Текст книги "Май, месяц перед экзаменами"
Автор книги: Елена Криштоф
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)
Тысячи девочек проходят в одиночку по тысяче школьных дворов в этот утренний час. Мало ли отчего оказались они одни: не успели забежать за подружкой; мальчик, который обычно ждет их у ворот, сегодня поспешил оказаться в классе – ему надо сверить ответ в задаче по физике или алгебре. Не обращая внимания на свое минутное одиночество, идут девчонки походками независимыми, деловыми, кокетливыми, просто легкими. Но ни одно из этих определений не подходит сегодня к Милочке. И ни одно из этих утешений или, лучше сказать, доводов не приносит облегчения Людмиле Ильиничне.
Людмила Ильинична стоит, вся подавшись вперед, отсчитывает бетонные плоские плиты, которые с таким трудом преодолевает Милочка. Людмила Ильинична мнет первую подвернувшуюся под руку бумажку и снова принимается разглаживать ее, резко, остро складывая в квадрат.
Сейчас Людмила Ильинична соберется с силами, отбросит от себя эту ничтожную бумажонку, встанет и выйдет в коридор навстречу Милочке. Просто выйдет и пойдет навстречу, потому что пока она мать и пока она жива…
Людмила Ильинична почти вслух произносит последнюю фразу терпнущими, как на морозе, губами и вдруг понимает всю ее пустоту. Людмила Ильинична стоит у себя в кабинете перед просторным, чисто убранным столом. Слезы редко одна за другой бегут по ее не приспособленному к слезам лицу.
Между тем каждый может войти в кабинет Людмилы Ильиничны прежде всего потому, что это кабинет завуча. А завуч второй средней школы поселка Первомайска никогда не был замечен ни в каких слабостях.
Глава шестнадцатая.
Коля Медведев размышляет в ней по поводу принципов, а также рассказывает о том, как Ленчик Шагалов сказал наконец всю правду о контрольной
Мне казалось, какое-то волнение охватило школу. Совсем не то радостное, легкое, которое приходит в нее перед экзаменами. Мы чувствовали – что-то вроде случилось среди наших учителей, что-то имеющее отношение к Людмиле Ильиничне, к Анне Николаевне и как-то связанное с Алексеем Михайловичем и с Антоновыми.
Я думал, все переругались из-за того, как себя вести в истории с квартирой, которую должны были дать Селиным. Теперь она, как говорили, вроде бы предназначалась Сергею Ивановичу Антонову под домашний кабинет. Пусть сидит там, мозгует над планами, как лучше и до назначенного срока сдать в эксплуатацию новый завод. Само собой, всем нам ясно, что значит пустить такую махину досрочно. Но хотя Антонов действительно сделал все, чтоб пустить завод досрочно, почему-то от этого уважение к нему не растет, и все тут. Может быть, потому что у нас в поселке кто хочешь скажет: когда отцу Ленчика надо было что-то такое обдумать, он делал это в старом, облупленном вагончике с чугунной печкой посредине или в бараке, где они жили.
Я сказал об этом маме, но она усмехнулась:
– Всех под одну дудку плясать не заставишь… Значит, у нынешнего другой характер.
– Как ты не понимаешь, бывает – надо характер поглубже в карман, а действовать только по принципам…
Я запнулся на минуту, и мама как подтолкнула меня, оторвавшись от своего шитья:
– По каким принципам, Колюня? По каким?
Мне даже скулы свело от громкости тех слов, какие я произносил. Но я все-таки их произнес:
– По принципам коммунистической морали. Или ты думаешь, эти принципы бывают только в газетах? – спросил я, но мама уже опять запустила свою машинку и не слушала меня. А может, просто делала вид, что не слушает. Многие взрослые в подобных случаях делают такой вид, чего не скажешь о нашей Аннушке.
Мы с мамой посидели молча, потом она все-таки отложила в сторону шитье и сказала:
– Завтра, говорят, дверь прорубать станут. Я Михайловну видела, на ней лица нет.
Все. Значит, победили какие-то другие принципы, не те.
Интересно, знает ли главный инженер Антонов, как думают о нем в поселке? И неужели ему наплевать – как?
Тут я вдруг представил себе Антонова, как недавно он выступал перед нами на первомайском митинге. На нем был короткий плащ; он взбежал на трибуну и с ходу стал улыбаться. Он говорил, а улыбка сама раздвигала ему рот, и с глазами своими он ничего не мог поделать – они у него так и сияли, будто он не взрослый человек, а мальчишка. И всем было видно, как он рад тому, что так хорошо получается с заводом: заканчивается досрочно монтаж и скоро можно будет пустить вторую очередь.
И еще он радовался, что именно ему поручили говорить нам с трибуны торжественные слова о нашем строительстве. А кто бы этому не был рад?
И все, кто смотрел на него, наверняка не вспоминали в тот момент, как он гонял на охоту в заводской «Волге», ни этой самой квартиры, о которой давно ходили слухи, ни чего-нибудь еще в том же духе. Мне, к примеру, было просто радостно, что весь он такой молодой, – это как будто и мне обещало что-то в недалеком будущем. Какие-то большие дела.
Завод стоял у нас прямо перед глазами, красивый, как рисуют на плакатах. Цистерны отражали солнце. А наши малыши держали в руках ветки с искусственными розовыми цветами и заглядывали Антонову в рот. И я тоже заглядывал Антонову в рот.
Я размяк, потому что было празднично и только что мы все вместе, и старые и молодые, спели про снег, и ветер, и звезд ночной полет… Песня еще не совсем улетела с площади, где мы собрались, так мне представлялось, по крайней мере.
И рядом с этой песней просто невозможно было воспринимать Антонова, каким он ходит по поселку в будний день, когда глаза его на одном задерживаются с настоящим, человеческим выражением, а другого обегают взглядом, как куст при дороге.
Когда Антонов кончил говорить, ему, как и всем, дети махали своими ветками с искусственными цветами, а оркестр пристраивал трубы, чтобы грянуть следующую песню.
Искусственные цветы меня тогда не смутили. На каждый Первомай полагается носить именно такие цветы. Но сейчас я думал: неужели все, что говорил Антонов, наподобие бумажных цветов? Просто принято для украшения произносить праздничные речи?
Мне не давало покоя, что лицо у Антонова тогда на трибуне было такое открытое, горячее. Тоже как будто он еще слышал песню про снег и ветер и про звезд ночной полет… И меня досада брала, что великую цель, о которой говорилось в песне, он не то чтобы меняет, а загораживает четырехкомнатной квартирой. Сначала я просто злился на Антонова, потом мне его даже жалко стало: вроде не он собирался кого-то обидеть, а сам оказался обиженным.
Но жалел я его все-таки недолго. Разозлился на себя за такое неподходящее занятие и стал представлять, как вели бы себя другие, окажись они на месте Сергея Ивановича Антонова. Не в том случае, если бы их назначили главными инженерами нашего строительства. Я придумал им задачу полегче. Интересно, как бы они вели себя, если бы им на голову нежданно-негаданно стали сваливаться ордера – ну, для начала кому на трехкомнатную, кому на двухкомнатную квартиры. А все остальное было бы по-сегодняшнему.
Перво-наперво я представил, что такой ордер приносят нам. Наверняка мать долго смотрела бы на него, потом положила бы на стол, в спальне: от греха подальше. Вроде бумажка эта могла взорваться, или, во всяком случае, от нее можно было ждать какого хочешь подвоха.
«Отец придет, разберется», – сказала бы мать, начав возиться с ужином или еще что-нибудь делать. Только постепенно в глазах ее, в улыбке появилось бы что-то хитроватое. Это мать принялась бы потихоньку примериваться: а вдруг и вправду мы начнем жить в трехкомнатной?
А отец сказал бы одну только фразу:
«Нечего нам там раньше Селиных делать…»
Впрочем, он мог назвать и другую фамилию. На заводе не так уж густо с жилплощадью.
Потом я прикинул свою выдумку к Шагаловым. Только им я посулил не трех, а двухкомнатную. И тут же увидел перед собой Марию Ивановну. Ее большие, как у девочки, глаза на пожилом, в общем-то, лице. Услышал, как она спросила у Ленчика:
«Странно. Почему – просили Селины, а вселяют нас? Тебе Алексей Михайлович ничего не говорил?»
Само собой, Алексей Михайлович Ленчику ничего не говорил.
«Пойду на завод», – решила бы Мария Ивановна, снимая домашние туфли. Она устала, но ей просто-напросто невыносимо, чтоб кто-нибудь хоть лишнюю минуту думал, будто она польстилась на этот ордер.
Таким же манером я побывал у Рыжовых, затем у Анны Николаевны, у Гинзбургов и так далее. Только Милочку обошел: хватит. В общем, через пять минут толпа людей вприпрыжку мчалась на завод, зажав в одинаково отставленных кулаках одинаковые бумажки ордеров. Должен вам сказать, это было довольно веселое кино. Жаль, существовало оно только в моем воображении.
Я думал об Антонове целый день. Чем бы ни начинал заниматься, он тут как тут появлялся у меня перед глазами крепкий, молодой. Стоял, опирался на трибуну широко расставленными руками и весь так и клонился вперед, чтобы быть поближе к нам, к Алексею Михайловичу, к Селиным, ко мне, к малышам, которые толком ничего не понимали, размахивали своими ветками, и ладно.
Наверняка точно так же, как я, целый день думала об Антонове и моя мама. Только она не хотела говорить об этом. Мама все поглядывала в окно, отрываясь то от шитья, то от других своих дел, поглядывала туда, где возвышался пятиэтажный, самый новый в нашем поселке дом, совсем готовый к сдаче и как бы ожидающий будущих жильцов. Интересно, что мама собиралась увидеть?
Там, куда она посматривала, ничего не происходило. Как обычно, люди шли кто на обед, кто со смены, катили малышей в колясках, девчонки примостились играть в классики прямо посреди тротуара. Какой-то здоровенный парень, подпрыгивая на одной ноге, быстренько загнал их розовую звенящую черепицу в «рай» и пошел дальше, раскачивая плечами. Со спины мне показалось, это был Костя Селин.
Я долго глядел вслед парню и думал: где же Алексей Михайлович, где же его обещания? Еще я думал о том, как почувствует себя Виктор, если все-таки четвертая комната, будь она неладна, достанется его отцу. И в конце концов я не выдержал, задал маме вопрос.
– Как ты считаешь, – спросил я, – неужели никто и пару теплых слов ему не скажет? Все так и сделают вид, что ничего не происходит, и отдадут?
– А он и спрашивать не станет. Своя рука – владыка. Зачем ему спрашивать? – ответила мама и наклонилась над моей тарелкой, проверяя, не пригорели ли котлеты.
– Ничего, – сказал я. – Ты же видела, я ем – за ушами трещит. Ты лучше объясни: почему ему ни капельки не стыдно?
За столько лет я вроде должен был давно понять: с такими вопросами обращаться к маме бесполезно. И на этот раз она долго молчала, потом нетерпеливо вздохнула.
– Чем молоть воду в ступе, занялся бы задачами.
– Хорошо. Только у Ленчика. К нему и Нина придет.
На самом деле мне ничего не было известно о планах Нинки. Но ее имя для мамы было вроде гарантии того, что мы действительно займемся задачами, а не станем лясы точить. Мать отлично знала: Ленчика я еще могу сбить с пути истинного, Рыжову – никогда. Это уж точно.
И мы действительно не стали решать задачи и пошли по поселку куда глаза глядят. Наверняка в конце концов мы очутились бы у обрыва и просидели бы там до звезд.
Во всяком случае, ноги наши как-то сами по себе завернули за угол и понесли нас к реке. Но тут мы встретили Виктора. Может быть, случись это в любом другом месте, никакого разговора и не состоялось бы. Ну, в крайнем случае, увязался бы он с нами на обрыв, поболтали бы о проблемах обучения дельфинов русскому языку, о записках хирурга Амосова и еще о чем угодно из серии вопросов, интересующих «Технику – молодежи», «Науку и жизнь».
Но дело в том, что мы встретили Виктора совсем недалеко от того дома, в котором предполагал занять четырехкомнатную квартиру инженер Антонов. И тут нам обоим почему-то пришла мысль, что Виктор оказался в этом месте неспроста. Не знаю, как в подробностях рассуждал Ленчик, но я для себя даже решил, что Виктор пришел сюда не любоваться, а терзаться.
Может быть, так я подумал, потому что сегодня с утра только и делал – прикидывал насчет той квартиры. А может быть, слишком уж непривычный у Виктора был вид.
Прямо жалко было смотреть, как шел он и гнал, словно маленький, перед собою пустую консервную банку. Банка залетела в кусты сирени. Виктор выковыривал ее оттуда, а голова у него все время была опущена, и двигался он отчего-то боком. Кто его знает, может, так удобнее ему гнать ту паршивую жестянку, бренчащую на весь белый свет.
Ленчик поморщился не то от этого бренчания, не то от общего безутешного вида Виктора и тут же перешел через дорогу.
– Послушай, – сказал он так скоропалительно, что я только успел рот раскрыть от неожиданности. – Послушай! Плюнь и не переживай. Все мы прекрасно понимаем, что она не тебе нужна, что ты тут вообще ни при чем…
Само собой, имелась в виду не жестянка – квартира.
Почему мы с Ленчиком все время считали, что настроение Виктора имеет прямое отношение к квартире? Ведь существовали еще Нина, Милка и всякие другие переживания, возможно не менее важные, не знаю.
– Прости меня… – сказал Виктор и так поддал свою банку, что она, как комета, сверкнула в воздухе и с нездешней силой ударилась о стенку на той стороне улицы. – Прости меня, но я не хочу разыгрывать из себя невинного мотылька. Мол, залетел на огонек, обжег крылышки, а теперь могу и вернуться…
Нет, тут имелась в виду, конечно, не банка и не квартира.
– Ты о Нинке? – спросил я довольно глупо. – Ты со Звонковой поссорился?
В моем вопросе прозвучала радость. Хотя я отлично понимал: из-за одного того, что Виктор поссорился со Звонковой, Нинка вовсе не разбежится налаживать с ним прежние отношения.
Виктор посмотрел на меня удивленно. Очевидно, предполагалось: мы в курсе каких-то важных событий. А мы были вовсе не в курсе. Но, возможно, нам и не следовало входить в курс, вникать во всякие там подробности, говорить все, что мы думали о Милочке Звонковой.
Возможно, нам следовало сделать как раз то, что сделал Шагалов. Он спросил:
– Помнишь, Антонов, ту контрольную по геометрии, из-за которой вы с Рыжовой поссорились?
Он спрашивал сурово, и Ант, прежде чем кивнуть, посмотрел на него, мне даже показалось, с испугом.
– И помнишь, как ты носился: будто Нинка не дала тебе шпаргалку из-за того, что она одна, – получилось бы, не сдала контрольной?
Виктор опять кивнул.
– Ты думал: Нинка не решила своего варианта. Пусть из-за того, что возилась с твоим. Тебя это не касалось, не пекло.
Виктор смотрел на Ленчика во все глаза.
– Так вот, Нинка тогда, если хочешь знать, решила оба варианта. Она из-за принципа не дала тебе шпаргалку. Понимаешь – из-за принципа, лопух. А ты на принципы ее плевать хотел…
Виктор молчал.
– А свою контрольную она не сдала, чтоб ты не один глазами моргал своими слепыми.
Виктор молчал. Впрочем, я тоже молчал. Только Ленчик говорил и говорил. Кулаки у него были сжаты, а взгляд такой недобрый, какого я за ним никогда не замечал, не предполагал даже. Я смотрел на Ленчика, и мне представлялось: только он замолчит, как тут же рванется на Виктора с этими самыми своими кулаками и замолотит куда попало. Потому что хотя у Шагалова и были тоже свои собственные принципы, но лопается же всякое терпение.
Только тут Виктор вдруг, разом повернувшись и махнув рукой, побежал от нас вдоль всей улицы, так что мы долго еще могли его видеть.
Он бежал не легким, спортивным своим бегом, а заплетаясь. Рубашка до того жалко провисала у него между лопатками, и вообще я никогда не узнал бы его со спины, даже точно сказал бы, что это не он.
Мы стояли, молчали.
Потом я сказал:
– Давай к Рыжовой.
Само собой, надо было к Рыжовой. Потому что если судить по лицу, какое только что было у Виктора, становилось ясно: человек попал в настоящую беду и мало ли чего в этой беде может натворить. А Нинка…
Но Ленчик посмотрел в сторону.
– За ручку привести, чтоб она ему сопли вытерла? Ну, на это меня нет. Сам беги.
Я не побежал.
Я шел рядом с Ленчиком и, как месяц назад, когда мы возвращались с той контрольной, рассматривал Ленькино лицо. Наверное, потому что за этот месяц я много раз вспоминал Ивана Петровича, Ленчик казался мне очень похожим на отца. У меня даже появилось такое чувство, будто я вышагиваю по поселку рядом с самим «бешеным прорабом». И надо мне принимать какие-то важные решения не в наших мальчишеских, а во взрослых делах.
Глава семнадцатая,
читая которую надо иметь в виду, что никто из действующих в ней лиц не знает о событиях, развернувшихся в предыдущей
Юлии Александровне хочется сесть, опуститься на широкую валкую скамью. Скамья эта, как в районном клубе бывали лет пятнадцать назад или в заводском – лет десять… Вахтер долго звонит кому-то насчет пропуска, и бурая, прореженная временем бровь стоит у него почти вертикально. Вахтер, очевидно, старается и не может понять, зачем ей завод, зачем ей пропуск, зачем ей начальник смены второго цеха. Аппарат в проходной тоже старый. Юлия Александровна упорно смотрит на этот аппарат, пока ей выписывают пропуск, будто так же, как вахтер, не понимает, зачем пришла. Стоит, опрокинувшись в свое прошлое, в котором достаточно встречалось и таких скамей в районных клубах, и таких проходных с узким окошком, с мягкими царапинами и впадинами на подоконнике этого окошка, которые нельзя замазать даже толстым слоем краски. В каждой царапине, в каждой вмятине в глубине темнеет пятно: солярка, тавот, а вернее всего, просто копоть. И вахтеры в ее прошлом были точно такие, и телефонные аппараты.
Когда Юлия Александровна входит из проходной во двор завода, ей кажется там необычно, неестественно солнечно. Может быть, потому, что в проходной было сыро. Одна стена даже пошла пятнами, и штукатурка внизу осыпалась, лежала неубранной кучкой. Юлия Александровна еще подумала, глядя на эту кучку уже отделившихся друг от друга песка и извести: «Всем кажется, что проходную будут ломать не через месяц или два, а завтра».
Несколько парней чуть старше Виктора попадаются Юлии Александровне навстречу. Они идут в одинаковых спецовках, прожженных кислотами, в одинаковых мятых суконных беретиках. И в лицах их заключается что-то одинаковое, во всяком случае, такое, что кажутся они первой шеренгой колонны, а не просто спешащими в столовую. А может быть, не в выражении лиц дело, а в том, что шагают они слишком размашисто, крупно?
Юлия Александровна смотрит на них, как бы вспоминая что-то, и прибавляет шагу. До проходной все представлялось ей очень просто: она войдет, набросив на лицо легкую снисходительную улыбку: «Решила навестить. Не странно ли – жить рядом и ни разу не поговорить толком. За все полтора года».
«Лучше позже, чем никогда, – скажет он и пойдет ей навстречу. – Лучше позже, чем никогда, Юленька».
Конечно, он может сказать не те слова, которые приготовила ему Юлия Александровна. «Нет, не странно, – может сказать он. – Отнюдь не странно. А вот странно, что со своей просьбой ты примчалась ко мне. У тебя ведь просьба, Юленька?»
Юлия Александровна, как будто уже услышав этот вопрос, на секунду прикрывает веки: «Просьба».
Но когда она входит к нему в кабинет, Алексей Михайлович, подняв голову от пустого дощатого стола, точно и быстро спрашивает совсем по-другому:
– Что-нибудь случилось с Виктором?
