Текст книги "Княжна (СИ)"
Автор книги: Елена Блонди
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 37 страниц)
36
Девушка пела и полудетский голос плыл, покачиваясь, как плывут по воде пущенные весной праздничные ленты, увитые цветами. Тонко звенела лира, продлевая звук голоса, над огнем светильников толклась мошкара, роняя себя черными точками на камни и брошенные на стол мелкие вещи. После серых дождей, ярких радуг, утренних стылых заморозков и неба, через край полного тучами, пришло лето, раскидывая по степи и побережью цветной подол с вышивками, уселось на травы и остановило время. Жаркие медленные дни шли чередой, и каждый тащил за собой вечер, весь в звездах, а к нему была привязана ночь, мягкая, как мех щенка. Все двигалось медленно, и даже цветы в цветнике замирали, полураскрывшись.
А может, это только казалось Хаидэ, потому что ее сердце стучало так быстро, что временами думалось – выскочит на каменные плиты и упрыгает мокрой красной лягушкой – не догонишь. Хаидэ полулежала, укрыв ноги широким подолом, облокотившись на руку. Тело вытягивалось до гудения в мышцах и будто жило само по себе. На кушетках, вынесенных в перистиль, лежали гостьи, две знатные гречанки, с которыми был долгий и утомительный ужин, полный вежливых слов и благосклонных улыбок, напоенных настороженным ядом. И лишь сейчас, зная, что песня умолкнет и визит подойдет к концу, женщины размякли, перестав быть похожими на змей. Просто слушали. На полу сидела Мератос, прислонившись к кушетке. Анатея стояла за колонной, с подносом, что должна была унести в кухню…Черные волосы, забранные в узел, русые волосы, свитые в косу, золотые волосы, убранные под тонкий обруч, плетенный из золота и серебра. Вышивки на плечах и подолах. Браслеты и женские кольца, сандалии, выглядывавшие из-под богатых подолов.
Хаидэ улыбалась, кивая, когда одна из посетительниц оборачивалась к ней. И напряженно вслушивалась в неясный шум на мужской половине дома. Вот кто-то рассмеялся густо. А вот загомонили сразу несколько голосов. Пробежал, шлепая босыми ногами, мальчишка-раб, неся поднос с фруктами. