412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Криштоф » Май, месяц перед экзаменами » Текст книги (страница 2)
Май, месяц перед экзаменами
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:55

Текст книги "Май, месяц перед экзаменами"


Автор книги: Елена Криштоф


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)

Глава третья,
вся состоящая из высказываний Анны Николаевны, из которых мы узнаем некоторые подробности некоторых характеров

По ночам над нашим поселком в высоком небе летят гуси. Летят и всхлипывают так, что душа рвется на части, особенно, надо думать, у тех, кто знает о своих крыльях: они уже перестали расти. Вот такие, как есть, трепыхаются за плечами, и обходитесь, будьте добры, как умеете.

Что касается меня, в такие ночи мне вовсе не хочется проверять тетради по алгебре или даже геометрии, не хочется готовиться к урокам или просто читать, а хочется куда-то бежать, кричать кому-то, что вот она, я, стою на жестком бетонном крыльце коммунального дома – не на лесной просеке, – но все равно слышу, как кричат гуси, пролетая к дальним озерам.

Ах, о себе я давно и не без основания полагаю, что не увижу не только дальних озер, но и еще многого из того, что мне хотелось увидеть, и не сделаю многого из того, что хотела сделать.

И, может быть, наутро именно поэтому с особой придирчивостью я присматриваюсь к своим ученикам и желаю, чтобы их жизнь сложилась ярче, счастливее, чем моя.

В такие дни я бываю даже недобра с ними, будто они уже уклонились от каких-то обязательств, взятых лично передо мной.

А старое, неисполненное желание стать журналистом в такие дни кажется мне сегодняшним – только протяни руку, сделай первый шаг, и оно у тебя на ладони. И, случается, я начинаю обдумывать план той книги, которую, верней всего, никогда не напишу. И это очень жалко, потому что мне дано (и без дальних странствий) за одну жизнь прожить десятки, сотни жизней, поручая своим ученикам сделать то, что не сумела, не смогла сделать сама.

В этой книге я писала бы о нашем поселке, об Алексее Михайловиче, о Лене Шагалове и о многих других. Но главной в ней все-таки была бы девочка с очень светлыми глазами и загорелым на степном ветру широким лицом. Она бы шла по книге, как ходит по своему поселку: походкой детской и непреклонной в то же время, и все, что делалось в книге, так или иначе имело бы отношение к ней, завертывалось ради нее, собиралось бы вокруг нее, как вокруг главного узелка. Потому что девочка была для меня не просто девочкой – поколением. Поколением, которое завидовало своим отцам и матерям, во всяком случае, если отцы их и матери хотя немного походили на таких, какие были у Лени Шагалова. Поколением, которое часто пыталось смотреть свысока на своих отцов и матерей, как это делает, например, Вовка Семинос. Поколением, которому грозила беда перенять слишком многое у своих отцов и матерей, если отцы и матери оказывались вроде тех, какие достались Милочке Звонковой и Виктору Антонову.

Но я не писала такой книги.

Я проверяла свои тетради по геометрии и алгебре, последние в этом году тетради, и думала, что же, собственно, произошло на той контрольной, которую не решили ни Нина Рыжова, ни Виктор Антонов. Что имел в виду Шагалов, когда говорил, что у него голова кружится и дух захватывает?

Я все-таки была почти уверена, что Виктор просил на контрольной у Нины шпаргалку. Такая мысль у меня мелькнула сразу же, еще на самой контрольной. Потом она утвердилась, когда Семинос пододвинул ко мне вплотную свое насмешливое лицо и спросил, как у меня со зрением.

Я не люблю манеры Семиноса ожидать от человека промаха. Мне кажется, он живет во всегдашней готовности сказать о любом: «Меня душит дикий смех. Видите, и он умеет спотыкаться, а вы о нем были такого мнения!..» Особенно радостно было бы ему, если бы споткнулась Рыжова.

«Ну как? – спросил бы он, закидывая свое высокомерное лицо. – Ну как, вы все еще утверждаете, что для Рыжовой общественное выше личного? Так, кажется, читается этот лозунг?»

Может быть, я бы не нашлась, что ему ответить, если бы тогда, после контрольной, не встретила в коридоре Леню Шагалова. А встретив, не поняла: Нинка Рыжова не предала своих принципов.

В каком классе ее стали звать железным старостой и комиссаром? В восьмом еще или в девятом, когда у нее появилась ладная брезентовая курточка? Но надень такую курточку Звонкова, никто и рта бы не раскрыл насчет комиссарства. Звонковой, конечно, все идет. Звонкова и в курточке была бы прелестна, но не больше.

Я помню, как Нина однажды шла по двору, по-детски прогибая коленки и выставив лоб, будто ей приходилось преодолевать ветер, а мы все смотрели на нее, на эти оттянутые к вискам задумчивые брови, на спутанные легкие волосы… И вдруг Коля Медведев как-то нечаянно, как иногда думают вслух, негромко запел:

 
Я гляжу на фотокарточку:
Две косички, строгий взгляд,
И мальчишеская курточка,
И друзья вокруг стоят.
 

Он пел, а добрые и медлительные глаза его были полны недоумения, до того все подходило к Нине. И мы все переглянулись, улыбки у нас у всех были какие-то даже растроганные: ах, как все подходит, как удивительно подходит (хотя идут вовсе не двадцатые годы, о которых говорилось в песне, и даже не война)!

 
За окошком дождик тенькает,
Непогода на дворе,
Но привычно пальцы тонкие
Прикоснулись к кобуре.
 

И когда потом некоторое время Нинку звали комсомольской богиней, то ирония звучала только в голосе Володи Семиноса и Милочки Звонковой.

Впрочем, мне кажется, Милочка просто завидовала. Надо думать, она понимала, как относятся в классе к ней и как к Нине. Милочку, на мой взгляд, интересовали главным образом отношения между мальчиками и девочками. Те, что со временем перерастают в отношения между мужчинами и женщинами. И как ни странно, такие отношения складываются в нашем классе вовсе не завидно и не благоприятно для нее.

И появление в школе Виктора Антонова ничего не изменило в Милочкину пользу, хотя это многих удивило. Да и я тоже вслед за многими удивляюсь. Милочка вызывающе, излишне красива. А Нина… Что ж, Нина может показаться очень обыкновенной. Фигурка столбиком, и тот оттенок волос, ресниц, кожи, который принято называть ореховым. Как-то одно у нее слишком загорает, другое слишком выгорает.


Иногда мне кажется, я могу до мельчайшей подробности представить себе, что чувствует Нина с тех пор, как на ее пути встал Ант, как его называют ребята. Ну да, она уверена, что совершенно неоспоримо командует и его широкими плечами, и его голубыми блестящими глазами, и смешинками в этих глазах, и морщинками между бровей. Но иногда ей среди ликования, в освещении даже самых ярких факелов этого ликования, становится страшно. Вдруг она рассматривает, как много имеет, как много далось ей. А удержит ли?

Но она не станет цепляться, не станет уступать. Она засунет руки поглубже в карманы своей брезентовой курточки, сделает решительный шаг (маленькая нога в запыленной туфельке становится так, будто придавливает всякие сомнения), за ним следующий и пойдет вперед с высоко поднятой головой. И несмотря на то что она в горе, а не одержала победу, к ней в затылок будут пристраиваться все новые и новые, как пристраиваются к сильному, с любопытством и надеждой, потому что, вероятно, на свете нет ничего прекраснее человека, верного своим принципам. То есть, конечно, если эти принципы сами по себе и хороши и строги.

Вот так-то. А Виктор уводит ее в сторону от этих принципов. Ах, дело не в том, что он ходит с ней к обрыву, он уводит ее в сторону, он хочет, чтобы Нина поступилась совсем чуть-чуть. Сделала такую маленькую поблажку, такую незначительную уступку, – решила за него задачу, и все. Хотя не может быть, чтобы не слышал, за что Нину зовут комиссаром и железобетонным старостой, не за курточку же одну, в самом деле.

Виктор не знает, правда, таких подробностей, как, например, мой разговор с Людмилой Ильиничной еще три года назад. Людмила Ильинична спрашивала тогда:

«Скажите, Анна Николаевна, вот как вы боретесь со шпаргалками? В вашем классе их совсем нет».

А мне приходилось отвечать:

«Борется главным образом Рыжова».

«Что же, вы перепоручили этой девочке доказывать своим ровесникам, что аттестат не простая бумажка, даже если не идешь в институт?»

«Нет, она доказывает им другое».

«Конечно, что алгебра интересна сама по себе?»

«Что стыдно просить милостыню, когда можешь работать».

Людмила Ильинична смотрит, словно споткнувшись о мои слова:

«Это что-то слишком мудрено для меня».

Выражение лица у нее становится напряженно-обиженным. Может быть, ей кажется: я намекаю на Милочку. Я специально хочу унизить Милочку, противопоставляя Милочке Рыжову. Говорить дальше с Людмилой Ильиничной трудно, тем более я не знаю точно, так ли уж мне не хочется противопоставить Милочке Рыжову.

«Слишком это мудрено для меня, – повторяет Людмила Ильинична. – И потом, вы открываете чересчур широкий доступ самотеку».

Людмила Ильинична ничего не любит пускать на самотек. Всю жизнь она то с трибуны, то из-за учительского стола своим четким и каким-то очень определенным голосом проповедует:

«Надо учиться, Гинзбург, а не рассуждать: попаду в институт, не попаду в институт».

«В институт приводят знания, всякие другие пути в наше время исключены, Семинос».

«Комсомольцы в тайге, в палатках спят, а вы на субботнике работаете, будто боитесь лишний кирпич поднять».

«Не грех и на заводе остаться, государство отблагодарить».

Все правильно: не грех.

Но вот надо в рамки этих правил втиснуть собственную дочь. А Милочка не втискивается. Она трется своей золотой головкой о жесткое плечо. О плечо, до сих пор, наперекор веяниям, закованное в чесучу и габардин. И побеждает: плечо никнет. Оказывается, оно принадлежит не только завучу средней школы N 2, но и немолодой уже женщине, матери…

И немолодая уже, умная женщина начинает заниматься тем, чем занимаются очень многие: она ищет, как бы доказать себе и людям, что ее Милочка, ее дочка, в общем-то, исключение и склонению по правилам не подлежит.

– Вы знаете, – говорит Людмила Ильинична в учительской, ни к кому особенно не обращаясь, – Милочка даже меня вчера удивила сочинением. И я решила: может быть, пусть попытается в МГУ?

Людмила Ильинична смотрит на нас таким непривычным, просящим взглядом. Неужели нам трудно рассеять ее сомнения, закивать головами, сказать:

«Ну что вы, конечно, конечно, у девочки определенные способности»?

Не знаю, почему трудно другим. Что касается меня – мне трудно, потому что Милочка собирается стать журналистом…

А может быть, мы могли бы не только закивать: «Конечно, конечно», но как-то и помочь. Журналисту ведь совсем не нужна математика, не очень нужны химия и физика.

Это с одной стороны. С другой стороны, аттестат должен выглядеть не то что прилично – аттестат должен блистать!

Блистать же Милочкиному аттестату «не светит», как говорит тот же Семинос.

– Четверку? – Наш химик подпрыгивает от возмущения и протирает очки. – Какая может быть четверка, я вас спрашиваю, Людмила Ильинична? Или – или. Или нейлоны, или химия.

У Аркадия Борисовича вдохновенное лицо обличителя, а из-под коротких брюк, когда он становится на цыпочки, предательски выглядывают голубые грамофончики.

– Нейлоны как раз и есть химия, – вяло пытается все свести к шутке Зинаида Григорьевна, – а красивая одежда никому еще не мешала учиться.

– Не мешала – да! – кричит Аркадий Борисович, – «Быть можно дельным человеком!» и так далее. Да! Это я тоже проходил лет сорок назад. Но она не дельный человек. У нее другое главное: все витрины, все зеркала. Профиль – влево, профиль – вправо, а где время для задач, для формул, я у вас спрошу?

Аркадий Борисович наконец надевает очки и обращается ко мне почти спокойно:

– Да. Как эта девица у вас учится? Как?

– Она не учится. Она, в лучшем случае, разрешает себя учить, – отвечаю я и усмехаюсь.

Усмехаюсь, потому что у Аркадия Борисовича несколько одностороннее представление о Милочке. Профиль – влево, профиль – вправо, все правда. Но скажите, кто в восемнадцать не рассматривает чуть ли не часами свои совершенно новые руки и ноги? И глаза, и губы, и щеки? Или, может быть, в восемнадцать кто-нибудь откажется от возможностей, которые преподносит белое воздушное платье на жестком чехле (наивные черточки ключиц и талия, о какой вчера еще никто не подозревал)? Или другое, натянутое, словно шкурка змеи? Или третье? Или четвертое?

(Что касается меня, я вцепилась бы двумя руками хотя бы потому, что одёжка, сшитая из пятнистой плащ-палатки, не преподносила в свое время никаких возможностей.)

Все дело, очевидно, в степени озабоченности. Но если «степень» обозначает количество, то качество, то есть оттенок озабоченности, играет здесь не последнюю роль.

Милочкина озабоченность нарядами, прическами – уже отраженное. Главное – она озабочена собой. А если бы не нарядами – наукой, но только для себя? Карьерой? Было б лучше? Надо думать, не было бы.

Я пытаюсь прикинуть, что произойдет, если Милочку действительно окружит тот блеск, тот успех, которые спит и во сне видит витающими над Милочкиной головой ее мать.

Легкая сумка-планшет через плечо, быстрые строки в блокноте, вызывающе дерзкий стук каблуков (корреспондент идет!) и общение с теми, кто покоряет космос, плывет в Антарктиду. В крайнем случае, устанавливает безразлично какие, но мировые рекорды. И навеки ей не будет дела до таких поселков, как наш Первомайск.

Впрочем, ей и сейчас уже нет дела до Первомайска. Вот если Первомайск прославится на всю страну, тогда она снизойдет.

Мы встретимся с нею на широких проспектах (к тому времени, надо думать, покроют асфальтом наши разъезженные улицы), и озабочена она будет тем, насколько эффектным может получиться очерк, который она назовет «Десять лет спустя». Возможно, в этом очерке Звонкова вспомнит и Михайловну с ее молодой косыночкой, с ее разбитыми, готовно согнутыми, чтоб подхватить любую работу, руками (как-никак Михайловна рыла первые котлованы первой очереди нашего завода сразу после войны и укладывала первые камни в его первые фундаменты!).

И Косте Селину, сыну Михайловны, в нем найдется место (мечтал паренек о капитанском мостике, о голубых дорогах Атлантики, потом работал просто слесарем, а вот теперь вырос вместе с родным заводом. И – пожалуйста: огромным кораблем плывут в будущее корпуса комбината, где он одним из начальников смены). И даже, может быть, мне…

И все в ее очерке будет похоже на правду как раз в той степени, в какой муляжи на витрине нашего гастронома напоминают настоящие яблоки, караваи хлеба, куски мяса.

Глава четвертая,
тоже от автора. Тем более, что никто не мог бы ни видеть, ни слышать со стороны происходящего в ней

В то время как Анна Николаевна, думая так или приблизительно так, сидит над своими тетрадями, Нина и Виктор давно уже на обрыве.

