

Он стоял передо мной, как стоял действительно когда-то на фоне новых корпусов с пылающими от заката окнами. Руки были засунуты в карманы и далеко вперед оттягивали куцый мальчишеский плащик. Рыжая челочка редко нависала над глазами, которые умели принимать какое угодно выражение, но все же старались держаться где-то на уровне отеческой приветливости, отеческого гнева.

Или, может быть, слово «отеческий» недостаточно ясно передавало оттенок? Может, лучше следовало сказать: «масштабного гнева», «масштабной приветливости»? «Масштабной озабоченности»? Вот он оглядывает поднятое им, вдохновленное им, успешно довершаемое им строительство… Тише – все остальные должны отойти хотя бы на полшага назад.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю