Текст книги "Княжна (СИ)"
Автор книги: Елена Блонди
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 37 страниц)
– Не отпущу я тебя. Останься. Хочешь, отдам, все отдам, деньги есть у меня, тайник. И не делай ничего. Только вот сиди и пой свои песни. Кормить буду. Ты же мне теперь, как… как… – она замолчала, увидев на лице бродяги не удивление и не презрение, а – грусть, будто все это знакомо ему, и происходит снова. Но, не понимая и не желая понимать, смотрела с мольбой, сжимая теплую руку все сильнее.
Снизу из дворика, сидя на лавке с корзиной, Зелия, прищуриваясь, следила, как большая фигура матери клонится к темной на ярком небе мужской фигуре. И когда отпущенный прут зло хлестнул по запястью, вскочила, швырнув корзину в угол. Загремела, разваливаясь, гора старых мисок, и Карса, вздрогнув, отпустила руку Убога. Простучали по лестнице, выходящей из дома, быстрые шаги Зелии. И Карса, отвернувшись, ушла с крыши, шелестя юбками.
* * *
Этой ночью, во сне, полном тишины, снова пришел к Убогу старый шаман Патахха и говорил что-то, безмолвно шевеля губами, сводя бесцветные брови на исчирканном морщинами лбу. Убог, как всегда это бывало, слушал тишину, силясь понять и в ужасе помня, сон кончится и он снова все забудет, если не придут, наконец, звуки, не наполнят собой шевеление старческих губ. Звуки не приходили и Патахха, подступая, протянул руку, трогая шрамы на груди Убога. Тот застонал, слушая, как наполняются они болью и боль эта – единственное, что дано ему слышать во сне. Молил без слов, чтоб она стала сильнее, еще сильнее, – сложилась в слова. И она увеличивалась, заставляя шрамы обжигать кожу. Огромная буква с оборванными краями, горящими красным огнем, отделяясь, поплыла в темном воздухе, закачалась перед распахнутыми в сон глазами Убога. И он открыл рот, чтоб сказать.
– А-а-а, – протянулся в темноте каморки сдавленный стон. Ниже, в своей комнате, на широком сундуке, стянутом железными скобами, проснулась Карса, открыла глаза, прислушиваясь.
– А-а-бит… – бродяга во сне, вздыхая прерывисто, замолкал, чтоб начать снова:
– А-а-а… А-а-хат-та, – пламенела перед глазами спящего красная буква, ныряла, кивая, отпрыгивала, не даваясь, и Убог стонал, вертясь на своем матрасе.
Сумев произнести имя, затих, сжимая потные кулаки. Патахха исчез, размываясь, перетекая в женский стройный силуэт. И Убог, задыхаясь и исходя ночным потом, увидел прямо перед собой огромную пещеру, пронизанную столбами дымного света. Две высоких кучи хвороста, наваленного в грубые рамы, тонкие срубленные стволы связаны накрест веревками. И на одной – запеленутая в белое полотно фигура, бесформенная гусеница без головы и ног.
– А-а-а, – почти закричал спящий, увидев на другом ворохе растянутое веревками женское тело. Заплакал ребенок, громко и требовательно, как плачут совсем еще неразумные, только покинувшие материнский живот младенцы. Женщина открыла глаза, узкие черные и горячие, глянула ими прямо в сердце Убога, выгнула тело, изламывая руки. Затрещали, сгибаясь, тонкие стволики.
Звуки пришли и их стало так много, что спящий Убог растерялся, поднимая руки к ушам. Но прижатые к голове руки не мешали тому, что взрывалось, гремя и вопя, в голове. Детский плач, заунывная песня, глухой стук барабана, злые выкрики толпы, треск дерева, тяжкое рваное дыхание. И другой треск, что ширился, обжигая – под кучей хвороста, где лежало спеленутое тело, разгорался огонь.
– А-а-ахха, – Убог свернулся, поджимая к груди колени, мотая головой, чтоб вытрясти из нее звуки. Но они бесновались, покрываемые низким гудением пчел и мерным падением тяжких капель, – казалось, они срывались прямо на его лицо.
Вылезая из-под вязанок хвороста, пламя ухнуло, взорвалось высокими языками и, под женский крик и треск ломающегося дерева, Убог дернулся, выброшенный из какофонии рева и шума. Сел на матрасе, сжимая трясущиеся кулаки, всхлипнул, изо всех сил стараясь удержать исчезающий сон. Но тот, затихая, уходил, как уходит в травы весенняя мимолетная вода. И растаял, уступив место тишине глухой ночи.
Убог, подняв руки, вытер потное лицо обеими ладонями, задержал их на глазах. Шрам на груди горел, сердце неровно билось, утихомириваясь.
– Что, плохой сон? – женский шепот вкрадчиво протек через ночной воздух, коснулся мокрых ушей и Убог, вздрогнув, отвел руки от лица. В квадратное оконце светила луна и фигура женщины, сидящей на полу у него в ногах, казалась облитой снятым молоком. Так же сидела она на крыше, напротив, когда пел. Слушала и непонятно было, нравится ли ей, что поет Убог. А потом вставала и уходила, подхватывая тонкой рукой с сильной кистью тяжелые, тканые серебряной нитью, юбки. Встала и теперь. Но не ушла. Плавно мелькая голыми локтями, отстегнула на боку пряжку пояса, и накидка, наброшенная поверх длинной рубахи, упала к ногам.
– Я тебя успокою. Хочешь?
Пальцы шевелились, вытаскивая концы плетеного шнурка из выреза рубахи на высокой груди. И та, белея складками, открывала круглые плечи, блестевшие в лунном свете. Женщина чуть повернулась, позволяя луне осветить себя, блики легли на округлость полной груди.
Убог прижал руку к шрамам на груди, вдавливая пальцы в грубую поверхность израненной кожи. А-а-а… Купалась. Ночью. В ручье, одна, а он, проклиная себя, за то, что она принадлежит другу и нельзя ему быть тут, лежал за кустом и, дыша хмельным запахом полыни, смотрел, не имея сил отвести глаз. Сотни раз раздевались вместе, все четверо, хохоча, кидались в мелкую ледяную воду, брызгая друг на друга. Но вот он лежит, таясь, и нет большей сладости…Такая же грудь, смуглая, тяжелая. Она поднимала ее руками, подставляя лунному свету, пахнущему степными травами. А он лежал, заклиная – подойди, увидь меня, посмотри. И боялся – увидит.
Женщина, будто услышав, подняла ладонями грудь и сделала шаг, приблизившись к сидящему Убогу. Изгибая обнаженное бедро, медленно опустилась и, ставя руки на матрас, на коленях, как большая кошка, подобралась вплотную, засматривая в лицо широкими глазами, жирно подведенными сурьмой. Шевельнулись блестящие от помады губы, почти черные в лунном свете.
– Я умею. Я очень искусна, хоть и не было во мне мужчины. Ты будешь первым, бродяга. Хочешь?
Руки легли на грудь, прошли по горящим шрамам, успокаивая огонь, надавили, укладывая Убога на спину. Он послушался, отдыхая от боли. Но поднял свою руку, сопротивляясь вкрадчивым движениям по животу и вдоль бедер, откидывающим легкое покрывало.
– Не бойся, нищий. Это подарок…
Горячее женское тело легло сверху, прижимаясь, и Убог, через кружение в голове понял – она пришла. Нашла его и пришла из сна, как и молил, таясь в траве у ручья. Поднимая руки, провел по гладкой спине, шевельнул ногой, чтоб женщина еще плотнее вжалась в его усталое от пережитого сна тела.
– А-а-а, – тихим шепотом попытался позвать, не помня, что там дальше, за первой огненной буквой. И увидел перед собой вместо узких черных глаз – точки лунного света в зрачках распахнутых, глядящих на него с жадным вниманием, будто не на него смотрит, а отражаясь, следит лишь за собой. Любуясь.
– Нет, – сказал испуганным шепотом, изгибаясь, чтоб стряхнуть с себя Зелию, – не надо! Нельзя!
– Ты же мужчина! – тихонько смеясь, она зашарила рукой по его животу, сжала пальцы так, что сладость кинулась Убогу в горло, – так стань пчелой на моем цветке. Вот он. Ну?
Убог повернулся на бок, сваливая с себя сильное тело, уперся рукой в женское бедро, не давая приблизиться. И застыл, глядя на большую фигуру в дверном проеме. Зелия, по-прежнему тихо смеясь, повернулась, ложась навзничь, подставляя луне раздвинутые колени и гладкий живот. Приподняв голову, тоже увидела мать. В белесом свете не видно было выражения лица Карсы. Она молчала.
Замолчав, Зелия медленно села, закидывая голые руки, скрутила в узел распустившиеся длинные волосы. И поднимаясь, подхватила с пола смятую одежду. Глядя сверху на неподвижного Убога, сказала ласково:
– А ты хорош, бродяга. Сладок. Как старый мед. Отдыхай, я завтра приду.
И как была, голая, прошла мимо матери, оттолкнув ее.
Карса стояла неподвижно, свет делал ее большую фигуру похожей на каменного истукана, одного из тех, что стоят у дорог за городскими воротами. Убог, вздохнув сел, обнимая колени.
– Ты клятый змей, – хрипло, без выражения сказала Карса.
Он затряс головой, выставил перед собой руку, но ничего не стал говорить. Женщина вошла в комнату, отшвыривая босой ногой забытый дочерью браслет, опустилась рядом с постелью Убога и грузно села, натягивая на коленях рубаху.
– Я, – сказал он.
– Молчи! Тот, кто сделал шрамы, наверное, хотел вырвать твое поганое сердце! Жаль, что не вырвал…
Осматривая его, потянулась, становясь на колени, точно так же, как недавно молодая и стройная дочь, и Убог увидел, как в вырезе рубашки смутно колыхнулись большие груди. Понурил голову, пока Карса, как слепая, гладила его по согнутым плечам, водила по бокам и, скользнув рукой к низу живота, остановилась. Засмеялась хрипло:
– Что? Так и будешь сидеть ровно баран на вертеле? Ты мне ничего не должен. Ты мне все от-ра-ботал…
– А я не отдаю тебе долги, добрая, – мягко ответил. Взяв ее неживую руку, приложил к шраму на груди, – оставь злые мысли. Послушай мое сердце. Оно лжет?
Его сердце, сердце сильного молодого мужчины билось размеренно и ровно. Рука женщины дрогнула, прижимаясь к шраму.
– Она… она пришла к тебе сама, да? Только что? Змея, выползшая из меня!
– Нет, добрая. Она – это ты. Время разнесло вас, как ветер разносит шары травы-странника. И они катятся, одним путем, не догоняя и не теряя друг друга. Вы обе и солнца и змеи. Любимы мной.
Карса смотрела, не слушая, как в полумраке шевелятся его губы, которые она с первого дня представляла себе, ложась на сундук. Сказала, что был бы сын, а сама… Видела, как прижимается лицом к ее груди и открывает губы, ища сосок. И хотела увидеть детское личико, но видела лишь его – со скулами, покрытыми короткой русой бородой. Какие уж тут мысли – о сыне…
Тряхнула большой головой и отняла руку, высвобождая пальцы. Встала, следя, чтоб не кряхтеть от боли в коленях. Будничным голосом сказала:
– Спи. Зелию выгоню. Утром. Тебя не трону, будешь работать, как договорились.
– Нет, – безнадежно позвал в широкую спину Убог, – не надо. Это все я…
Внизу хлопнула дверь, он прислушался, боясь, что тишина разорвется женскими криками. Но Карса не соврала, утром так утром. И ночь продолжала течь над городом медленной рекой, неся на себе яркие звезды.
Подождав некоторое время, Убог тихо встал, натянул штаны и рубаху, забрал с лавки старую цитру, бережно завернутую в тряпицу. Неслышно ступая босыми ногами, спустился по лесенке на первый этаж. Постоял перед запертой на ночь уличной дверью. Узким коридорчиком, сдерживая дыхание, прокрался мимо тяжелых штор на двери в комнату Зелии. И вышел во внутренний дворик, залитый бледным голубым светом. Ровный песок сверкал, будто накрошенные алмазы. Муркнул кот, сидящий в засаде у куста лавра, подошел, отираясь о штанину, и Убог, нагнувшись, потрепал того по короткой жесткой шерсти. Подвинул к стене старую бочку и по ней, обдирая рубаху, перелез на широкую стену, утыканную торчащими битыми черепками.
41
– Помоги лошадей отогнать! Эй, певец!
Открывая глаза, Убог увидел над собой синее вечернее небо и рыжую, потемневшую от сумерек бороду купца. Тот, убедившись, что услышан, шевельнул бородой и исчез, затопав сбоку, ругнулся. Убог пощупал цитру, что лежала рядом, укутанная в тряпье, поднялся, спросонья неуклюже сползая с повозки. Хлопая глазами, сжал в руке сунутый кем-то повод. И пошел, таща упруго натянутый кожаный ремень, следом за работниками.
– Вот, – удовлетворенно сказал купец, оглядывая темнеющий луг, окаймленный черной неровной полосой кустарников, – тут пусть ходят, понизу. А мы у костра.
– Вниз нельзя, – голос Убога был хриплым, в нем еще жил уползающий сон, в котором все покачивалось, пронизанное неспешными разговорами и покриком караванщиков, – там низина, трава плохая, для лошадей. Черви.
Купец придержал повод, не давая коню увлечь себя к нижней части луга, где трава стояла почти в рост человека, темная, сочная.
– Ишь ты. Я думал, только петь горазд.
Убог промолчал, ведя лошадь вслед за остальными, на сухую короткую травку у границы кустарника. Присев на корточки, захлестнул ремни вокруг тонких ног, и, поднимаясь, похлопал по шее, провел по теплым ноздрям, дыхнувшим на руку влажным паром. Лошадь фыркнула и, наклоняя длинную морду, уткнулась в траву. В пение ночных сверчков вплелись тихие резкие звуки – крепкие зубы состригали пучки травы, перемалывая. Глухо шлепали по крупам хвосты, переступали спутанные ноги.
А от разведенного поодаль костра уже стелился над травами сытный дымок разогретой похлебки – овощи, надерганная по обочинам пряная травка, несколько перепелов, за которыми караванщики отбегали в живую степь и после, отирая стрелы пучком все той же травы, ощипывали на ходу, мурлыкая заунывные бесконечные песни.
После ужина разлеглись у огня, глядя в прыгающие жаркие языки, замолчали, ленясь от сытости. Убог сидел поодаль, прищуривая глаза то так то эдак, наклонял голову. Огонь, играя с полузакрытыми веками, становился зеленым и синим, потухал и вновь разгорался. А еще потрескивал снопами сухой колючки, шипел пролитой из котелка водой, бормотал глухо, ползая по углям, и вдруг выстреливал звонким сучком. Над ухом висел, зудя, комар и Убог отмахнул его ладонью, чтоб не мешал слушать.
– Благословенные места, – сказал рыжебородый Аслам, поставив на траву недопитую пиалу, откинулся навзничь, разглядывая низкие звезды, – такой верно и должна быть земля, куда приводит мужчин смерть. Только женщин там должно быть без числа, да костры пусть горят сами и сами варят еду.
– Зачем ждать, – высокий гнутый Ихоя отер длинную бороду, закрутил пальцами кончик, чтоб лег на халат черным колечком, – привези сюда гурий и живи. Небось, кубышки твоей хватит на пять жизней. Только женам своим не рассказывай, куда исчез, а то найдут и выдерут волосы, – он захохотал, и вслед рассмеялись погонщики, просыпаясь, чтоб тут же снова захрапеть.
– Ты, Ихоя, весь ум свой спустил в бороду, вон, отрастил до колен. Такая земля не бывает пустой, все хорошее в этой жизни уже кем-то взято.
Аслам смолк, прислушиваясь к теплому ририканью сверчков, и цыкнул с сожалением, нюхая плывущий поверх парных трав запах ночных цветов:
– Сильно хороша земля. Значит, придется заплатить. За все в этой жизни приходится платить, это главное правило. Потому и мечтаем, чтоб когда умрем… Эх…
– А ты когда сидел дома, мой друг, больше пары декад? – Ихоя засмеялся и, укладываясь на бок, расправил лелеемую бороду, оберегая от пламени костра. По морщинистому лицу бежали, прыгая, красные отсветы, – деньги деньгами, но разве только они тащат твой толстый зад в дорогу? Сколько ты их исходил за жизнь. Небось, как гладкощекий отрок, мечтаешь найти себе рай на земле?
– Ну, мечтаю, – сурово ответил звездам Аслам, – заказано, что ли. Ум мой знает, что это только мечты. Все мы тут у костра – бродяги. Ты лучше скажи, а каков твой рай, Ихоя? Небось, тоже гурии без числа, да сладкая еда и кубки, в которых не кончается вино? Молчишь? Так я и знал. А вот певец… Ты где там, бродяга? Как тебя, Убог? Твой рай на что похож?
Ихоя, закидывая бороду на плечо, тоже повернулся, разыскивая взглядом бродягу. Убог, опустив голову, сорвал пушистую ветку полыни, растирая пальцами, понюхал сладковатую горечь.
– Я не знаю. Мой рай там, где мои песни.
– То-то они у тебя такие тоскливые, – рассмеялся Аслам. И вдруг вскочил, откидывая полы халата – на фоне темно-синего неба нарисовались острые шапки всадников. Фыркнула пасущаяся поодаль лошадь, перетопывая ногами. Затрещал костер. Ихоя икнул и тоже поднялся, ошарашенно разглядывая безмолвных воинов из ниоткуда. За ним вскочили, сгрудясь, трое молодых погонщиков. Аслам, нашаривая в сумке на боку бумаги, подошел к стремени ближайшего всадника и поклонился. Тот сидел прямо, молчал, не спешиваясь.
– Мир вам, воины трав. Мы просто купцы и наши бумаги в порядке. Утром видели патруль и нам показали дорогу.
К свитку протянулась рука в кожаной перчатке, блеснувшей бронзовыми бляхами. Не разворачивая, всадник осмотрел печати, болтающиеся на веревочном хвосте, и сунул свиток обратно в протянутую руку купца. Сказал:
– Вы перепутали дорогу, торговцы. Утром проедете через лесок, и там вернетесь на шлях. Если же решите идти дальше по этой дороге, ваш рай наступит уже с первыми птицами.
Аслам, прижимая к груди свиток подорожной, отрицательно затряс бородой, закланялся. Всадник направил коня ближе и медленно проехал за костром, разглядывая небольшую толпу. Остановился, чуть шевельнув коленями по лошадиным бокам.
– Ты, бродяга, похоже, не купец. Ты – воин?
Убог развел руками, держа в одной легкий сверток. И покачал головой, пожимая плечами. Тряпье, разворачиваясь, открыло круглую раму старой цитры.
– Певец, – помедлив, всадник спрыгнул с коня, нагнулся и, сунув стрелу в костер, подождал, пока огонь не взберется по тонкому дереву. Поведя стрелой, осветил широкие скулы и прямой нос, прикрытые от жара глаза.
– Покажи плечо, это, – стрела двинулась, и Убог, распахивая на груди рубаху, послушно обнажил плечо до локтя. Огонек прошелся вверх-вниз, освещая гладкие мускулы. Осмотрев плечо и поведя светом над шрамами, исчертившими грудь бродяги, всадник кинул стрелу в костер, взлетел в седло и натянул поводья. Конь послушно повернулся, плавно ступая, пошел в темноту. Все молчали, напряженно слушая, как удаляется медленный топот. И вздрогнули, когда из темноты донесся голос:
– Спой своих песен, бродяга-воин, степь ждет.
Разворачивая цитру, Убог вопросительно глянул на Аслама, и тот закивал ему, гримасничая и оглядываясь во все стороны. Садясь, певец приладил инструмент на колено и тронул струны. Караванщики молча сели, косясь по сторонам, послушно замерли, внимая тихому пению.
После четвертой песни Убог замолчал. Завернул цитру и положил рядом с собой на теплую землю. Аслам, волоча кошму, устроился рядом, зашептал, все еще вглядываясь в темный воздух, полный ночных запахов:
– Вот попали. Это же земли Степных Ос. Мы тут ели, а они нас слушали. Рядом были. Да и сейчас, верно… – он снова оглянулся, – не зря тебе петь велели, не для нас же. Ихоя! Старая черепаха, ты как пропустил поворот?
– Мнэ-э, – по-бараньему отозвался Ихоя, впрочем, виновато.
– Ладно, – Аслам снова отполз, таща за собой многострадальную кошму, и демонстративно лег, натягивая край на живот, – утром сразу на шлях. А пока – молчите и спите.
– Зубы Дракона, – вполголоса сказал Убог, лежа и глядя на крупные звезды, – не осы они, Зубы Дракона.
– А ты, ухо демона, язык вороны, – разозлился Аслам, – как отъедем, тогда и будешь рот открывать. Спел свое и молчи.
Костер потрескивал и замирал, будто закрывая огненные глаза, а после приоткрывал, осматривая неподвижные фигуры взглядом красного света. И убедившись – молчат, не шевелятся, даже всхрапывают иногда, снова смеживал горячие веки. Слушал уханье степной совы и длинные тоскливые крики речной выпи.
Всадники ехали молча, поглядывая по сторонам, и степь вокруг них молчала шевелением мелкой ночной жизни, что не мешала слушать чужое.