Нет, Юленькой он ее не собирается называть. И подниматься, спешить навстречу ей он тоже не собирается. И Юлия Александровна садится на краешек стула, неловко поджав ноги, как садятся обычно люди, забежавшие на минутку и не очень уверенные, что им рады.
Она отлично видит, как выглядит со стороны. Ей самой противно, но исправить она уже ничего не может. Может только с тоской и злостью чувствовать внезапную тяжесть своего тела я эту новую, неподатливую кожу туфли, которая, как живая, вгрызается ей в ногу и только добавляет неловкости, потому что, господи, должна же была она все-таки думать, когда выбирала именно эти туфли сегодня утром.
– Так что же с Виктором? – переспрашивает Алексей Михайлович.
– Не знаю. Вчера вечером с ним что-то произошло. Вернее, дней пять назад. Он не спал всю ночь, а вчера…
– Дней пять, – повторяет Алексей Михайлович, и по глазам она видит: он отсчитывает дни, возвращаясь назад.
Крупные, твердые руки его очень спокойно лежат на столе, касаясь друг друга пальцами. А стол дощатый, какой-то странный в своей обнаженной опрятности. Будто он не на заводе стоит в конторке начальника смены, будто на нем сейчас тесто месить станут.
Юлия Александровна тоже кладет локти на стол, и вдруг прошлое не обступает ее, а обрушивается на нее, как водопад или, по крайней мере, как сконцентрированный кусок ливня из водосточной трубы. Обрушивается, отнимая дыхание, голос.
…«Ты, конек вороной, передай дорогой, что я честно погиб за рабочих…» Тогда была река, и они пели, сидя над рекой, спустив ноги с обрыва. Вернее, не пели, распевали во весь голос и без всякой задумчивости. Хотя река была задумчивая, и поля вокруг были задумчивые, и полоска леса… Но об этом Юлия Александровна догадалась позже. А тогда они пели совсем не задумчиво. Они были уверены: если случится, они сумеют погибнуть за рабочее дело. Но потом они еще воскреснут, и вся доля счастья, какая им положена, все равно мимо не пройдет, они ее получат сполна.
«Ты, конек вороной, передай дорогой…» Она слишком рано поверила, что он погиб за рабочих… Ему подходило погибнуть за рабочих, за правое дело. Так же, как Антонову подходило вернуться живым. Живым победителем. А что подходит ее сыну?
Ведь она явилась сюда ради сына, и никогда даже в голову ей не могло прийти, что эти двадцать с лишним лет так охотно отступят, открывая ей те времена, когда она гуляла в тощем городском саду с пареньком в спортивных резиновых тапочках и куцем диагоналевом пиджачке.
Холодная вода хлюпала у них под ногами. На апрельском ветру не спеша просыхали голубоватые от сырости бетонные статуи.
Они стояли в два ряда друг против друга, эти статуи: колхозница с курицей в руках, летчик в шлеме, девушка, укладывающая стропы парашюта, а тот выдулся пузырем. Дискобол, еще одна девушка – с ракеткой, футболист. Что-то наивное было в их расположении, в том, что не догадались растерять их по аллеям, собрали всех вместе. Наивны и не слишком красивы были их толстые ноги, их грубоватые тела. Но тогда это не замечалось. Говорили даже, что одна из бетонных девушек похожа на нее, Юльку, та, с парашютом.
Шло время, когда считалось, что девушка прежде всего должка быть хорошим парнем. Юлька и была хорошим парнем. Это в ней ценили особенно, из-за ее красоты. Словно ей предлагали скидку, поблажку, а она отказалась, но только наступит час – будет прыгать с парашютом, или уйдет в разведку, или. Она сама о себе тогда тоже думала так.
Все получилось иначе. И вот она сидит, беспомощно выложив руки на колени, и голос у нее тусклый, какой бывает, когда заранее знаешь, что просьба твоя обречена на неудачу.
– Я думаю, что-то случилось в школе. Пять дней назад он пришел очень поздно, но, очевидно, прямо из школы, с книгами. И до утра у него горел свет, я слышала, он не ложился… Я подумала, может быть… Я хотела бы… – Голос у Юлии Александровны ломкий, хрусткий, сейчас оборвется.
В самом деле, она бы хотела, она многое хотела бы. Например, она хотела бы сообразить, как ей обращаться к этому человеку с крупной, тяжелой головой и внимательными глазами. Не Лешей же его назвать, в самом деле.
Леша прочно остался в тощем городском саду, где они бродили по солнечным пятнам между деревьев и статуй, шелушащихся голубыми пластами штукатурки. Во время войны статуи перестали подбеливать, и стало кое-где видно голое бетонное тело. У футболиста колени почернели и прутья арматуры проглядывали сквозь съеденный сыростью бетон.
Она приходила и одна к этим статуям: все-таки они были свидетелями. Даже больше: они были товарищами, из которых каждый что-то знал. В институте все меньше оставалось тех, кто что-то знал о них с Алексеем.
Потом пришла повестка о без вести пропавшем, а уж после повестки появился, пришел с войны Антонов. Он был такой живой, такой неистребимо живой по сравнению с этими статуями, по сравнению с повесткой, извещавшей о без вести пропавшем.
Юлия Александровна широко раскрывает глаза, совсем широко, чтобы наконец видеть только эту комнату и этого человека, который сидит перед нею. В конце концов, она пришла сюда ради своего сына, а не ради приятных или неприятных воспоминаний.
– Почему-то я решила… Кто-то ведь должен знать, а мне не хотелось идти в школу. Он бы мне не простил, если бы я пошла в школу или к этой девочке – Рыжова, кажется, ее фамилия… И тогда я пришла сюда.
– Нет, я тоже не знаю, что именно, и не уверен, что в школе. – Алексей Михайлович сводит и разводит сомкнутые пальцы рук. – Хотя – произошло. Например, он мог вплотную увидеть какую-то подлость, и в таких размерах, о которых не подозревал.
– Может быть, с квартирой… – невольно вырывается у Юлии Александровны.
– Может быть, – подтверждает Алексей Михайлович и кивает сам себе. – Хотя о квартире Виктор знает не первый день.
– К тому же мы решили отказаться от этой затеи с обменом. – Юлия Александровна собрала все силы, чтобы «мы» прозвучало убедительно, достойно.
«Мы» – Сергей Иванович и она, их семья. В каждой семье бывают свои неприятности, ошибки. Те, в которых виноват Антонов, Юлия Александровна берет также и на себя, вовсе не собираясь выставлять его к позорному столбу перед кем бы то ни было. «Мы решили отказаться…»
Юлия Александровна смотрит таким отсекающим взглядом – навстречу насмешке, навстречу недоверию, навстречу чему угодно. Потому что она и сама понимает, как это звучит: «Мы!», «решили!», «отказаться!», «от затеи», «с обменом». Каждое слово будто нарочно выбрано из самых неудачных.
– Решили отказаться? – переспрашивает Алексей Михайлович, и в голосе его ей слышится сомнение. Кажется, сейчас, сию минуту, он может продолжить: «По-моему, это называется несколько иначе, это называется: нам пришлось отказаться от затеи с квартирой, не так ли, Юленька?»
Юлия Александровна опускает веки и чувствует, как что-то противно бьется в ресницах. Мелко-мелко, как ночная бабочка. Юлии Александровне не хочется поднимать глаз, не хочется видеть торжество во взгляде Алексея Михайловича. Торжество и насмешку. Но в то же время Юлии Александровне не до обид. Ее сын решил уехать, сбежать из дому, бросив школу, отправиться работать проводником – или как там у них это называется – в те самые горы, которые и в обычное время особого восторга у нее не вызывали. Она не может допустить, чтоб за месяц до аттестата…
Нет, ей решительно не до обид. Ей сейчас, немедленно, нужна помощь Алексея Михайловича.
Юлия Александровна так и говорит:
– Виктор не через месяц намерен уезжать, он хочет немедленно, завтра сбежать на свой Кавказ. Если бы я знала, что его преследует… Я думаю, кто-нибудь знает.
– Во всяком случае, не я.
Юлии Александровне кажется, говорит он это торопливо, стараясь быстрее покончить с разговором.
– Но пропадет год, если он за месяц до аттестата, бросив все, помчится к своим кострам из-за глупого мальчишества. Или нельзя уладить на месте, что там случилось?
Юлия Александровна не спрашивает, скорее просит. Она сама не в состоянии втолковать сыну, как безрассуден его поступок, как несерьезен и какие последствия… Может быть, кто-нибудь поможет ей? Теперь она пристально смотрит на Алексея Михайловича, на его руки, широкие, с желтыми от табака пальцами, на его выпуклый лоб. Морщин не так уж много, но они резкие, глубокие, и эта седина… А глаза просто внимательны, просто печальны, и никакого злого торжества, никакой насмешки в них нет да и не могло быть.
«Пахарь, – вспоминает Юлия Александровна чьи-то слова, сказанные давно, более двадцати лет назад. – Лешка такой «пахарь».
– Из-за мальчишества? – переспрашивает Алексей Михайлович, сбивая пепел о край жестяной банки, наполненной окурками. – На мой взгляд, не такое уж это мальчишество, когда одни прыгают с парашютом, другие через пропасти и тоже рискуют жизнью. – Алексей Михайлович смотрит на нее чуть вопросительно. – Виктор берет на плечи поступок, который влечет ответственность. А ответственность хорошая вещь, когда ее взвалишь на плечи. Так что год не пропадет. Может быть, без этого года больше бы пропало.
Алексей Михайлович делает такое движение, будто собирается тронуть ее за руку, разбудить, увериться, что она слышит его вопрос, потребовать немедленного ответа. Или – утешить?
– Дети всегда уходят из дому, Юленька. Беда не в том…
Да, она отлично знает: беда – если не хотят брать с собой главного, на чем держался дом. Или, может быть, счастье? В данном случае, может быть, счастье? Ведь не кафелем же было набивать Виктору рюкзак! И не возможностью приобрести этот кафель?
Алексей Михайлович тушит папиросу долго, тяжело. Ему не к чему видеть смятение Юлии Александровны. Поэтому он тушит папиросу с таким видом, будто для него сейчас самое главное – потушить эту папиросу, придавить, уничтожить и следы ее. Или он хочет придавить, уничтожить свои сомнения? Например, сомнения насчет того, стоит ли продолжать разговор, который все равно так или иначе причинит боль, обидит?
Но, очевидно, стоит продолжать.
– Почему ты считаешь – его спугнул один какой-то факт? Может быть, они копились? Кажется, было предоставлено достаточно пищи…
Наверное, давно следовало встать, вскочить со стула, сделать надменное или хотя бы такое лицо, какое бывает у человека, неприятно удивленного собеседником, оказавшимся глупее, грубее, непонятливее, чем ожидалось. Юлия Александровна не может сделать такого лица. Больше того: ей вовсе не хочется делать такого лица.
Алексей Михайлович между тем говорит много, быстро. Он впервые за это время говорит так много и быстро, так зная, что сказать. А она даже не вслушивается в его слова, она только смотрит ему в лицо.
– Как показывает история, себя за собой не то что на Кавказ – в Антарктиду потащишь, – говорит Алексей Михайлович. – Тут надо мерять не километрами, а ответственностью…
Да, Виктору, ее сыну, предстоит еще длинный путь, и длинный путь уже прошел этот человек… «Пахарь», «пашет» – теперь снова в обиходе такие слова, она слышала их от сына. И даже Антонов как-то, придя с работы, сказал: «Так пахал – спина гудит». Хотя Антонов никогда не был пахарем. Он всегда считал себя полководцем на поле боя.
Юлия Александровна морщится: мало ли кто кем себя считает! Считала же и она себя способной пойти на фронт, ползти по влажной примятой траве в разведку. И другие считали ее похожей на ту парашютистку, распутывающую свои стропы, на девчонку с толстыми бетонными ногами.
Юлия Александровна идет к проходной по территории завода. У Юлии Александровны никогда не было толстых ног. Ноги у нее и сейчас стройны, и стройность их еще увеличивают новые туфли, неизвестно по какому поводу надетые именно сегодня. Туфли на злых, жалящих каблуках…