Текст книги "Май, месяц перед экзаменами"
Автор книги: Елена Криштоф
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
Глава пятая,
опять состоящая из рассуждений Анны Николаевны
Я позволила себе такую роскошь – еще раз провести контрольную по геометрии, хотя оценок в журнале стояло совершенно достаточно и качество знаний (как выражается наша Людмила Ильинична) мне было отлично известно.
Меня заботило не качество знаний – меня заботили характеры.
Итак, я раздала билетики, сказала что-то о четвертных и отошла к окну.
За окном зеленели поля, и солнце било в них, прорываясь из-за тучи туго натянутыми лучами, совсем как на классических пейзажах, где купы деревьев, и облака, и дальняя линия горизонта – все подчинено одному: настроению величия и покоя.
Но то, что творилось у меня на душе, было очень далеко от настроения величия и покоя. И в соответствии с этим, метнувшись от подернутых голубой дымкой полей, пробежав по всему поселку, взгляд мой устремился к весьма прозаическому соседнему корпусу. К тому самому, над которым еще совсем недавно поднималась и опускалась рука мощного крана. И тут мне стало уж окончательно нехорошо, неудобно и брезгливо. Я поторопилась направить свои мысли по какому-нибудь другому руслу.
Для этого я, прежде всего отвернувшись от окна, посмотрела на класс. И, конечно же, встретилась глазами с Виктором. А вдруг он прочитал мои мысли? Те, с какими я смотрела на новый дом, и те, которые продиктовали мне эту затею с контрольной.
Что ж, может быть, для него было бы даже лучше знать эти мысли?
Нет, он смотрел на меня, оторвавшись от своей тетради, смотрел только потому, что надо же куда-нибудь смотреть, когда строишь в голове сложную конструкцию чертежей и пытаешься понять, как именно должна вписаться пирамида в шар. Совершенно очевидно, он не догадывается, что контрольная проводится главным образом ради него. Но не ради того, чтобы дать ему возможность получить более высокую оценку, а ради того, чтобы увидеть, как он будет себя вести.
Итак, Виктор смотрел на меня отсутствующим, далеким взглядом и по этому взгляду, который постепенно все больше и больше прояснялся, как проясняется переводная картинка, когда с нее стирают все лишнее, я понимала: с контрольной Виктор справится. Правда, сегодня ему досталась задача все-таки легче той, с какой он не сумел разделаться в предыдущий раз. Положив обе руки широко на стол, быстро и аккуратно что-то записывая на листках в смешную косую, для первоклассников, он поглядывал по сторонам уже не затуманенным, а веселым, даже каким-то подмигивающим взглядом.
И что я заметила: чаще всего этот будто бы подмигивающий, а на самом деле просто не сдерживающий торжества взгляд направлялся почему-то в сторону Милочки Звонковой, вовсе не Нины.
И напрасно, потому что одно из самых значительных зрелищ – лицо Нины во время контрольной по математике. Во всяком случае, для меня.
Да простятся мне эти восторги и эта манера выражать их, но я иначе не могу. Я все равно сравню Нинино устремление к решению с полетом конницы. Я все равно скажу, что вижу, как в ее широко расставленных глазах проносятся отражения бегущих по небу стремительных облаков и костров, которые не успели затоптать, поднимаясь в атаку, и самой атаки с ее вспышками выстрелов и блеском стали под лучом луны.
Может быть, я забираю слишком высоко, но в такие моменты мне кажется, я вижу чудо – отчетливо проступающий блеск личности, ради которого стоит бороться, биться головой об стенку, делать научные открытия и глупости, зарабатывать, помимо всего прочего славу, писать стихи и очертя голову бросаться с самых высоких трамплинов хоть на лыжах, хоть – без.
Но я не могу взять Виктора за руку, сказать: смотри в эту сторону. Я только могу огорчаться и недоумевать, что он предпочитает – в другую.
А там, чуть ближе к двери, на третьей парте сидит совсем другая девочка. Сегодня этой девочке, как всегда на уроках математики, приходится туго. Но вместо того чтобы сделать усилие, пошевелить мозгами, она рассерженно и мило шевелит в сторону товарищей носиком, обиженно поджимает темную нижнюю губку. Могли бы товарищи более чутко отнестись к человеку, у которого – ну что за беда! – нет и нет математических способностей.
Я смотрю на Милочкины стремления получить шпаргалку, на ее тетрадку, в которой медленно, спотыкаясь, рождаются какие-то вычисления, но вижу другое.
У Милочки глаза похожи на шмелей. Все в темных, не стрельчатых, а мохнатых ресницах. Когда видишь эти глаза, ее золотую головку, кажется, даже слышишь праздничное весеннее гуденье над цветущим лугом. А волосы ее – как струны света, в которых запутались шмели и кто-кто еще не запутается!
И кожа у Милочки так нарядна, и сама она такая гибкая, такая стройная, такая произрастающая, что на нее смотришь, как смотрел бы на первую, покрытую цветами вишню, как на тюльпан, независимо поднявшийся прямо к небу среди обычных трав.
Но, ах, может быть, прав тюльпан, что не утруждает себя задачами, ничего общего не имеющими с его красотой? Одним словом, когда смотришь на Милочку, очень часто не думаешь о том, знает или не знает она математику, списывает или не списывает она задачи. Хочет или не хочет пройти путь, облегченный другими. Пусть даже по спинам этих других. И, уж конечно, в такой момент можно не помнить, что она дочь Людмилы Ильиничны.
Иногда мне кажется: вот так, отдельно, на нее смотрит Коля Медведев. Медведев о котором я часто думаю словами: «Коля – крестьянский сын», хотя отец его всю жизнь работал на заводе. И сам Коля тем более не имеет никакого отношения ни к лошадям, ни к первой черной, вспоровшей землю борозде. Просто у него улыбка такая.
Вот и сейчас он поворачивает эту свою медленную улыбку прямо к Милочке. И встречается взглядом с Антоновым. В их скрестившихся взглядах, как в лучах прожектора, еще ярче вспыхивает золотая Милочкина голова.
Медведев наклоняется над контрольной, сердясь на себя, и от этого путаясь в формулах, а я опять принимаюсь гадать: почему Виктор сегодня взглядывает то и дело на Милочку, а не на Нину Рыжову. Предчувствие какого-то просчета, какой-то потери мягкой, тоскливой лапкой толкается мне в сердце.
Однако звенит звонок, и я собираю тетради.
На лестнице Виктор обгоняет меня и бежит вверх, перескакивая сразу через три ступеньки. В классе я не заметила, что на нем новый шерстяной спортивный костюм, который сидит до того ловко, что я невольно смотрю ему вслед, как бы не своими глазами, а глазами девчонок не из одного, а из всех сразу выпускных классов.
В этот момент Виктор оглядывается, и я вижу его смелые губы, вылепленные четко и необыкновенно красиво, как у древних статуй. А вот глаза мальчика имеют определенное преимущество перед мраморными, безжизненными. Они выражают не общую какую-нибудь идею, а ум, доброту и еще – по сегодняшнему случаю – откровенное мальчишеское ликование.
Но я не могу разделить этого ликования. Даже в сочувствующие я не гожусь.
И мне становится по-настоящему грустно. Не потому, что мне далеко за тридцать, а мимо меня вверх по гудящей школьной лестнице промчалась юность. Юность – это всегда завидно, но тут я не позавидовала. Перескакивать через три ступеньки и даже решать геометрические задачи средней трудности – не бог весть какой признак молодости. А что он сможет еще, если рядом с ним будет не Нина – Милочка Звонкова?
Что, если сегодняшние его взгляды и сегодняшние мои предчувствия – не случайность?
Размышляя об этом, я открыла дверь нашей узкой, похожей на пенал учительской и сразу же увидела то, что должна была увидеть: слезы Сашеньки Селиной. Слезы Сашеньки лились вот уже добрых две недели и имели свое прямое отношение к моим мыслям о Викторе. Сашенька плакала из-за его отца.
К отцу Виктора относилось не только первое, что увидела, но и первое, что я услышала, войдя в учительскую.
– Мне становится страшно! – кричал Аркадий Борисович. И черные круглые глаза его вправду блестели испуганно, а неприбранные волосы, казалось, вставали дыбом по случаю этого же страха. – Мне становится страшно: на наших глазах человеку пытаются доказать, что он гвоздик, или шурупчик, или как это там называется, а мы молчим. Почему – я у вас спрошу?
Никто не ответил Аркадию Борисовичу, напрасно он оглядывался. Только в дальнем углу поднял голову наш физрук.
– А что? – сказал физрук, отрываясь от шахматной доски. – А что? У одних квартиру из-под носа уведет, другого с работы сживет, с третьим встретится – прет как на буфет, «здрасте» не скажет. Чем не гвоздики?
– Винтики, – поправила я невольно и спросила: – А что, уже есть официальное решение?
В самом деле, есть ли какое-нибудь решение насчет этой злополучной комнаты в новом доме или Сашенька роняет слезы просто в предчувствии?
И не обманут ее предчувствия, если все мы будем только размахивать и разводить руками.
Но есть среди нас и такие, которым даже эти невинные жесты кажутся чуть ли не сотрясением основ. Людмила Ильинична подняла от бумаг глаза, и голос у Людмилы Ильиничны был четкий, определенный, не допускающий никаких возражений.
– Я полагаю, местком завода сумеет и без нашего вмешательства сделать правильные выводы, – сказала Людмила Ильинична этим четким голосом. И – раз! – рука ее как бы прихлопывает сказанное. – Кроме того, семья Александры Ивановны, очевидно, получит квартиру в следующем новом доме. (Два! – рука еще раз хлопнула по столу.) И, наконец, я полагаю, следует подумать над тем, что Сергей Иванович имеет право на несколько особые условия.
Рука не успела на этот раз придать весомость сказанному.
Из учительской, уронив в пылу бегства стул и хлопнув дверью, выскочила Сашенька Селина. Вслед за нею вышла Зинаида Григорьевна. А химик сказал неожиданно тихо:
– Он, как я понимаю, коммунист, Людмила Ильинична! А мы, коммунисты, должны, в конце концов, уметь меньше взять и больше дать. Или вы об этом забыли, спрашиваю я у вас?
Людмила Ильинична не ответила.
– Следующему дому только первый этаж вывели, – вздохнул кто-то из нас.
Другой спросил у меня, будто с этим вопросом не все было ясно:
– А что, у Саши действительно невыносимые условия?
Ах, что значит невыносимые? Лет пять назад такие условия были нормой для большинства семей: однокомнатная квартира и пять человек в ней, пять прекрасных, добрых, уступающих друг другу во всем, жалеющих друг друга, но тем не менее – пять. Правда, если завтра приспичит, Михайловна примется растаскивать по углам столы, загонять в коридор стулья – готовить место еще для одной раскладушки.
«Ничего, ничего, пусть поночует, пусть. За месяц места не пролежит, а там, гляди, устроится»… «Ничего, ничего, в тесноте, да не в обиде, как людям, так и нам».
«Как людям, так и нам…» Однако, оказывается, не так. И Сашины слезы не от невозможности жить в семье, не от условий, а от обиды. Ну хорошо, Саша – молодая учительница, Костя тоже молодой рабочий, не такой важный специалист, как Антонов. А Михайловна и вовсе жизнь провела на разных (как их деликатно называют) работах. Но где это видано, чтоб одним на троих – четыре комнаты, а другие – продолжай вертеться на девятнадцати метрах.
Ведь получится именно так, если Антонов, переехав в новую квартиру, прихватит себе еще и ту комнату, на которую рассчитывали Селины. Очень просто: оборудует в ней домашний кабинет и никакие сомнения не будут терзать его при этом, никакие угрызения совести.
А мы почему молчим? Почему застыли так? Может быть, потому, что на нашем старом заводе ничего подобного не происходило и не могло произойти? Мы все как будто ожидали, что события разрешатся как-то сами собой, и причем благополучно.
А потом нас наверняка еще заворожили масштабы того дела, в котором Антонов был одним из главных. Новый завод возвышался среди степи невиданной, не соизмеримой ни с чем прежним громадой.
Мы десятки раз бывали на заводе с экскурсиями. Мы каждый день видели его корпуса из своих окон. И хоть на неприбранной территории его росли те же калачики, что у нас во дворах, а стены его возводили наши рабочие из поселка, долгое время он казался нам чем-то не совсем реальным.
Он словно перешагнул за тот день, в котором мы жили, и диктовал новые законы бытия. И, надо думать, эти законы должны были быть еще лучше и справедливее существовавших на нашем пыхтуне.
А если нет?
Если при этой громаде бетона, отвесно уходящего в небо, при этом скоплении пультов, более безошибочных, чем любой человек, – вдруг при всем этом приемлемо поведение, подобное поведению Сергея Ивановича Антонова? То есть все мы, конечно, понимаем несостоятельность этих рассуждений. Но, независимо от наших пониманий, где-то внутри каждого из нас шевелилось сковывающее сомнение.
И вот наконец мне наскучили эти сомнения, и я пошла к Алексею Михайловичу.
– Вы мне можете сказать, что же это будет? – спросила я сразу, как только мы сели у тяжелого, покрытого зеленой бумагой письменного стола. – Куда же смотрите вы все там, на заводе?
– В том-то и дело, – ответил мне Алексей Михайлович, – что завода еще нет. Старого уже нет, нового еще нет.
Он сказал то же самое, о чем думала я. Но его ответ и то, как он развел руками – мол, ничего не поделаешь, – все это сразу же озлило меня, напоминая наше собственное поведение в учительской.
– Ну хорошо, – прервала я рассуждения Алексея Михайловича. – Так что же будет?
– По-видимому, Антонов все-таки не получит искомого…
– Даже если мы будем вот так разводить руками?
Алексей Михайлович ничего не ответил, только как-то странно и очень быстро взглянул на меня.
– Пока что он получил кафель, предназначенный для больницы. Мне Ленькина мать говорила.
– Она очень огорчена? – встрепенулся Алексей Михайлович, хотя каждому было ясно: не это сейчас было, главным.
– Больше принципом, чем фактом, – сказала я таким тоном, какой, по моим расчетам, мог больнее всего ударить Алексея Михайловича, разводящего руками.
– Он давно к кафелю принюхивался, – добавила я тем же тоном. – А все вокруг сидели, ушами хлопали.
Но Алексей Михайлович опять не принял боя.
– На кой черт ему столько кафеля? – спросил он, будто только удивляясь, но не возмущаясь наглостью Антонова.
– Надо думать, на свои стены и на стены тех, кто закроет глаза на его стены.
– Разве что так. – Алексей Михайлович вертел в руках очки, и большое светлое лицо его не таило, как бывало, готовности встретить беду насмешкой и не уступить беде.
На этот раз лицо его было просто грустным, без всякой иронии над грустью.
– Ну вот, – сказала я, – как кафель, так и все остальное, он у вас из-под носа уведет, а вы все будете разыгрывать благородство. Что касается меня…
Я не успела закончить фразы, Алексей Михайлович посмотрел на меня каким-то извиняющимся взглядом:
– В этом деле, боюсь, я вам не помощник.
Это было здорово! Вроде увесистой и совершенно неожиданной оплеухи. По-моему, у меня не только рот открылся – челюсть отвисла от удивления. А когда через полчаса дома я еще раз перебирала в памяти все слышанное от Алексея Михайловича и все сказанное ему, мне стало по-настоящему страшно.
Что-то стыдное, совсем не похожее на Алексея Михайловича было в нашем коротком разговоре об Антонове-старшем. А может быть, я просто не знала Алексея Михайловича?
Я смотрела в окно, а на душе у меня было так тяжело, как давно не бывало.
Я видела наши корпуса, но они для меня становились просто домами, где живут незнакомые мне люди, а не вместилищем людских судеб, связанных одной, главной целью, одним ритмом, одним дыханием. Где-то там строился завод – он был мне ни к чему. С работы возвращались люди, и я провожала взглядом до подъезда каждого из них. Но каждый из них теперь для меня был отдельно и мог поступить, как Алексей Михайлович.
