Текст книги "Май, месяц перед экзаменами"
Автор книги: Елена Криштоф
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)
А потом я поревел взгляд на Анну Николаевну: лицо у нее было внимательное и печальное, и я знал – почему. Она сняла очки и задумчиво трогала ими щеку возле носа. А прищуренные глаза ее рассматривали кто знает что, и вовсе не в нашем классе, а за тридевять земель от него.
Дело в том, что к каждому из нас Анна Николаевна относится неплохо. Даже к Семиносу. Так вот, ко всем нам Анна Николаевна относится хорошо, всех, или почти всех, любит, а Нина – для нее дело особое. Это уж точно. Я бы сказал: Нина для нее как дочка, но так тоже будет неверно. В общем, она хотела бы, чтоб мы все брали пример с Рыжовой. Были бы такими же принципиальными, как Рыжова, такими же добрыми, как Рыжова, такими же сильными. И так далее, до бесконечности. А тут Милочка всем своим видом подчеркивала, что имеет какое-то основание для торжества над Рыжовой.
Глава седьмая,
в которой автор уделяет главное внимание инженеру Антонову и некоторым проблемам его семейной жизни
В этот день приходится встретиться им на узкой дорожке, которая узка в буквальном смысле слова, не более того. Вернее, даже дорожки не существует вообще, только цепочка следов в рыжей, свежераскопанной глине и шаткие, в две пляшущие доски, мостики. Мостиков не сколько, а где канавы узкие, там надо прыгать.
Она видит Антонова-старшего еще издали. Он идет по тому, что теперь называлось уже не степью, а территорией, так далеко – десять раз можно сделать вид, что ей не к этим мосткам, а куда-нибудь вправо или влево.
Антонов идет неторопливо, нагнул голову, будто необходимо ему что-то рассмотреть у себя под ногами. Хотя нечего ему там рассматривать, разве что широкие, плоские, проложенные по сухому колеи от ребристых шин самосвалов.
Ничего предосудительного, ничего такого, к чему можно придраться, нет ни в походке Антонова, ни в выражении его опущенного лица, которое к тому же Анна Николаевна не может рассмотреть как следует. Но досада разбирает ее заранее на саму встречу, на все то, что Антонов подумает или сделает, когда наконец поднимет голову и увидит ее. И уж совсем имеющей право на такую досаду чувствует она себя, когда Антонов действительно поднимает голову и замечает ее.
Сейчас же какие-то следы усталости, задумчивости слетают с него, как не было их. И сквозь все прежнее навстречу ей стремительно прорывается победитель. Расположенный к окружающим и все же, в первую очередь, неуклонный, жестковато-радостный победитель. Во всяком случае, так кажется Анне Николаевне, и с этим она ничего не может поделать.
И этот победитель отлично глядится на фоне новых корпусов завода, поднятого над степью его волей, на фоне территории, развороченной его волей. Низкое солнце бьет в окна новых корпусов, начисто заслонивших прежний заводик, а фигура Антонова в подчеркнуто коротком плаще не как у мальчика, но как раз такая, о которой после сорока лет говорят: «Совсем как у мальчика».
«Наверное, любит повторять насчет здорового тела и здорового духа и рассказывать, как по трое суток, но выходя из цеха… – Анна Николаевна замедляет шаг. – Сейчас начнет демонстрировать это здоровье. Раз! – перепрыгнет через канаву. Два!..»
Однако пока Антонов не делает даже «раз», а тем более не собирался делать «два», оттеснять ее плечом, проходить мимо с тем самым своим ледокольным выражением, о котором недавно кричал в учительской физрук: «Прет как на буфет!»
Совсем наоборот. Антонов-старший стоит с той стороны облепленных высохшей глиной мостков, руки его засунуты глубоко в карманы, и даже челочка падает с одной стороны на лоб так беззаботно, так подходяще к этому, наверно очень удачно для него окончившемуся дню, к этой закатной степи, которая все-таки еще остается степью и поросла молодой травой, и облака плывут над нею…
Анне Николаевне не хочется смотреть в его обезоруживающее лицо. На минуту прикрыв глаза, она пытается растворить в тихом воздухе вообще всю фигуру Антонова с его широкими и еще будто распрямляющимися плечами, с его плащом и ногами, туго упершимися задниками в крохкую глину.
Но Антонов не оказывается миражем или, тем более, призраком. Он все стоит, уступая ей дорогу, – не растворяется.
Когда она наконец подходит к нему почти вплотную, благополучно перейдя все мостики и перепрыгнув все канавы, Антонов спрашивает:
– В наши края? – спрашивает так, будто после этих он хочет сказать еще какие-то столь же приветливые слова и скажет.
– На завод. – Голос Анны Николаевны явно подчеркивает: «Вот именно на завод, а не на вверенное вам строительство, как вы решили, очевидно. На маленький, неприметный, меркнущий при ваших масштабах завод…»
Антонов делает какое-то движение, которое вполне можно понять как полупоклон.
«И какие же дела Государственной важности ведут тебя на завод?» – спрашивают глаза Антонова, которые он щурит не только иронически, но и ласково, как перед маленькой.
«Ведут, ведут… И ты правильно определил: именно государственной», – отвечает ему тоже глазами Анна Николаевна. К сожалению, объяснить подробно цель ее визита на завод никакие взгляды не могут. А заявить об этом же словами Анна Николаевна не чувствует себя готовой, хотя на минуту все-таки пробивается искушение взять Антонова за рукав, отвести в сторону от этих мостков, прямо в степь, сказать:
«Иду в местком организовывать общественное мнение против вас. Послушайте, вы же умный человек, зачем вам эта возня вокруг кафеля, паркета, вообще квартиры?» Интересно, что бы он ответил? Надо думать, прежде всего голова у него мотнулась бы от неожиданности. Потом он сказал бы, как откусил:
«Вам государство поручило учить детей. И не берите на себя чужие функции…»
Но Анна Николаевна не отводит Антонова в сторону, не говорит ничего обличающего, поэтому Антонов имеет полную возможность спросить голосом даже чуть размягченным, каким часто говорят отцы первых учеников с их учительницами:
– Ну, как там мой? Грызет гранит?
В голосе его, правда небольшая, порция уважения к граниту, выпавшему на долю средней школы: «Мы с вами взрослые люди и хорошо понимаем, где начинается настоящий гранит, а где только так – упражнения».
– Виктор неплохо знает математику, – отвечает Анна Николаевна сухо, не в тон, и сама чувствует, как смотрит насмешливо-отстраняюще. Так насмешливо и так отстраняюще, будто Антонов задал кто его знает какой неумный вопрос.
Но Антонов не унимается:
– Экскурсию организовывать? – кивает он себе за плечо.
Анна Николаевна чуть задерживается с ответом. Интересно просто так, без всякого выражения ясно смотреть на Антонова. Если ответить: «Да, экскурсию», он, пожалуй, вернется, чтоб лично показать все достойные объекты.
– Нет, совсем не экскурсию.
Ну что ж, Антонову-старшему пришлось убедиться наконец, что им вовсе не любуются. Что острое, неприятное, с самого начала почудившееся ему во взгляде классного руководителя его сына, существует в этом взгляде на самом деле.
«Ишь заноза!» – молча говорит Антонов вслед Анне Николаевне, когда та отходит уже далеко. И вдруг с удивлением чувствует: досада, усталость, чуть ли не обида наваливаются на него, совершенно меняя настроение, с каким он шел домой.
«Спица!» – он выкрикивает «спицу» так же молча, но с особым удовольствием. «Спица» относится не только к некоторым манерам Анны Николаевны, но и к ее узкой, может быть даже слишком прямой спине.
Когда Антонов открывает дверь, отперев ее своим ключом, в передней стоит Юлия Александровна и свет уже горит, и это все трогает Антонова больше, чем всегда. Может быть, потому что он сегодня устал больше, чем всегда, или после встречи с Анной Николаевной ему особенно приятно видеть внимание к себе?
Секунду Юлия Александровна стоит, подняв руки высоко к выключателю и оглядываясь через плечо. В желтом свете лампы лицо ее особенно молодо и красиво. Что-то от изморози, от раннего утра заключается в лице, и в вязаном сером костюме, и во всем облике Юлии Александровны… Будто вовсе не от старательной косметики щеки и лоб Юлии Александровны глядятся так молодо, отсвечивая белым и розовым.
Мысль эта не приходит к Антонову в таком вполне определенном виде. Она мелькает неясным образом, до того давним, что, возможно, и не существовало его никогда. Была поляна в лесу, и Юлька, широко расставив высокие крепкие ноги, стоит, держит ладони ковшиком. Ладони мягкие и замерзшие. Струйка воды падает, разбиваясь, с шиферного скользкого обрыва в эти ладони.
Или это Юлька умывается во дворе их первой квартиры? Там, возле колонки, вечно стыли зеленые лужи и были мостки вроде сегодняшних. Только грязь их покрывала темная, северная.
Нынешняя Юлия Александровна проходит свободно сквозь ту Юльку, смотрит на него из-под низко опущенных век, словно прикидывая, примеряя к нему что-то:
– Накрывать?
Раньше Юлька спрашивала: «Будем есть?» И в глазах ее не замечалось торопливой, оценивающей примерки. Что она хотела ею сказать, кстати? Не хватает, чтоб в его собственном доме…
Но нет, собственный дом встречает Антонова той порцией умиротворенности, уюта, которую он вполне заслужил. Длинная стена против окна розова от заката, в комнате сына мяукает «Спидола». Юлия Александровна двигается по комнате бесшумно и мягко.
«Накрывать?» Она приносит ложки, вилки, хлебницу, салфетки, сейчас позовет: «Тонь (как зовет его все двадцать лет), Тонь, помоги мне…» Они вместе пойдут в кухню за первым, он кликнет сына…
– Сергей, я хотела у тебя спросить…
Фу, черт! Задремал он, что ли… Юбка у нее мягкая, пушистая, как шкурка зверька. Приятно прижаться к ней лбом, промякнуть лицо, подождать секунду, пока совсем отлетит усталость, на которую, в конце концов, имеет право даже он.
– Я хотела спросить: для тебя действительно важно, чем облицована ванна? Или это просто очередной вклад в здание твоего престижа?
Фу, черт! Но он не выпускает ее из рук, только отстраняется, закинув голову, чтоб лучше рассмотреть. Брови его при этом складываются насмешливо-жалобно, домиком: опустившись у висков и разгоняя морщинки по лбу. С такими бровями можно посидеть еще несколько секунд не отвечая.
– Мне иногда кажется: ты сознательно рушишь все то впечатление… Настраиваешь людей…
Возможно, не было бы встречи у мостков с этой училкой, Антонов и жене ответил бы иначе. Но сейчас у него слетает резко, так резко, как он с Юлией Александровной никогда не говорит:
– Что ты имеешь конкретно? Каких людей?
– Хотя бы Селиных, которых ты хочешь оставить без квартиры.
Теперь Юлия Александровна все-таки отходит от тахты, и лицо ее оказывается в тени. Сергей Иванович смотрит прямо в это лицо светлыми, упорными, рассеивающими все сомнения глазами.
– Селины? – переспрашивает он беззаботно-весело. – Селины, по-моему, не очень-то полагались на эту комнату, разве что их подогрели на заводе.
– Господи, неужели ты думаешь, они сами не в состоянии понять, что им полагается, что нет, без подогрева?
– Подождут, подождут! – Голос у него не успокаивающий, не снимающий тревогу, а приказывающий отбросить ее. – Подождут. Я в годы этого Селина тоже не имел отдельной квартиры, хотя был далеко не рядовым.
– У него ребенок.
– А у меня работа. – Сергей Иванович шутливо разводит руками, предлагая какому-то самому высшему арбитру судить, что важнее. И нисколько не сомневаясь, на чью сторону этот арбитр встанет. – Ты сама знаешь, как я по ночам горблю… Так что подождет. Следующий дом осенью сдают.
– Я не хочу, чтоб о тебе люди думали хуже, чем стоит.
– Люди обо мне хорошо думают.
Он был уверен, что это так. Конечно, отдельные завистники… Возможно, он даже любил отдельных завистников. Во всяком случае, как он сам говорил: «приветствовал факт их наличия». Они придавали ему бодрость, вроде той, что сельтерскими пузырьками наполняет тело во время купания в холодной воде. Ведь завистники появляются тогда, когда есть чему завидовать.
– Люди ко мне хорошо относятся, – повторяет он ворчливо. Теперь он сидит, засунув руки в карманы, и уголки его рта надменно и брезгливо подняты. В конце концов, не им начат этот разговор.
Юлия Александровна, нарушив ритуал, сама приносит супник, миску с салатом, сама зовет сына.
Сын входит как-то неохотно, вразвалочку; в руках у него сипит транзистор, а клетчатая рубаха безобразно расстегнута на все пуговицы. Кажется, он собирался и за столом вертеть свою «Спидолу». Интересно, слышал он, о чем говорили они с Юлией Александровной, или нет?
Пожалуй, слышал. Во всяком случае, когда Сергей Иванович как бы случайно ловит взгляд сына, в этом взгляде – легкая, прозрачная, готовая упорхнуть, отказаться от самой себя насмешка. Причем не поймешь, к чему она относится. А может быть, в ней просто щекочущее желание подвергнуть все своей неразборчивой критике, молодой цинизм, для которого нет авторитета даже в лице родного отца?
Сын, подкрутив последний винтик в «Спидоле», говорит:
– Послушай, так как же насчет путевок на Кавказ? Ты мне их организуешь или нет?
– Пожалуй, нет, – говорит Антонов и смотрит на сына. – Пожалуй, нет.
Достать туристскую путевку не так уж трудно. Во всякое другое время Сергей Иванович только приветствовал бы намерение Виктора отправиться на Кавказ.
Однако на этот раз перед сыном стоят задачи куда более крупные и ответственные, чем освоение горных вершин. И надо сразу поставить его на место.
Его сын не был ленивым или развинченным, как некоторые молодые люди, которых Антонов достаточно видел и в столичных, и в нестоличных городах, и у себя на стройках. И все-таки что-то в Викторе внушало ему сомнения, тревогу. Но не эта же рубаха, расстегнутая на все пуговицы, не «Спидола», не Кавказ, если поразмыслить здраво? Пожалуй, нет. И «Спидола», и Кавказ, и даже молодой цинизм – дань времени, которую и сам инженер Антонов охотно платит, только, разумеется, несколько другой монетой. А вот как бы сын не проглядел самого главного в жизни за своей «Спидолой» – это уже другой вопрос. Да, Виктор совершенно свободно может пропустить лучшее в жизни со своим транзистором, со своим Кавказом, со своими друзьями, наконец, которые, кажется, не очень-то разбираются, что именно является лучшим. И, подумав об этом, Сергей Иванович спрашивает:
– Я надеюсь, ты не забыл наш уговор насчет Москвы? – спрашивает тоном неприлично суровым среди всего семейного благополучия, тоном человека, готового на окрик, на стучание по столу и так далее.
– Какой уговор, прости, не понял? – В глазах Виктора, ничуть не всколыхнувшись, стоит одна только безмятежность.
– Насчет того, что вуз будет в Москве, и только в Москве? Туда надо готовиться, а не ваньку валять! Так о каком же Кавказе речь? И мне небезынтересно знать, кому предназначается вторая путевка? Кого ты предполагаешь взять с собой и не считаешь даже нужным оповестить родителей?
Сергей Иванович задает этот вопрос чисто риторически. Он прекрасно знает, что в походе, если бы он состоялся, рядом с сыном вышагивала бы эта невзрачная и колючая девчонка, с которой тот дружит.
Девчонка столь не соответствует представлениям Сергея Ивановича о женской привлекательности, что он только плечами пожимает. У него лично всю жизнь были несколько иные вкусы. Давным-давно кто-то из сотрудников сказал Антонову, что его жена похожа на спортсменку и королеву одновременно. Антонов прикинул – сравнение подходило. И с годами никакой креп в сторону королевы не угрожал Юлии Александровне. Она оставалась в достаточной мере этакой пловчихой или теннисисткой. Фу, черт! Как это важно, когда имеешь возможность любоваться собственной женой и через двадцать лет после свадьбы. Та девчонка (Рыжова, кажется, ее фамилия) такой возможности, пожалуй, не представляет и на сегодняшний день.
– Так для кого же предполагались мои старания? – продолжает допытываться инженер Антонов и слышит неожиданное:
– Для Семиноса. Всего лишь для Семиноса…
Сын безусловно отгадал, что скрывалось за вопросом отца. Сын разрешает себе усмешку, и тогда Сергей Иванович идет напролом:
– Для Семиноса? А была, кажется, другая кандидатура? Девушка была?
– Была. – Лицо Виктора открыто и непроницаемо.
– Вы поссорились? – допытывается Антонов. – Что у тебя произошло по этой линии, ты мне можешь объяснить?
– Ничего у меня не произошло по этой линии. – В голосе Виктора откровенная, не находящая нужным прятаться ирония. – Ничего особенного.
Неизвестно только, к чему ирония имеет больше отношения: к настойчивости, с какой задает сноп вопросы инженер Антонов, к манере инженера Антонова выражать мысли несколько директивным слогом или, может быть, к каким-то фактам, никому, кроме Виктора, не известным?
И Сергею Ивановичу неудержимо хочется узнать эти факты. Немедленно убедиться, что не его сыном пренебрегли, а его сын пренебрег. Сам отказался от этой маленькой, твердой, неудобной девчонки.
Сергей Иванович спрашивает:
– Ну, а все-таки, как ты догадался дать ей отставку? Я бы часа с такой осой не выдержал.
Сын по-прежнему безмятежно пожимает плечами, что можно понимать так: «У каждого свой вкус!» А можно и совсем иначе: «Сам удивляюсь, что я выдерживал не один час и даже не один месяц». Но, в общем, он не бросается защищать свою Рыжову (да, именно так ее фамилия).
– Я видела тебя с дочкой вашего завуча, – говорит Юлия Александровна, собирая тарелки. – Удивительно эффектная наружность.
Юлия Александровна поднимает взгляд от тарелок и густо краснеет. В глазах Виктора возникает что-то жесткое, какая-то отталкивающая стена. Но, возможно, она ошиблась, потому что через секунду Виктор подтверждает:
– Ты права, наружность самая эффектная в школе.
– Мать у нее… – Сергей Иванович на минуту останавливается в своем разбеге, перед ним мелькает аккуратно разложенная по плечам шестимесячная завивка, лацкан негнущегося пиджака или жакета, как там у них это называется? Но в конце концов, может быть, есть смысл в этих лацканах? В старомодной, чопорной завивке? И Сергей Иванович, не особенно кривя душой, заканчивает свое определение: – Мать у нее умная женщина.
Она и в самом деле умная женщина. Только все-таки не хватает в ней чего-то или, наоборот, переложено чего-то. Почему, например, она так и не стала директором хотя бы той же школы? Он, Антонов, ни за что не поверит, что ей не хотелось. «Крахмала в ней переложено – вот чего! – беззвучно, но радостно выкрикивает Антонов, будто делает кто его знает какое открытие. И тут же добавляет мысленно: – Чего не скажешь о дочери».
– Милочка и сама не дура, – отвечает Виктор на ту часть рассуждений, которая была произнесена вслух, отламывая кусок румяной, отлично приготовленной котлеты и улыбаясь.
Дальше все едят молча или перебрасываясь малозначащими фразами. И Антонов так до конца и не понимает, как отнестись к состоявшемуся разговору. Сын и не очень настаивал на путевке, и поссорился с этой Рыжовой. И при всем при том нет у Сергея Ивановича ощущения победы… Что-то ускользает, не дается ему в руки в собственном сыне, и все тут.
Глава восьмая,
рассказывает от имени Коли Медведева еще об одной ссоре на обрыве
Я понимал, что в эти дни Нинке надо было все время быть с кем-нибудь из ребят. Не для того чтобы досадить Виктору, а чтоб не чувствовать себя такой неприкаянной. Ближе всего было податься к Ленчику. Но с Леонидом Нина чувствовала себя не очень-то ловко. Получилось бы, вроде она поменяла его на Виктора, а потом, когда ничего не оставалось делать, вдруг снова кинулась к Шагалову.
Марик был хороший парень, но он не умел молчать три минуты кряду. И он стал бы ее изводить: «Давая, я набью Анту морду! А?» И в конце концов действительно кинулся бы на Анта и получил бы хорошую трепку.
Может быть, Нина рассуждала по-другому, не знаю. Своих мыслей она не обнародовала. Но само собой получилось, мы с ней стали ходить вместе и в тот вечер забрели даже на обрыв, хотя для нас с ней «пойти на обрыв» вовсе не означало то же, что означало это выражение для всех других девушек и парней нашего поселка. Мы с Нинкой оставались товарищами и были как два хлопца.
Нинка рассказывала мне о больших, настоящих горах, и которых альпинисты, как у них говорится, «делают стопку». То есть штурмуют отвесную кручу и получают за это разряд или даже «мастера спорта».
– Я не знаю, так ли, – говорила Нина. – Может быть, там не жгут никаких костров, а просто печки в своих хижинах, но я всегда представляю пламя до неба, и все сидят в детских шапочках своих, таких, с помпончиками…
Она замолчала, и я тоже представил беззвездное от костра небо, очень близко подвинулись горы, как будто специально обступили этот ревущий, торчком стоящий огонь и людей вокруг него. Таинственное, неизвестное в нашем Первомайске племя верных, сильных и нежных. Нам с Ленчиком или Семиносу с Мариком, к примеру, в это племя ни за что не попасть. Зато Ант, по Нинкиным понятиям, чуть ли не вождь его. Это уж точно!
Впрочем, может быть, Нинка считала совсем не так, и я просто-напросто лез в бутылку, злясь на ее грусть, на Антонова, чтоб он был неладен, на Милочку, на себя.
– Это не вид спорта, – говорила Нина так, будто не для меня, а для себя повторяя важное, – это дружба на всю жизнь: можно совсем было в пропасть угодить и все-таки не свалиться. Товарищи поддержат. Вся связка…
Я почти не слушал ее: у меня, как у Марика, чесались кулаки…
– Горами заболевают раз и на всю жизнь. И песни у них там особенные:
Не путай конец и кончину:
Победные трубы трубят…
Кручина твоя – не кончина,
А только ступень для тебя.
Голоса у Нинки нет никакого, получается даже как-то хрипловато и, уж во всяком случае, не звонко и не задорно, но все равно песня мне понравилась. Она понравилась бы мне еще больше, если бы я не знал, что ее к нам в Первомайск привез Антонов. Теперь же мне лишь чуть-чуть не по духу была ее слишком большая самоуверенность.
Подумаешь: «Спокойно, товарищ, спокойно!» Не бойся, мол, мальчик, с такими, как ты, отличными парнями никакая неприятность не может случиться.
Я спросил у Нины:
– Там все такие?
– Какие?
– Белокурые, высокие и пули их не берут?
Она посмотрела на меня сначала с недоумением, потом с жалостью. Впрочем, жалость была немного нарочитой, это уж точно. Нинке просто хотелось уколоть меня. За узость взглядов, наверное. Потом она сказала:
– Нет, не все.
И тут же принялась рассказывать мне историю какого-то «одного человека», которого она и сама в глаза никогда не видела. Во всяком случае, я понял только, что человек «ходит и поет», «ходит и поет». Потому что ему, видите ли, вовремя когда-то не протянули руку помощи.
Зло меня разбирало неимоверно. Я соображал прекрасно, какие ассоциации родились в голове у Нинки. И я спросил:
– То есть как «ходит и поет»? он что, шизофреник, что ли?
– Нет, не шизофреник. – Нинка разом поджала губы и настороженно выпрямилась.
– Снежный человек? – Ни за что не хотел я менять тон, наверное, потому, что мне начинало казаться: еще немного и моя досада растопится, растворится в Нинкином горе. – Так кто, если не снежный?
– Инструктор альпинизма, кажется.
– Занятие – вполне. А то: «ходит и поет», «ходит и поет»…
Но Нинка меня не слушала. Обняв колени руками, она смотрела далеко перед собой и рассказывала:
– Ты знаешь, у него была любовь, у этого человека. Первая любовь. Потом они поссорились из-за какого-то пустяка. Кто-то кому-то не уступил. Она не уступила. Она была сильней. Теперь у нее муж – мастер спорта. И она сама мастер спорта. А он водит группы первого года.
– Что значит – первого года?
– Тех, кто ничего еще не умеет. По самым легким тропам…
Что она там видела, за рекой, наша Нинка? Те тропы, какие определит себе Виктор, если ее не будет рядом? Или что-нибудь другое?
Я сказал:
– Ну и правильно сделала мастер спорта, что ушла. Не век же было его за ручку с легкой дорожки сводить.
– Он бы за ней и без ручки куда хочешь пошел. Он хотел быть сильным.
– Что же помешало?
Смех, но мы все время делали вид, будто ведем разговор о тех двоих…
– Ее самолюбие помешало.
– Ну, теперь я точно вижу, куда ведут все твои рассуждения насчет этого снежного ипохондрика.
– Куда?
– Туда, что прав был Семинос, когда говорил: тебя хлебом не корми, дай только в минуту трудную приосенить крылом Виктора. Спасти и потом пришпилить…
Я рассчитывал: на последних словах она взовьется. Но она спокойно посмотрела на меня, прикусив травинку, будто она была взрослая, а я маленький. И я под этим взглядом, когда давно уже пора было остановиться, понос дальше:
– Ты вот говорила: самолюбие помешало. Тебе, по-моему, самолюбие как раз может помочь. Возьми себя в руки и забудь о Викторе.
– Я вовсе не хочу о нем забывать.
– Ну что ж, – разрешил я, – только тогда пеняй на себя, когда станешь посмешищем всего класса. Уж Милочка постарается. Да и Виктор, будь спокойна.
– Виктор – нет. Да и класс не станет смеяться.
Само собой, не стал бы. Разве что Семиноса на минуточку принялся бы душить его дикий смех. Но дело было не в Семиносе. С ним легко было справиться. Дело в том, что класс не мог, и всё, стать на Нинкину точку зрения. И увидеть с этой точки Виктора таким, каким видела его она. Может быть, как раз в тот вечер мне удалось бы точно выяснить, что за особый человек стоял перед ее глазами, не давая ей покоя, мешая всей ее «железобетонности». Что за особый человек, на котором для нее свет клином сошелся… Но тут внизу послышались неясные, приближающиеся голоса, потом мокро захлестали ветки, кто-то шел прямо на нас.
Мало ли кто ходит ночами по обрыву, но вдруг Нина испуганно схватила меня за руку:
– Ой, что это?
И я понял, кто? именно карабкался к нам, ни капельки, конечно, не подозревая о нашем присутствии.
– А ну, давай руку! Раз! Вот так! На камень становись, вон, видишь? Сейчас будет одно местечко…
Их фигуры появились над обрывом, и Виктор, совсем в другом темпе, разочарованно протянул:
– Только местечко наше кем-то занято.
Не скажу, узнал ли Виктор Нину сразу, как увидел – луна светила все-таки не на нас, – или только тогда, когда она громко поправила:
– Наше местечко.
– Ваше так ваше, я не посягаю, – он явно делал вид, что не понимает Нину.
– Наше с тобой. И не смой сюда никого водить. Слышишь, Витька? Никого.
Вот это уже говорила наша прежняя Нинка. Человек, которому не очень-то разбежишься перечить в духе Семиноса. Но, очевидно, Виктор всего этого не усекал. Он постоял немного молча, придерживая Милочку за локоток, потом сказал Нине:
– Прости, пожалуйста, но я не собираюсь координировать свои поступки с твоими после того, что было.
– Да, после всего. Ты же ей те слова, которые мне говорил, говорить не будешь. И песни петь будешь другие. И все другое у вас должно быть. Все другое…
Я не знаю, действительно ли Милочка уловила какие-то потки в голосе Нины или это была ее хитрость, но она сказала:
– Железобетонный староста собирается, кажется, плакать?
– Собираюсь, а тебе что?
– Но ты всегда так презирала слабости, а заодно и Звонкову, которая вся обвешана этими слабостями.
– Я и сейчас тебе не завидую…
Одним словом, если с Виктором у Нины все-таки получался разговор, то тут уже пошло обыкновенное «кино», и надо было немедленно растаскивать девчонок, пока они не наговорили такого, чего сами себе не смогут простить.
Однако Виктор выбрал худший путь. Он встал перед Милочкой, вроде загораживал ее своей широкой спиной, и сказал Нине:
– Я бы не хотел…
Решительно не к месту он употребил свое джентльменство. Нинку оно нисколько не остудило. Наоборот, она подпрыгнула, как шкварка на сковородке:
– Ты и сейчас хочешь поблажек, Витька!
– Я просто не люблю семейных сцен. Тем более, когда нет семьи.
Тут уж я не промолчал.
– Слушай, – сказал я, – бывают минуты, когда надо снимать сапоги, а не лезть по чистым половикам и больным мозолям, это уж точно.
– Кошмар! – сказал Виктор. – Там, в кустах, может, весь класс собрался? Общественность хочет высказаться?
– Общественность даже морду тебе может набить. А насчет класса ты тоже прав. Здесь все, разве что нет Семиноса. И мы тебя сюда не пустим, если Нинка не хочет.
Я думаю, Виктор готов был уйти, но тут Милочка решила проявить себя, не стерпела:
– Все-таки я сяду. Тем более через месяц – аттестат в руки и никакого класса.
– А вдруг последний раз придется попросить шпаргалку? – спросил я.
– Не попрекай.
– А все-таки?
– Не страшно. У меня теперь Виктор есть.
– Пойдем сейчас же. – Это Нина так рванула меня за руку, что у меня голова болтнулась, зубы лязгнули. – Пойдем сейчас же! Он ей затем только и нужен, чтобы шпаргалки передавать.
– Не только…
Нет, нахалка она все-таки была, Милочка Звонкова! Сказала «не только», положила голову на Витькино плечо, а я опять как дурак и злился и любовался ею.
А потом мы шли с Нинкой домой, словно спасались от дождя. Бывает так: уже почти бежишь, а он нависает над тобой. Он уже спиной чувствуется, холодный, не к месту, потому что только-только жарко грело солнце и все вышли даже без пиджаков. Я представлял себе этот дождь, кроме всего прочего, не из чистой дождевой воды, а в смеси с какими-нибудь дохлыми лягушками.
Я сказал Нине о дожде и о лягушках. Она замедлила шаг, засунула руки в карманы своей спортивной курточки. Теперь ее лицо было поднято к звездам, как было бы поднято, я точно знаю, к каким угодно потокам холодной воды.
– А что? – спросила она у себя самой, и лоб ее опасно разгладился. (Странное свойство было у Нинки: в тех случаях, когда все люди хмурятся, она как-то разводила брови.) – А что? – повторила Нинка уже не так тяжело. – Лягушки вполне могут быть. Подохнут от недоумения перед человеческим непостоянством.
Все-таки в словах ее было куда больше насмешки, чем грусти. И я увидел этих лягушек не дохлыми, а живыми. Выпучив глаза, они прислушивались ко всему, что делается на обрыве.
И мне хотелось бы знать, что там происходит. Не из-за одного любопытства и не потому только, что было жалко Нинку.