– Чего ты к нему пристал… – голос одного из всадников оказался мальчишески ломким, – все ищешь. Он и не похож вовсе. И знака на нем нет.
– Не знаю, – ответил второй через десяток конских шагов, – показалось, надо проверить.
– Стрелу только загубил, оставил купцам.
– Да сгорит она.
Трава чернела вровень с коленями всадников, гладила блестящие в свете звезд конские бока. Лошади шли без тропы, уверенно выбирая место, куда поставить тонкую ногу.
– Он был ниже ростом и большой, а этот – выше, и худой, как ствол тополя. Волосы не черные, я посмотрел. А глаза какие, ты видел?
– Сам знаю, что не такие – неохотно отозвался всадник постарше, – у этого светлые, как ледяные глаза Беслаи. Но все равно…
– А если он избран? Тогда ты не найдешь его на земле, он ушел за снеговой перевал, не получив смертельной раны. Младшие шаманы говорили слова Патаххи, – мальчик прервался, прошептал положенные при произнесении имени слова, и продолжил, – что так может случиться.
Замолк, ожидая ответа. Молчали и остальные, черными тенями проходя сквозь травы и ночь. Не дождавшись ответа, мальчик попросил:
– Расскажи, а какой он был, Зуб Дракона учитель Абит?
– Самый лучший. Добрый.
– Я думал – смелый, – разочарованно протянул мальчик.
– Смелые мы все. На то мы – Зубы Дракона, – старший пошевелил плечом, на котором под кожаной рубахой, обшитой бляшками, жил рисунок из шрамов-точек, – но он был еще и добрый, добрее всех на земле.
Бродяга не спал всю ночь, глядя, как крупные звезды тускнеют, уступая место птичьим, сонным еще покрикам, что становились гуще и чаще, плетясь над замершим воздухом зыбкой сетью звуков. Смирившись с тем, что сон не пришел, да и радуясь тому, что не придется ходить в его непонятных слоях, от которых утром оставались лишь тягостные невнятные ощущения, смотрел и слушал, безнадежно пытаясь вспомнить, откуда пришло это – Зубы Дракона. И почему так уверенно сказано было им.
Когда на травы упала утренняя роса, и под сеть птичьих песен лег, наползая из пустоты неба, белый туман, нежный, как пух из перин, Убог тихо поднялся и пошел, ступая зазябшими ногами между лежащих фигур, укутанных халатами и покрывалами. Дремлющий у черного костра мальчик испуганно поднял бритую голову, ловя рукой съехавшую на плечо расшитую шапочку, и Убог, улыбаясь, покивал, чтоб успокоить. Присел рядом на корточки и, погружая руки в мягкий пепел, зашевелил пальцами, откидывая обугленные ветки. Ухватил и, сдувая пепел, встал, понес найденный наконечник стрелы к высокой траве, что клонилась от тяжести росы. Мальчик любопытно следил, как бродяга, собирая горстью росу, бережно моет кусочек обгоревшего металла и, покрутив в пальцах, подставляет первым солнечным лучам. Темный трехгранный конус, наконечник смертельной стрелы.
– Насмотрелся? – на голос Аслама Убог оглянулся, сжимая находку в кулаке. Купец молча махнул в сторону костра, где остальные ходили, складывая вещи, и бродяга заторопился к ним.
Солнце набирало силу, выжаривая белую глину дороги в пыль, повозки, дергаясь на ухабах, скрипели, раскачивались и едущие по бокам караванщики осматривали привязанные мешки, следя, чтоб ничего не терялось. Вполголоса, радуясь, что благополучно выбрались с места опасной ночевки, рассказывали друг другу слухи и сплетни. Убог шел пешком, держась за стремя асламова коня, и внимательно слушал, не замечая, что купец, дергая рыжую бороду, наблюдает за ним, хмурясь.
– Они бесы, настоящие! – захлебываясь, говорил молодой караванщик, гордый вниманием, – отец мне рассказывал, много. Их женщины рожают детей в логовах степных волков и те, кого не сожрали, сосут волчиц, а после их относят на заговоренное место и там бросают, где множество осиных шалашей. Осы жалят их так, что вместо лиц у них сырое мясо. Навсегда. И потом, когда в бою, они делают такую вот морду, – мальчик перекосил лицо в гримасе, растянул рот, оскаливаясь, и через искривленные губы невнятно договорил, – осы свазу итят, и жавят ввагов, насмевть.
– Осы не живут в шалашах, – оборвал рассказчика Аслам, – врешь, так умей врать.
Парень распустил лицо в обиженной гримасе и отъехал, толкая коня в бок коленом. А купец глянул вниз, на идущего у ноги Убога. Почему степные воины отметили его свои интересом? Почему смотрели на его плечо? Может, он лазутчик и накликает на головы мирных купцов несчастье?
Он придержал коня. Отрывисто сказал, отводя глаза от вопросительно поднятого лица спутника:
– Пусть проедут.
И спешился, помахивая рукой проезжающим повозкам, – третьей и четвертой, последней.
– Вот что, певун. Ты уж с нами декаду, спасибо помог, и подкормился. Я тебя не спрашивал, куда идешь, и сейчас знать не хочу. Но дальше давай-ка сам.
Вокруг стояла бесконечная степь, ветер вел по траве темные и светлые волны, трепетали крыльями ястребки, выискивая мышей. Жаворонки сыпали из бездонного выгоревшего неба ожерелья трелей. Белая дорога, змеясь, уходила за горизонт головой, и, Аслам оглянулся – терялась хвостом за другим краем степи. Пустая. Он кашлянул с досадой.
– Птицы и зайцев вдосталь, силков поставишь, не мне учить. А соли и лепешек я дам. Пойдет большой караван, подберут. Ночуй на дороге, понял? Ну и вот…
Он дернул кожаный ремень, что держал у седла притороченный мешок, распустил завязки и, поманив Убога, присел, раскидывая на белой пыли цветной плат, вынутый из мешка.
– Денег не дам, кормили. А подарок – выбери. Тут все ценное, можешь потом продать, вот и деньги…
Купец говорил, чтоб накрыть словами воспоминание о том, как Убог пел и они сидели молча, распуская душу, освобождая ее от жестких ремней забот и горестей. Как бежал за водой и разводил костер, а по ночам сидел дежурным, когда велят. Купец говорил, сердился на себя за многословие и, наконец, замолчал на середине слова, свирепо насупив почти белые от солнца брови. Убог подождал и кивнул. Сказал мирно:
– Я не пропаду. От сердца благодарю тебя, Аслам, что столько времени позволял с вами ехать. И подарок выберу, за то тебе отдельное мое спасибо.
Нагнулся к цветным безделушкам. Ничего особо ценного в этом мешке Аслам не держал, но все яркое и красивое, мало ли, кому в пути надо сунуть не только денежку, но и подарочек – крикливой хозяйке придорожной корчмы, ребенку паромщика, а то и красотке, скучающей на окраине городка, чтоб проще было договориться встретиться ночью. Расписные крошечные тарелочки, кувшинчики с петелькой для шнурка, светильнички с изогнутым носиком, медальоны с выпуклыми веселыми барельефами – фаллос с глазами, сатир держащий руками мужское достоинство. Низки ярких бус, пара стеклянных флаконов, бережно завернутых в тряпицу, комочки ароматной смолы в коробочках из коры размером с монету. И, тут Убог присел, протягивая руку, – плоская рыба из мутного радужного стекла, с выпуклым синим глазом и рельефно выдавленными плавниками. Рыба легла на ладонь, заблестев на солнце красными и зелеными разводами в глубине стекла. Покачал рукой, и блик на синей горошине глаза поплыл, отблескивая.
Аслам крякнул с досадой, прогоняя жадность. Сумел-таки выбрать, а на вид лопух лопухом. И торопясь, чтоб не передумать, заговорил, складывая добро обратно в мешок:
– Хорошую взял, издалека ко мне пришла, теперь вот уплыла к тебе. Ну и на здоровье, будешь продавать, не прогадай, смотри.
– Не буду, – ответил Убог, подставляя подарок солнечным лучам, – теперь у меня рыба. Веселая. И цитра.
– Ну да, ну да. Хорошо. Пойдем, лепешек дам.
Через малое время Убог остался на дороге, стоял, глядя, как пылят четыре повозки – хитрый Аслам рисковал, отправляясь на несколько дней раньше, вперед большого каравана, который охраняли наемники. Но первые деньги получал он, и это стоило риска. Тем важнее было Асламу блюсти осторожность в остальном.
Оглядываясь на одинокую фигуру посреди слепящей ленты дороги, Аслам повторял это про себя. И хмурился.