Текст книги "Княжна (СИ)"
Автор книги: Елена Блонди
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 37 страниц)
– Сегодня они оставили меня, – горько пожаловалась Ахатта, и снова сжалась, ожидая, муж скажет «ты сама… виновата сама».
– Они прислали меня, глупая. Спи.
Она послушно закрыла глаза. И снова открыла их, потому что перед закрытыми глазами на багровом фоне замаячило бледное пятно глаза. Потолок посверкивал слюдяными блестками, отзываясь искрами на прыгающий свет в маленькой плошке.
– Ахи? Те тойры, что дрались за тебя… Скажи мне, я успел? Они…
– Нет! Они привязали меня, и ударили, перед этим ударили, но не тронули меня. Ты пришел вовремя, я благодарю тебя за это, муж мой…
– Благодари небесных лучников. Они сказали мне.
– Хорошо. Да.
Она лежала, боясь пошевелиться. И закрывая, открывая глаза, молила богов снегового перевала, чтоб Исма откинул край покрывала и лег так, как ложился каждую ночь, прижавшись к ее голой спине, и тепло дыша в шею. Молила, пока не услышала, как изменилось дыхание заснувшего мужа.
…
– Иди сюда, Ахи…
Морщась от боли в шее, она открыла глаза и села повыше, натягивая на себя покрывало. Исма стоял под аркой, прочерченной черной трещиной, так и не прикрытой ковром. Улыбался ей и манил рукой, положив другую на бледный, плавающий под изгибом арки глаз.
– Пойдем, Ахи.
– Исма, – голос не послушался, и слово вылетело еле заметным ночным мотыльком, – Ис-ма. Туда? Мне?
– Я твой муж, Ахи-охотница. Забыла? Иди, я зову тебя.
«Он – мое племя».
Отбрасывая тяжелое покрывало, Ахатта встала с постели. Потянулась за сброшенным на приступку кафтаном.
– Не надо, Ахи. Иди…
Жесткая шерсть ковра примялась под босыми ногами. Глухо отозвался задетый на ходу вымытый котелок, приготовленный к утру, овеял теплом остывающих углей очаг.
Поднимая лицо к улыбающемуся лицу мужа, Ахатта подошла и он, взяв ее руку, преодолевая еле заметное сопротивление, приложил ладонью к серому пятну на стене. Нажал. Две их сплетенные руки легли в мягкое, податливое, и трещина арки проистекла серым дымком, закружив Ахатте голову запахом старого перебродившего хмеля. Дым натекал, как легкая вода, заполняя пространство, ограниченное черной линией. И, когда, устав осторожно и неглубоко дышать, Ахатта вдохнула его полными легкими, стена в арке исчезла. Лишь дым клубился, скрывая все, но дышалось легко, и хмель плавно кружил голову. Ахатта засмеялась, доверчиво глядя на мужа, в его серые с плавающими точками черных зрачков глаза, и тот кивнул, ободряя. Подтолкнул вперед, в туманную пелену.
– Иди, Ахи.
– А ты?
– И я.
В душном сердце матери-горы, выстланном коврами, ткаными в незапамятные времена умелицами племени арахны, живущими без мужчин и зачинающими новых женщин от своей слюны, шестеро жрецов сидели лицами друг к другу, положив на голые колени белые мягкие ладони. Под закрытыми веками двигались зрачки, будто следя за кем-то.
– Судьба завязала первый узел нового узора, – жрец-пастух открыл глаза и поднял перед собой ладони.
– Первый узел… – жрецы, открывая глаза, поднимали ладони навстречу.
– Пришлый связал себя с тойрами неправедно пролитой кровью.
– Связал… кровью.
– Женщина пленена целиком. И готова.
– Целиком… готова.
Шесть пар серых глаз с черными точками зрачков скрестили взгляды в центре душного воздуха. Смотрели, не видя. А где-то там, в лабиринтах горы, полных легкого дыма, текущего красивыми завитками, обвивающими пальцы и шеи, шли двое – обнаженная женщина, стройная, с ожерельем из старых монет на тяжелой высокой груди, с черными, неровно отсеченными ножом волосами, укрывающими спину. И мужчина, в кожаных вытертых штанах, заправленных в узкие сапоги с вышитыми голенищами. Туман серыми каплями оседал на его широких скулах и черных бровях. Шел след в след и, когда женщина оборачивалась с легкой, полной любви улыбкой, улыбался в ответ.
– Двое соединили жизни с горой, – провозгласил, наконец, жрец-пастух. И опустил руки на колени.
– Соединили, – жрецы, потирая колени, задвигались, улыбаясь друг другу.
28
Матерь-гора помнила все времена, через которые шла, как идет охотник через густой лес, вольную степь, душное болото… Времена ложились за горбатой спиной длинным, уходящим в бесконечность ковром, каждый узор в котором был выткан ею.
И край времени остался за краем ее ковра, на котором написаны клейкой, застывающей на ветру нитью, начала истории жизни.
…Не было ничего, кроме солнца, бросающего вкруг себя нити-лучи. Ничего, кроме луны, плетущей из облаков невесомые покрывала света. Бесконечны были узоры, сплетаемые из облачных прядей и лучей, полосами длились они, укладывались мелкой рябью, расходились в стороны, а то устремлялись вверх, цепляясь за звезды и пропадая в мировой темноте. Время шло, а светила плели и плели свой свет, расшивая им темноту. Но вот однажды, замерло солнце-паук, и лапы-лучи опустились, отягощенные солнечной пряжей. Потому что узор, который ткался золотыми лучами, был повторен. Впервые с начала времен.
Огляделось солнце-паук и закричало от боли, не понимая ее. Не было ему другой судьбы, как плести узор жизни и времени, но если он стал повторяться, то – что впереди? Кричало солнце, висели нити, качаясь и путаясь, сплетались в тяжелые клубки и падали вниз, отрываясь от солнечных лап. Так громко кричало солнце, что проснулась луна, не в свой черед, и, сгребая тонкими лапами-лучами пролетающие нити, хотела спасти их, но не смогла. Тяжкие нити рвали лунные лапы. И луна закричала вместе с дневной паучихой. От этого крика, наполовину желтого, наполовину белого, по нестерпимому желанию, родившемуся от нестерпимой боли, – стала внизу земля. Ударились о землю комки, узлы и обрывки, сотрясая ее, ведь то, что казалось легчайшим в пустоте, падая, имело огромный вес, должный размерам родивших. Вздыбилась земля, пошла горами и складками, прорвалась во многих местах, брызгая гневным огнем, потому что земля тоже испытала боль. Ползли по дырам желтые и белые нити, проникая в черные трещины на серой земле, плавясь в красном пламени ее изнанки.
И, меж двух криков, остановилось солнце-паук, опуская пламенное лицо, и увидело – там, внизу, ткутся новые узоры! Зубцами стоят земные горы, петлями вьются новорожденные реки, кругами блестят озера и моря. И боль солнца стихала, потому что, упав, клейкие нити потеряли свой вес, отдавая его земле. Открыло тогда солнце огненный рот, извергая новые нити и направляя их вниз. Устав, ушло в сон, а на небо вышла белая луна, вплетая свои нити в узоры земли.
Так началось новое время. Но и эти узоры подошли к концу, когда на земле не осталось места для новых гор и новых морей. Много времени заняло это, но и это время ушло в прошлое. Хмурясь, смотрели вниз божественные пауки-созидатели, роняя клейкую слюну, которой некуда было плестись. И, когда ветер не справился с тем, чтоб высушивать нити, они, слипаясь, вдруг ожили сами. Первая трава прыснула из коричневой глины – зелеными стрелами к синему небу. И глядя на новый цвет, рассмеялось солнце, начиная новое время. Зелень трав и деревьев мешалась с яркими красками цветов. И было внизу так звонко и прекрасно, что от красоты зародились птицы – петь.
Казалось луне и солнцу, так будет вечно. Хотя мы-то знаем, их вечность не раз грозила закончиться. Пришел и новый конец. Посмотрело солнце на огромные покрывала, затканные цветами и травами, и стало понятно ему, сколько ни сотворяй новых узоров, лишь цветными узорами останутся они. Взошла на пламенный лик тоска, делая его жар нестерпимым, и обижаясь на мир, отвернулось солнце, уходя вместе с днем и уступая место ночной сестре-пряхе. И та, взошла над землей, как всходила каждую ночь, но в эту, жалея сестру, принялась думать. И колдовать.
Стала над землей Ночь первого колдовства. Многое сделано небесными пряхами за долгие времена – было луне из чего создавать новое. Поднимая из вод ленивых рыб, ловя лапой спящую птицу, хватая в петлю лесного зверя, сплетала луна кричащих животных, сминала в комок, подбирая лапы и крылья, трепала, как треплют свежую шерсть, чтоб стала она мягкой и послушной. И, утомясь к утру, оставила луна солнцу куклу из коры, шерсти, кожи и крови зверей. Была у куклы голова, чтоб на ней открылись глаза – смотреть. Был на ней рот – кормить себя пищей, петь песни и разговаривать. Было тулово, чтоб крепились к нему руки с ловкими ладонями-пауками, и ноги, чтоб идти в новые места, за новыми узорами. Не было лишь огня в пустой груди. Но то дело солнца, знала луна и ушла, не заботясь.
Проснувшись, увидело солнце новую игрушку. Протянуло к ней лапы-лучи, смеясь, и вскрыв грудь из кожи и кости, вложило в нее живое сердце, щелкнуло по нему, чтоб застучало. И нарекло куклу Арахной Плетущей узор.
Открыла кукла живые глаза, подняла перед собой живые руки, разглядывая их. И немедленно принялась за дело: побежала в леса, срывая с деревьев зеленые ветки, скатилась по глине к реке, вытаскивая из воды скользкие водоросли. Пела и плела, плела и пела. Оставив на закате работу, собирала ягоды и грибы, ела и спала, чтоб утром снова плести свои человеческие ковры.
Бросая дочери Арахне золотые и серебряные нити, радовались небесные паучихи. Но вскоре, по их небесным меркам, всего через малое время, заметило солнце, лицо Арахны стало похожим на старую кору, а руки движутся медленно и путают золотые нити. Укоряя дочь в лени, сердилось солнце, дергало нити, и наступала на земле то засуха, то дикие холода. Но все тише пела Арахна, медленно брела по кромке болота, оступаясь в него корявой ногой, и узоры из-под дрожащих рук выходили скудные и некрасивые.
– Наша дочь из живого, того, что живет свой срок и умирает, – сказала луна, плача в ночь серебряными слезами, – и она умрет. В свой земной срок.
И опять разгневалось жаркое солнце. Но гнев не мог изменить того, что время идет в одну сторону, и чем дольше ярилось солнце, тем короче становился земной срок Арахны Плетущей узор. Пришлось луне устроить Ночь второго колдовства. Солнце спало и не видело, что делалось в бледном свете сестры. Но к утру рядом с Арахной пищала крошечная девочка, размахивая маленькими руками. Прикрыло солнце горячий глаз облаком, чтоб не опалить младенца, и смотрело в щелку, как Арахна, широко раскрыв рот, обмакивает пальцы в слюне, мажет себе низ живота, и через малое для солнца время, из распухшего живота выходит орущий младенец. И еще один.
– Как все сложно, – сетовало солнце, разглядывая подрастающих паучих, – крепких, с сильными руками и острыми глазами, которые споро бежали по травам и берегам, собирая пряжу для новых ковров.
– Но раз с живым по-другому нельзя, пусть так. Это даже интереснее.
Но, через малое солнечное время, рассматривая новые ковры, опять разозлилось солнце, и на закате, громыхая темными тучами, закричало сонной луне через все небо:
– Наши дочери, созданные твоим колдовством, тупы и ленивы. Посмотри, как скучны их узоры! Они делают одно и то же. А старшая скоро развалится на куски, из которых ты слепила ее! Ночная пряха, что нам делать? Скажи, пока я вижу твой бледный серп!
– Ложись спать, сестра, не горячи огненную кровь.
И, нагнувшись из ночи к земле, луна-пряха стала смотреть на ковры, рядом с которыми спали дочери. Все было на них: зубцы гор, завитки трав, пятна цветов, цепи рек и россыпи светящихся камней. Но чего-то не хватало узорам, как первой умелице-кукле из коры не хватало когда-то живого сердца. И тогда луна-пряха, протянув бледный луч, коснулась им трясущейся головы дочери Арахны. Та не спала, ожидая смерти.
– Может быть, ты знаешь своих дочерей лучше, чем мы – небесные вечные пряхи? Скажи мне, что нужно, чтоб пальцы их ткали живые узоры? У них есть все.
– У них нет любви, которая сведет их с ума. Тогда сделанное руками оживет.
– Странные вещи говоришь ты. Хорошо, что сестра моя солнце не слышит тебя. Но что надо сделать? Я могу совершить Третье ночное колдовство, но я не знаю, что колдовать!
Рассмеялась тогда старая Арахна, всю жизнь рожающая крепких дочерей и всю жизнь ткущая ковры для услады небесных матерей своих. Покачала седой головой.
– Протяни мне руку, небесная пряха. Чтоб я не умерла, пока буду совершать свое, женское колдовство. Которого ты не умеешь.
– Ты хочешь свести с ума своих дочерей? Так ты любишь их?
– Да. Пусть живут полной жизнью.
Протянула луна тонкие руки-нити, чтоб Арахна, держась за них, смогла встать. И смотрела, удивляясь круглым лицом, как дряхлая женщина, собрав нужные травы и ягоды, смачивает их слюной, красит кровью из отворенного запястья, натирает собственным потом, шепча непонятные, выдуманные слова. А потом, сплетя из получившегося комка странные грубые нити, все в узлах и проточинах, ткет новый ковер, растянув его на поляне. Заполняет середину рисунком, на котором в полный человеческий рост стоит кто-то, с головой лесного медведя, с туловом льва, руками большой обезьяны, с торчащим членом, похожим на свирепую змею. И, откусив последний узелок, отступает, чтоб лунный свет заполнил полотно.
– Это кто? Разве руки его смогут выткать узор? Разве глаза увидят красоту? А посмотри на его ноги! И тулово, похожее на кряжистый дуб!
Рассмеялась Арахна. И, медленно ложась под мягкие кусты, напомнила ночной пряхе:
– Пусть пряха-солнце оживит его сердце.
Но поутру, увидев корявый рисунок, пряха-солнце разгневалась. Швырнула острые злые лучи, разбудив старую Арахну.
– Этот урод должен получить в дар от меня горячее сердце? Не бывать этому!
– Тогда не получишь ты продолжения жизни, мать-мастерица. И до скончания вечности смотреть тебе на одни и те же узоры, скучные и мертвые.
Но не могло уступить гордое солнце. Сказало последнее слово и замолчало:
– Сменяй свою жизнь на жизнь чужака. Если ты мать и так печешься о дочерях, умри. Стань горой, камнем. А он пусть живет.
С тех пор смотрят с небес вечные пряхи, как рвут сердца женщины, путая нити своих жизней, сходя с ума и сводя с ума мужчин. От любви человеческой оживают узоры на полотне настоящего, длятся в прошлое бесконечным покрывалом, и в будущем не видно ему конца. И стоит, сгорбив каменную спину, матерь-гора, бросив в стороны уставшие скалы-руки, а вокруг нее – первые дочери, горами поменьше, дают своим дочерям-умелицам приют и защиту, оберегая от злых ветров, зимней стужи, летнего зноя. Чтобы не прекращалось плетение жизни.
Проговорив последние слова, Исма смолк, глядя в поблескивающий потолок. Ахатта, положив голову на его руку, тоже смотрела вверх и перед полузакрытыми глазами проплывали картинки чужого прошлого. Ждала продолжения, но муж молчал, и она шевельнулась, думая, не заснул ли. Но Исма другой рукой прижал ее к себе, и она улыбнулась успокоенно. Не спит, они – вместе. После того, как попали в сердце горы, все изменилось.
– Как красиво. Я думала, тойры, они почти звери. Но такие песни разве могут быть у зверей, Исма?
– Нет, Ахи. Это хорошее предание, оно о прошлом и в нем есть жизнь. Но…
– Что, муж мой?
– В нем нет богов, Ахи.
– А солнце с луной?
– Это не боги. Это сказка о том, что видят глаза. Я…
– Что?
– Нет, ничего. Спи, Ахи маленький заяц, спи.
Ахатта прижалась крепче, дыша терпким запахом мужского пота. Закрыла глаза. Исма, покачивая на руке ее голову, хмуро смотрел в потолок, думая, что вовремя остановил свой глупый язык. Пусть Ахи спит, может быть, она не вспомнит, что было ночью. Не вспомнит о сердце горы…
– Исма… любимый муж мой…
– Что, жена? – он шепнул тихо-тихо, чтоб не разбудить засыпающую.
– Мы еще пойдем в гору, да? Там так хорошо…
– Спи.
29
Теренций сидел в покоях жены и, хмурясь, оглядывался. Втянул воздух и скривил широкое лицо с обвисшими щеками.
– Тут все еще пахнет твоей новой игрушкой. Что, рабыни не могут прибраться как следует?
Хаидэ отошла от окна, села на придвинутый Мератос табурет, расправила складки тонкого льна.
– Ты просто хочешь ругаться.
– Нет.
– Иногда ты похож на мальчишку, высокочтимый Теренций.
– Для зрелого мужчины разве это плохо?
– На капризного мальчишку, которого давно не наказывали.
Она улыбнулась мужу, наклоняя голову к плечу. Из-под золотого обруча выбилась завитая прядь и закачалась у щеки. Румяна, сурьма на глазах. Теренций с удивлением присмотрелся.
– Ты куда-то собралась?
– Нет. Я знала, что ты придешь.
– Раньше тебя это совсем не волновало, княгиня.
Хаидэ кивнула. Прядь скользнула по щеке, щекоча кожу. Надо же, это приятно, спасибо девчонке Мератос, глупой девчонке, напомнившей ей о том, что мужчины просты.
– А сейчас волнует.
Теренций вытянул ноги и откинулся к завешенной ковром стене. Скрестил на широкой груди толстые руки. Заявил:
– Я тебе не верю.
– Ну что ж, – Хаидэ встала с табурета. Медленно прошла по комнате, трогая стоящие на поставцах безделушки, встала так, что дневное солнце просветило края одежды. И подняла руки, поправляя волосы.
– Веришь, или не веришь, есть ли разница? Я хочу мира. Сколько можно воевать с собственным мужем?
– А ты спросила меня? Я хочу этого мира? – он подался вперед, хлопнул себя по колену.
Хаидэ смотрела внимательно и печально. Но и с удивлением. Вот он сидит, тот, кому ее отдали когда-то, а она была совсем девочкой и ничего не хотела, лишь бы остаться в степях и летать на черном огромном Брате, навстречу западному ветру. И за то, что их разделяли прожитые им годы, за то, что она была вырвана из своей земли, за обиды, наносимые ей по его грубости и невнимательности, она ненавидела его. Поначалу. Но ненависть – удел ограниченности, так поняла позже, и отказалась от нее, сменяв на равнодушие. Для того, чтобы понять, равнодушие задевает мужчину сильнее ненависти. Вот если бы годы, разделяющие их, были не так длинны. В этом, сидящем с расставленными ногами, толстыми и крепкими, с обвисшим от постоянного хмеля лицом и небольшими недобрыми глазами, совсем не виден тот юноша, каким он когда-то был. Лишь в чертах крупного лица еле-еле мелькнет иногда абрис другого, незнакомого ей человека. Понравился бы ей молодой грек, полный надежд и честолюбивых устремлений? Каким он был? Как Исма? Жесткий и одновременно добрый, спокойный и иногда белеющий от ярости, так, что на обтянутых кожей скулах блестели бескровные пятна? Или таким, как Абит? Увальнем, с немного растерянной улыбкой, с которой он мог свалить и коня.
– Теренций. Каким ты был?
– Что?
– В свои двадцать лет, каким ты был? Ты помнишь это?
– Ты считаешь меня беспамятным стариком?
– Да нет же! – быстро подойдя, Хаидэ села на пол и посмотрела на мужа снизу, с требовательной просьбой на лице.
– Ты умен, а говоришь со мной как… как с камнем у обочины. Пнешь и все. Чтоб не мешала. Я для тебя всегда была лишь необходимостью, девчонкой, которую надо взять в дом, посадить в покоях, чтоб высокий князь Торза отправлял в полис наемников. Я выросла, князь. Ты это видишь?
Теренций с удивлением смотрел на поднятое светлое лицо. Кашлянул. И нахмурившись, полез в пристегнутый к поясу кошель.
– Вот. Если тебе впрямь интересно.
Вокруг толстого пальца обвилась цепочка из белого и желтого золота. Хаидэ приняла в ладонь круглый медальон, перевернула. На гемме, вырезанной из дымчатого опала – профиль юноши с гордо посаженной на крепкой шее крупной головой. Густые волосы вьются копной, прижатой тонким венком, мясистый нос чуть нависает над пухлыми, капризно сложенными губами. Пристально смотрит вперед глубоко посаженный под тяжелой бровью глаз.
– А ты почти не изменился…
– Этой гемме сорок лет, жена. Мне было семнадцать. Я был… необуздан, всегда. Горд и тщеславен. Собирался достичь многого. Готов был сделать для этого все. И делал. Двадцать лет делал. Стал советником в городе, уважаемым человеком. У меня была жена и двое детей. А потом по навету меня пришли арестовать. Я сбежал, ночью. Нас ждала маленькая лодка, мы скрылись на небольшом острове. Совсем недалеко от Греции, у многих там были виллы, потому пришлось уйти на другой конец острова, к пастухам. Они жили в пещерах.
– Жена… Ты был женат.
– Конечно! Я делал карьеру и хорошая жена – половина пути наверх.
– Ты любил ее?
– Нет.
Хаидэ наматывала на палец цепь и смотрела, как гемма качается в воздухе. Казалось, юный Теренций кивает словам.
– Не любил. Но она была хорошей женщиной, не самой красивой, но послушной и доброй. Они умерли, все трое, от малярии. Это было больное место, с болотами вокруг. Я всегда был здоров, как бык. Мне ничего не стало! А оба моих сына умерли, в грязных тряпках, у стены, по которой все время текла вода.
– И жена…
– Да, и она тоже. Когда я их похоронил, то решил уйти обратно, в столицу. А оттуда пробраться на торговый корабль и уехать. Мне было все равно куда.
– И ты попал сюда?
– Дай сюда, – он снял с пальцев Хаидэ цепочку, свернул и спрятал в сумку.
– Нет. Когда я пробрался в город, ночью, одетый в рванье нищего, я пришел к своему другу. И тот рассказал мне, что вышло помилование. Давно. Меня помиловали. Давно! Если б знал раньше, мои сыновья остались бы жить.
– Мне жаль…
– Мне тоже. Я напился. Бегал под луной и выл, как бешеная собака. Я выл от злости. Когда проспался, стал думать, чем прогневил богов. Кто наслал на меня проклятие? И понял…
– Кто?
Теренций нагнулся к сидящей на полу жене, взял ее за плечо и сдавил. Дыша чесноком и сандалом, выдохнул:
– Кто угодно! Я многих обидел, пока карабкался наверх, очень многих. И некоторых из них арестовали, чтоб я мог занять место позначительнее…Я стал жить один в своем доме, а он был огромен, мой дом, его строили лучшие архитекторы. Я пил, и пировал. И просадил все свои деньги. Потому что не знал, чье проклятие настигнет меня и когда. А дом потом продал. И после этого отправился на судно, идущее в Эвксин. У меня в Греции остались друзья, которые ценят звонкую монету. Поэтому меня ценят здесь. Как ты сказала тогда – нарисовать свой портрет на тюках шерсти и амфорах с маслом? Чтоб знали, как выглядит заморский купец Теренций?
Он оттолкнул жену и расхохотался. Замолчал, оборвав смех.
– Ты что жалеешь меня?
– Д-да. Наверное, да. Да, муж мой, я жалею тебя.
– Не прикидывайся доброй тетушкой!
– Жалею, что ты так бездарно растратил свою жизнь. И продолжаешь тратить.
– Вот! Узнаю свою строптивую жену. А скажи, дикая женщина, может и ты для меня – чье-то проклятие? Для чего затеян этот разговор? Что ты хочешь выманить из меня?
Хаидэ встала. У двери переминалась Мератос, слушая с жадностью, приоткрыв пухлый рот. Глядя на мужа сверху, княгиня сказала ровным голосом:
– Если тебе привычнее говорить так, будто ты торгуешься, будем говорить так, муж мой. Я хочу, чтоб ты купил мне в рабы египтянина Техути. Мне лично.
– Техути, Техути… подожди. Ты о ком говоришь?
– О том жреце из Египта, которого приводил показать Флавий. В ночь, когда вы нашли Ахатту.
– Ах, вот что! Этот маленький человечек, похожий на бобовый стручок. Ты, кажется, вела с ним ученые беседы. После того, как плясала голая, изображая менаду. Он недешев. Да зачем он тебе? Попросила бы коня или паланкин, драгоценностей, наконец. Тебе нужны новые украшения, у нас бывают полезные гости.
– Я хочу раба.
– Ты их будешь собирать, как я лошадей, а, жена? Выводить на площадь, похваляясь тем, сколько душ подарил тебе нелюбимый супруг? И станешь требовать то черную красотку, то узкоглазого звездочета, а то захочешь зеленолицего водяного человека?
Хаидэ стояла, ожидая, когда мужу надоест насмехаться. Когда он замолчал, ответила:
– Мне нужен лишь египтянин. Пока что. И я знаю, это пойдет и тебе на пользу. Когда-нибудь ты поймешь. А пока, если хочешь торговаться дальше, выслушай.
Теренций изобразил насмешливое внимание.
– Ты даришь мне этого раба, – Хаидэ говорила медленно, раскаиваясь в том, что не обдумала своего предложения раньше. Но все приходило в голову внезапно, и она решила не останавливаться, идя за судьбой, – ты даришь мне египтянина, а я отправляю гонца к Торзе. Ты получаешь десять воинов, в личное пользование, сроком… на три года. Допустим, на три.
– В личное? На семь, Хаидэ. Семь лет и ни годом меньше.
– Техути еще не здесь, высокочтимый Теренций. А семь лет – слишком большой срок. Даже я, единственная дочь великого Торзы, не смогу обещать тебе такого. Три года, муж мой. Что угодно, иди с ними войной на побережье, отдавай в наем, посылай на грабежи.
– Хм…
Теренций встал и заходил по комнате, отмахиваясь от залетевшей с ветерком мухи. Маленькие глаза разгорелись. Остановившись напротив жены, он смерил ее пристальным взглядом:
– В чем его дальняя польза мне? Ты сказала, он будет полезен, и кротко добавила, что я туп и не понимаю, для чего. Так растолкуй старому тупому мужу.
– Прости, Теренций. Нам обоим надо учиться говорить друг с другом по-новому.
– О чем ты?
– Я не должна была… Ну, ладно. Что касается египтянина… Он очень умен. Я готова учиться. И я твоя жена. Не враг, Теренций, жена. Я пришла к тебе и по доброй воле, жизнь моя связана с тобой. И не забывай, когда ты брал в жены девочку из степного племени, ты брал дочь вождя Зубов Дракона и амазонки. Девочки становятся женщинами. Дочери вождя – могут стать большим. Ты заметил, что я изменилась? Это – начало. Я буду тебе не только женой, но и союзником. Не товаром для мены на воинов, а большей ценностью.
Теренций молчал. Легкий ветер гулял по просторным покоям, шевелил откинутые летние занавеси, солнце отблескивало на медном боку холодной жаровни и на завитках кувшинов и ваз. У большого зеркала в плошках громоздились цветы, вываливаясь на каменную полку. И краснели натертыми до блеска боками вынутые из кладовой последние зимние яблоки. Его жена стояла, опустив руки, унизанные витыми браслетами, и на щеку, тронутую румянами, свисала, покачиваясь, золотая прядь. Да. Она изменилась. Повзрослела, сидя тут, на женской половине, занимаясь тканьем ковров и другими медленными женскими делами. И вдруг оказалась – женщиной двадцати четырех лет, слишком старой, чтоб соблазнять мужчин юностью, но еще полной свежести и молодой силы.
И слишком уж спокойное у нее лицо, думал Теренций, когда, поклонясь, спускался по лестнице, слишком спокойное для таких разговоров, прямо величественное. Скругленные ступени падали вниз под ногой, потому что Теренций не желал опираться на перила. Шел осторожно, чтоб не поскользнуться, и не мог обозреть даже мысленно этих медленно ползущих десяти лет, проведенных его женой на женской половине дома-дворца. Длинных десяти лет, из которых восемь она была предоставлена сама себе.
– Теренций!
Поднял голову, покачнулся, схватившись за перила. Хаидэ стояла наверху, из-за ее плеча выглядывала маленькая рабыня.
– Ты не ответил. Я получу свой подарок?
– Спустись-ка. И оставь свою наушницу там.
Шлепая босыми ногами, Хаидэ быстро сбежала вниз, и он подумал о тридцати с лишним годах, лежащих меж ними.
– У меня были сыновья, княгиня. Теперь моя жена – ты. Мне нужен сын.
– Это… это слишком большая цена.
– Да? А мне кажется, вполне нормальная, для законной жены. Которая просит себе в игрушки другого мужчину. Ты говорила со мной как взрослая женщина. Я сейчас говорю с тобой так же.
– Ты сам перестал заходить в мою спальню.
Сказала тихо и в голосе неожиданно для нее самой, прозвучал упрек. Теренций усмехнулся.
– Это не разговор для лестницы, жена. У нас обоих есть, что сказать, и это будет впустую. Потому я говорю, будто только что вышел на эту дорогу и делаю первый шаг. Ты хочешь раба. Мне неважно, для чего он тебе. Если… Я сказал о своих условиях.
– Я подумаю, Теренций.
– Вот и хорошо, подумай.
И глядя, как она подбирает длинный подол, собираясь ступить выше, добавил:
– А наемников можешь оставить отцу. Или нет, пусть их будет пятеро. Уже отвернувшаяся Хаидэ от неожиданности отпустила подол и прижала руку к губам, пачкая ее помадой. Побежала наверх, повторяя про себя слова отказа, что превратились в продолжение торговли. Пусть их будет пятеро. И спать с ней.