Я вспомнила: совсем недавно мы с ним сидели во дворе, и мимо шли рабочие, и я говорила о нашем доме, как об оплоте и крепости. Алексей Михайлович тогда спрашивал, кто меня обидел, уж не Виктор ли? А я ответила: нет, на этот раз совершенно взрослый человек.
Что он подумал тогда? Что меня толкнули в троллейбусе? Что Людмила Ильинична была необъективна, разбирая мой урок?
Я отошла от окна и с тахты продолжала перебирать глазами звезды и тополя, окна в доме напротив и трезубцы антенн на крыше. И вдруг услышала голос:
Я все равно паду на той, на той далекой, на гражданской,
И комиссары в пыльных шлемах склонятся молча надо мной.
Голос был просторный, большой и в то же время легкий, вернее, какой-то отлетающий. Ничто не удерживало его на земле, он простирался, огибая не наш двор, а весь земной шар, и только тогда попадал ко мне в окно. Я, конечно, понимала, что голос этот имеет прямое отношение к добротной, дорогой, хорошо вымощенной гулким деревом коробке магнитофона. Но было такое впечатление: все достижения техники тут ни при чем. Тут дело в высоком куполе неба, в сильных, прямых ветрах, даже в запахах майской ночи.
И комиссары в пыльных шлемах…
Я представила Алексея Михайловича, скачущего по выгоревшей бурой степи в такой же бурой и выгоревшей буденовке… Я представляла себе его не молодым (он не мог быть молодым на той войне, когда носили шлемы с матерчатой звездой. Он родился всего за год до нее, до гражданской, о которой пелось в песне)… Итак, я представила его себе не молодым, а таким же, каким видела сегодня утром, когда он входил в подъезд с двумя бутылками кефира в авоське.
Я отлично помнила эти бутылки и темный в полоску, незастегнутый пиджак, и широкие руки с желтоватыми от табака пальцами. Но в моем представлении Алексей Михайлович существовал еще в каком-то другом измерении. И тому, существующему в другом измерении Алексею Михайловичу, гораздо больше подходило скакать на коне, чем беспомощно разводить руками перед наглостью Антонова-старшего.
Песня ушла вперед и стихла, будто ее унесли с собой невидимые конники. Мне казалось даже, я слышу почти неразличимый стук копыт по мягкой, пыльной дороге. И мне стало так грустно, как если бы они на самом деле проскакали мимо меня, а все оставшееся оказалось еще горше, мельче и неприглядней, чем я предполагала.
Глава шестая.
В ней от имени Коли Медведева продолжается линия сравнительных характеристик
Для того чтобы вы лучше поняли, какой человек Милочка и какой Нинка Рыжова, я должен рассказать вам еще об одном случае, тоже незначительном на первый взгляд, но это как для кого…
В тот день я проводил Нинку домой, и во дворе у нее мы остановились, чтоб закончить свой разговор. Стояли тут же, прямо у ворот, где с давних пор наподобие пирамиды возвышалась куча шлака и мусора, оставшегося после переделки котельной.
Так мы стояли и болтали, не замечая сначала, что возле этой пирамиды стоит «ЗИЛ», а вокруг «ЗИЛа» друг за другом, довольно оживленно размахивая руками, бегают шофер и еще какой-то деятель; я его определил как управдома. Они оба были на пределе. Шофер от досады, остановившись на минутку, бил ногой по тугим баллонам «ЗИЛа», а управдом с той же силой пинал мусор.
Из-за чего разгорелся сыр-бор, мы поняли довольно скоро: видно, кто-то, послав грузовик вывозить мусор, забыл направить в распоряжение шофера рабочих. И теперь шофер кричал управдому:
– Он там чесаться станет, а мне – припухай? Я от ходки получаю – ты это в состоянии усечь?
Управдом, возможно, усекал, но что он мог поделать? Он только, в свою очередь, спрашивал:
– У меня сколько объектов? Один этот дом, что ли? Так, скажешь, самому за каждым с лопатой становиться?
– Зачем самому? – Шофер наконец остыл немного. – Зачем самому? Ты народ позови. – При этом он кивнул на окна, выходившие во двор, и лицо у него стало такое, будто он кто его знает как удачно сострил. – Товарищи откликнутся.
– «Народ, народ»! Народу – каждому свое. – Управдом бормотал это и шлепал себя по карманам.
Наверное, с досады ему хотелось закурить. Карманов оказалось много, и потом он перестал шлепать, стал чуть ли не выворачивать каждый наизнанку, все мрачнея, мрачнея. Он точно был из тех типов, которые быстро мрачнеют и вообще заранее считают каждое дело обреченным на неудачу.
– Ты постой, я к десятому сбегаю, – сказал он наконец шоферу. – Может, там работяг разживусь.
– Мне что. – Шофер удобно устроился, прислонившись к высокому крылу своей машины. – Мне что, – повторил он, ерзая спиной по этому крылу и сбивая фуражку на лицо. – Мое дело телячье, полчаса жду, ну, сорок минут.
И тут я посмотрел на Нинку. Вот это было кино, как она смотрела на того мужика, которого я определил управдомом, и на шофера. Так что вполне возможно, фуражечкой он заслонился не от солнца… Каждый, у кого было хоть чуть мозгов, мог бы догадаться, от чего она кипит. В самом деле, не проще ли было бы им двоим – лопаты в руки и…
– Откройте борт, – вдруг сказала Нинка, выставляя плечо и ногу так, как выставляла в пятом, встревая в очередную драку. – Пока он будет бегать, мы начнем.
Шофер сонно повернул к нам свое круглое лицо с ямочкой на подбородке, и я подумал, что сейчас он не станет стесняться в выражениях. Но он не пугнул нас, тем более что Нинка повторила уже миролюбиво:
– Пожалуйста, откройте, сейчас еще ребята подойдут.
И он точно открыл нам борт, может быть из любопытства. И снова ушел к своему крылу. Весеннее солнышко, видно, сильно его разморило, и, само собой, было гораздо остроумнее вот так вот «припухать», чем возиться с тяжелыми и колючими кусками бетона, из которых торчала ржавая арматура. И не только с его точки зрения остроумнее.
– Сбегаю, – сказал я ровно через пять минут. Позову кого-нибудь.
– Нет. – Нинка вроде отдавала приказ, никак не меньше. – Нет, не сбегаешь.
Ну что ж, я понимал. Нинке важно было не только то, чтоб была убрана куча мусора, довольно основательно портившая двор. Нинка еще ставила психологический опыт. Не только для шофера и управдома. Для себя тоже. Теперь все зависело от «товарищей». Но интересно, как им было откликнуться, если даже нашу мышиную возню вокруг самосвала они не видели?
Мы втащили в кузов «ЗИЛа» уже три неудобных обломка какой-то бывшей стены и с опаской кружили вокруг четвертого, когда во дворе наконец показался первый товарищ.
Костя Селин шел домой, как всегда насвистывая какой-то веселый мотивчик. Почему-то мне кажется, когда он следует вот так даже по собственному двору, он чувствует себя не Костей-слесарем, а старым морским волком. Может быть, даже с мартышкой на плече. Или одноглазым пиратом с парусника и, уж во всяком случае, рыбаком океанской флотилии.
– Вкалываем? – спросил Костя вместо приветствия. Глаза у Кости были такие далекие; сразу становилось ясно: сейчас на тех же скоростях он проплывет мимо.
– А у меня синяя бразильская выпуска тысяча девятьсот тридцать пятого, – начал Костя о какой-то из своих марок и вдруг рванулся вперед: – Дай я!
Когда он подставил свои лапы под Нинкин угол, я понял, что даже мне рядом с ним делать нечего. Костя один отнес здоровенный обломок в машину.
– Малая механизация, – сказал Костя, отряхиваясь, и тут же сообразил, что рано пошабашил.
В общем, мы еще некоторое время работали втроем, а потом к нам подошла пожилая тетенька, поставила на землю кошелки с продуктами и обрадовалась:
– А я думала-думала, когда соберутся, как бельмо в глазу эта куча. Чего только народу мало согнали?
Сказав это, она подхватила свои покупки и быстро, бегом к подъезду. Испугалась, что ли, что и ее «сгонят»? Во всяком случае, я так подумал и посмотрел на Нинку.
Само собой, я вовсе не собирался торжествовать в том случае, если бы ее затея провалилась. Но с другой стороны, быть таким безудержным, как она, я тоже не мог. Я болтался где-то между нею и управдомом и не мог удержаться – усмехнулся.
Нинка заметила эту усмешку. Она тряхнула головой, волосы упали ей на лицо и скрыли от нее меня. Нинка даже губу от досады закусила, потому что никто вроде не торопился, падая и спотыкаясь, бежать к нам на помощь.
Зато когда совсем неожиданно эта тетенька вновь предстала перед нами уже не с кошелками, а с лопатой в руках – какие искры посыпались на меня из Нинкиных глаз! И какие вообще это глаза стали! Я точно определил: в тот момент Нинка готова была расцеловать и тетеньку, и Костю, и меня, и заодно уж шофера. Он как раз только что отклеился от своего газона и стоял, нерешительно улыбаясь, не горел энтузиазмом, но все равно уже было видно: сейчас загорится.
– Товарищ решил откликнуться? – не выдержал я, уколол шофера его же собственными словами.
– Люди ж работают…
Потом к нам подошел еще техник из смены Алексея Михайловича, а потом, когда нас было уже человек восемь, во дворе вдруг появилась Милочка. Она налетела на нас совершенно неожиданно и остолбенела.
– Милка! – сказал я исключающим всякие сомнения голосом. – Или тебя решения бюро не касаются?
Я кивнул через плечо, чтобы она поняла, какие решения. Она поняла.
– Я не знала, – сказала она. – Ну, совсем-совсем ничего не знала…
– Так еще же не вечер. – Я обнадеживающе протянул Милочке лопату.
Само собой, я не рассчитывал, что Милка вырвет ее у меня из рук и, запыхавшись, включится в наши трудовые будни. Но все-таки какая-то маленькая надежда у меня была, и потом, не одна же Нинка имела право на психологические опыты.
Так я стоял с этой лопатой и смотрел на Милочку, а у нее на лице вот такими буквами было написано, до чего некстати ей вся эта кутерьма с мусором.
– Вам еще много осталось? – спросила она наконец с некоторой надеждой в голосе.
– Еще на том дворе куча.
– Тогда я сбегаю тут в одно место и через полчаса – к вам.
– Давай! – сказал я и сделал Милочке ручкой.
Я все-таки много раз поглядывал в ту сторону, откуда могла вынырнуть Милка, а ее все не было. А потом, когда последний грузовик, груженный мусором, выезжал за ворота, чуть ли не из-под его колес выпрыгнул Марик. Марик гнал на нас с такой скоростью, что его даже заносило на поворотах. Лицо у Марика было парное, красное, волосы торчком.
– Опоздал? – крикнул Марик еще издали. – Мне Милка только сказала. Честное слово, я не знал.
– Ничего, – утешил я Марика. – На том дворе еще куча.
Звонкову в тот день мы, само собой, так и не увидели, а на следующий я спросил у нее:
– Ты вчера через другой ход домой вернулась?
Не для себя спросил, для нее. Пусть не думает, что она одна такая умная-преумная.
– Что, это еще одна лекция на тему «Общественное выше личного»? – Милочка размахнула на меня свои жукастые, на этот раз довольно злые глаза. Но ей не хотелось показывать свою злость. Это уж точно. Ей хотелось оставаться чем-то вроде щебечущего ручейка.
В то же время, как всегда, она была не прочь укусить Нину:
– Не знаю, зачем понадобилось Рыжовой вчерашнее представление, но для тебя могло уже дойти, что и она отлично умеет ставить личное нисколько не ниже…
– Пример! – почти крикнул я и даже глупо выставил вперед растопыренную ладонь, будто именно в эту ладонь Милочка должна была положить свой пример.
– А та контрольная? Принципы принципами, а своя рубашка Нинке оказалась ближе… Не очень-то ей вспомнились принципы, когда она решала вариант Анта.
От такого неожиданного и не лишенного вроде какой-то логики примера я растерялся, промычал насчет того, что «рубашка» все-таки была не своя – Витькина.
– Но не моя же? – сморщила носик Милочка. – И не твоя. И не общественная, а сугубо личная. Такая личная-личная – дальше некуда. Интимная.
Слова ее летели легко, вроде Милочка не придавала им никакого значения. Но сама она в это время внимательно поглядывала из-под своих мохнатых ресниц: туда ли ее слова упали.
– Послушай, ведь она не дала ему списать, а? – пытался я выкарабкаться. – Само собой, ей Виктор ближе тебя или меня, это же точно, а ведь не дала же списать?!
Тогда Милочка фыркнула и сказала так, как сказал бы в этом случае Семинос:
– Меня душит дикий смех. Не дала только потому, что сама не решила. Уж поверь мне. А история, которую она Витьке на обрыве рассказала, просто легенда. Такая красивая-красивая современная легенда.
Милочка говорила беззлобно. Просто удовлетворенно. Кто-то оказался ничуть не лучше ее, и это было приятно.
– Милка, – сказал я. – Что ты несешь, Милка? И неужели ты думаешь, кто-нибудь тебе поверит?
– Все поверят, кроме Ленчика. И ты поверишь… Разве нет?
Может быть, на какую-то секунду я и вправду поверил. Но тут же сказал себе: нет! И не потому только, что твердо знал, каким человеком была Нина. В голове у меня вдруг родилась одна мысль, и я чуть не подпрыгнул, чуть Милку за руку не схватил, до того это была интересная мысль, вернее, догадка.
Догадка эта заставила меня вспомнить, как я приходил домой к Шагалову на второй день после той контрольной, будь она неладна. Леонид сидел тогда и чинил чей-то приемник, а на столе перед ним, придавленные куском кварца, лежали смятые бумажки с чертежами – черновики.
Верхняя была исписана Нинкиной рукой. Я подумал тогда, что это черновики контрольной. Рыжова отдала их Ленчику, чтобы он нашел место, где она споткнулась и поехала не в ту сторону. И не обратил никакого внимания на то, как решительно Шагалов спрятал в ящик стола эти листки, только я намерился сунуть в них нос.
Теперь я голову отдал бы на отсечение: Шагалов сам подобрал все эти остатки контрольной сразу же после уроков. И как раз их он держал в руках, когда говорил Аннушке, что рассматривает детали одной железобетонной конструкции и у него голова кружится и дух захватывает.
Теперь-то я точно усек, отчего у него кружилась голова и дух захватывало. У меня тоже захватило дух, и я стоял перед Звонковой молча. А потом вдруг представил, какое у нее станет лицо, как только я, так сказать, обнародую свое открытие. На минуточку мне даже стало жалко Милочку. Уж очень глупо она должна была захлопать своими жукастыми глазами на мою новость.
Но пока что ничего подобного с нею не происходило. Она стояла, постукивая ногой в узкой туфельке, и весь вид у нее был такой, будто все равно она победила в споре, раз я молчу.
Однако стоило мне раскрыть рот…
Но я еще только готовил свою первую фразу, когда в класс вошла Анна Николаевна.
– Вот я спрошу… – Милочка глянула на нашего классного тем же прозрачным взглядом и сделала шаг вперед.
– Милка! – крикнул я предостерегающе. – Милка!
– Не кричи. Я только хотела спросить у Анны Николаевны, неужели она верит, что в нашем классе шпаргалки если и случаются, то только для таких, как Звонкова.
Она задержалась у стола и стояла, опираясь на него пальчиками, такая вроде безобидная, тоненькая. А может, я и вправду зря на нее злился? Чего-то мне все хотелось от нее, сам не пойму. Чтоб походила она на Рыжову хоть в чем-то? Или чтоб стала для нее вдруг Рыжова неоспоримым авторитетом, как для многих нас?
А Милка существовала себе отдельно от авторитетов, и все тут.
Я смотрел ей вслед, как она выплывала из класса, вся похожая на белое облако, и что-то не хотелось больше мне думать о задачках, о том, кто у кого собирался списать контрольную, и о другом таком.