Обрыв днем любому бросается в глаза своей безусловной неприглядностью. Коровы выедают его клочковатую траву, оставляя рыжую шерсть на кустах терновника, растущих поверху. Внизу болотцем растекается речка.

Но сейчас обрыв растворен в голубых и синих бликах, наполнен влажным шелестом и влажными запахами. И вообще он уже не обрыв, а преддверие таинственной ночной страны. А Нина и Виктор ее жители. Только иногда они выходят к ее окраинам для того, чтобы произнести что-нибудь вроде такой фразы:

– Скорей бы все уже кончилось: экзамены, аттестаты, медали, которые, прости меня, но из-за Аннушки очень могут нам улыбнуться… – так говорит Виктор, и Нина наклоняется к нему, всматриваясь в блестящие и тоже таинственные от луны глаза.

– Ты очень шалеешь? – Нина спрашивает бережно, будто прохладными ладонями берет его лицо.

Слова ее отделяются друг от друга, как капли, падающие в темную траву. Мальчик же, наоборот, не роняет слова, а выговаривает их быстро, отрывисто:

– Очень жалею. Все как-то осложнилось и усложнилось. Придется заново пересматривать два-три года жизни. А на Кавказ мы все-таки махнем с тобой, старушка.

– А костры до неба будут?

– Все будет.

– И ты встретишь Юрку Орлова и Генку Гуляева?

– Мы встретим. Надо только заранее стукнуть им телеграмму.

– И девушкам тоже – стукнуть?

На этот раз уже в Нинином голосе звучат нотки, совершенно недопустимые в ночной прекрасной стране, – нотки обыденной досады, и Виктор просит ее:

– Не надо о них так. Ты – это ты, а девушки – девушками, их везде много, и то – хорошие.

– Я ничего о них не хотела сказать. Как ты думаешь, и им понравлюсь?

– Обязательно. И мальчишкам и девчонкам. Ты знаешь, горы такое дело: плохих людей там не бывает. Фаршмак какой-нибудь раз-другой пойдет – и нет его. То ли его разгадают, то ли сам сообразит – не для него.

– Плохих нет. А слабых?

– И слабых.

Он отвечает мельком, не заботясь о том, почему девочка задала такой вопрос, но от следующего уже не так легко отмахнуться.

– А ты – сильный? – спрашивает Нина, покусывая травинку, не глядя в его сторону. И что-то обидное заключается в этих словах, будто она не просто спрашивает, чтобы утвердиться в давно известном, а заранее оставляет какой-то уголок для сомнений.

И Виктор говорит:

– Думаю, что померяюсь… – Он хочет добавить: «И с Ленькой твоим, и с Володькой Семиносом…»

Но Нина перебивает его фразой, словно специально подслушанной у Алексея Михайловича:

– Я не о плечах только.

– Так и я не только о плечах.

В самом деле, он считает себя человеком сильным не только в тех случаях, когда дело касалось, кто сколько поднимет или выжмет «одной правой» или «одной левой». Разговоры о силе и слабости носятся в воздухе, к ним так или иначе сводятся все споры в классе и на улице, после кино и перед вечеринками. И наверняка никому из тех, кто смотрит на него со стороны, не приходит в голову мысль о слабости. И никому, кроме Нинки, не разрешил бы он таких вопросов. Но «железный староста», «железобетонный староста» имеет право и на это. Тем более, что староста еще и просто Нинка, и, как просто Нинка, он вздыхает и говорит неизвестно почему ободряюще:

– Ничего. Мы станем еще сильнее, правда? И в горы будем ходить каждый год.

Виктор отвечает так, как если бы слышал только последние слова:

– Будем. Ты знаешь, этим заболевают один раз и на всю жизнь. У нас там Аллочка одна Соловьева есть. Она, правда, взрослая, но ее все – Аллочка. Так она когда-то кровь сдавала, чтобы путевку купить. И парень у нее был тоже альпинист. Давно, правда, был…

– Почему ты говоришь «был»? Перестал ходить? Или разбился?

– Нет, ходит. Группы водит, какие пониже. А Аллочка – мастер спорта. Замужем за другим.

– За другим – тоже мастером?

– Тоже.

– А парень тот что?

– Ничего. Песни поет, знаешь, эту:

 
Подари мне на память билет
На поезд куда-нибудь.
 

Я у него научился. Он первого года группы водит.

– А они, те двое, что поют? «Марш энтузиастов»? Или «Песенку геологов»?

– Кошмар, что ты взвилась вдруг? Ничего не знаешь, а судишь. Тот парень первый от нее отступился и женился недавно. Только сейчас почему-то жены у него нет.

– И он эту Соловьеву все любит?

– Не знаю, он мне не докладывал.

– Любит. Если такие песни поет. И она любит. Кровь сдавала. Витя, а нам кровь сдавать не нужно? Сколько стоят эти путевки?

– Пустяки, тридцать рублей каждая – не больше.

– Она что же, другим путем не могла достать тридцать рублей?

– Ей приходилось платить всю стоимость. Каждый год тридцатипроцентные не достанешь.

– А как ты достал?

– Отец достает, через профком завода.

– Но ты же не работаешь там, а я тем более?

– Кошмар! Ты не волнуйся. Все улажено и договорено.

– А если бы не мы, кто поехал бы по этим путевкам?

– Ну, из рабочих кто-нибудь. Да ты не волнуйся: они неохотно такие путевки берут – заводской народ. Им бы Ялта, Сочи. Что они в горах понимают?

Это говорится не то чтобы с большим пренебрежением, но достаточно сверху вниз. Это говорится так, что Нина сразу чувствует себя очень далеко от той синей, освещенной луной страны, где они бродили с Виктором еще так недавно.

– Через два месяца ты тоже будешь заводской народ. И тоже в горах перестанешь понимать? – спрашивает Нина голосом, которому нельзя ответить шуткой.

– Кошмар! – Виктор все-таки не верит этому голосу. Такому неуместному, такому внезапному. – Кошмар! Не шей мне контрреволюцию…

Тем же голосом Нина повторяет:

– Знаешь, Витенька, по этим путевкам мы никуда не поедем.

– Нинка!

– Или давай придумаем, где достать все сто процентов денег.

– Не вижу никакого смысла. Другое дело, если бы мы ее из горла у таких, как Аллочка, выдирали.

– Это был бы еще не самый страшный вариант. Ты говоришь: она сильная.

– Ну, сильная. При чем это?

– Она бы нас на чистую воду быстро вывела. По комсомольской линии.

– И дальше?

– Дальше я хочу, чтобы у нас и без Аллочки была чистая вода. Во всем.

Она говорит по-прежнему сухо и назидательно, и в ее словах явно проступает намек на что-то, ей одной известное. Кажется также: Нине хочется, чтобы состоялся какой-то разговор. Только ей трудно начинать его самой. Вот если бы Виктор стал расспрашивать.

И Виктор действительно спрашивает:

– Зачем так трагически? Или считаешь, мы уже много замутили?

Нина натягивает юбку на колени, отвернувшись от Виктора к темной, едва приметной реке. Голос у нее какой-то тусклый, когда она спрашивает:

– Ты контрольную по геометрии помнишь?

– Допустим.

– Так вот, твой вариант я тогда решила.

Виктор тоже по-чужому, деревянно выдыхает:

– И дальше?

– И дальше ничего.

– Прости, не понял: ты что, испугалась – Аннушка увидит? (Теперь они уже снова рассматривают друг друга, но отодвинувшись как можно дальше.) Испугалась – авторитет даст трещину?

– Я испугалась, что ты станешь похожим на Милочку Звонкову.

– Так сразу не становятся похожими на Милочку Звонкову. – Он даже фыркает и плечами передергивает от нелепости ее предположения. – «На Милочку Звонкову»! Чего не выдумает человек со зла.

Но следующая фраза подсказывает ему, что он ошибся: тут было не зло, была обдуманность, было все то, что отличало «железобетонного старосту» и часто казалось Виктору непонятным.

– Может быть, не сразу. Но ты не очень-то отказываешься от жизненных поблажек. Контрольная – раз. Эти путевки дурацкие – два.

– Прости меня, но твое пуританство я понять не могу.

– Не пуританство. Послушан, Витька, неужели мы не придем, куда хочется, без скидок? Ты же сам сказал: в горах нельзя, если человек со скидкой.

– И все-таки не понимаю тебя.

– Ты представь: в горах не станешь перекладывать в рюкзак товарища.

– То в горах…

На минуту они замолкают.

Очень по-разному взволнованы они этим разговором. У Виктора он вызвал досаду. Подумать только! Близко был выход из всех трудностей – и на тебе! И вторая досада – на сегодняшние Нинкины колючие слова, на сегодняшние колючие ее глаза, плечи, колени… Ишь, сидит, выставила подбородок!

Он смотрит на пеструю юбку, натянутую на колени, на подбородок, прижатый к коленям. На вздрагивающую полоску бровей.

Нет, все это куда важнее любой путевки, любой медали. Это Нинка, самая родная душа, самая нужная, самая добрая к нему, как бы она ни злилась, ни подпрыгивала, отстаивая свои жестокие принципы.

Он не мог поссориться с нею. Он тянулся к ней. Сам того не подозревая, больше всего к ее непостижимости, к ее этой твердости.


Итак, он не мог ссориться, и поэтому голосом обмякшим, просто сожалеющим, а вовсе не настаивающим на чем-то своем, он говорит:

– Как мне нужна медаль, Нинка, ты не знаешь…

– Есть еще возможность заработать ее на общих основаниях.

Она продолжает говорить с ним, как с чужим. А слабый блик луны, двигаясь по ее лицу, надает то на гладкий лоб с напряженно раздвинутыми бровями, то на щеку. И зубы блестят в его свете не ярко.

– Если в четверти будет четверка, она мне и годовую очень свободно выведет…

Виктор говорит эту фразу, чтоб вот так на ней и закончить разговор. В самом деле, не пропадать же такому вечеру в сплошной перебранке. Как хорошо они сидели только что, и с чего все это началось, хотел бы он сейчас вспомнить. Но не вспоминает, а просто протягивает руку к Нинкиным злым плечам. Но тут же ему приходится убедиться: они действительно злые.

– Я тоже, между прочим, думала, у меня будет медаль. – Нинка не то чтобы стряхивать его руку, она поворачивается так: рука сама сползает в холодную траву.

– Но ты же свой вариант все равно не решила…

Ну да, она свой вариант не решила – в этом вся загвоздка. Не решила, а теперь глушит тебя всякими рассуждениями насчет принципов и Милочки Звонковой. Хотя постой, постой. Милочка Звонкова, кажется, и в самом деле имеет прямое отношение…

Виктор вскакивает, как подброшенный.

– Ты просто не хотела, не могла остаться одна нерешившая. Когда даже Милка и та… Да, да. Вот и вся твоя железобетонность.

– Что ты говоришь, Виктор?

– «Железный староста», «как на каменную стену»! Ты не хотела, чтобы у меня была медаль, чтобы я шел в институт. Там ведь тоже много девчонок. А в этих вопросах ты не очень-то каменная.

Ему хочется бить словами наотмашь, кричать вот так и наклонять над нею сузившиеся глаза. Его очень часто не устраивала вся эта непреклонность, вся эта железобетонность. Сколько шуму из-за нее! Но сейчас… какая мелочь оказывалась за всей твердостью, за всей непреклонностью!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю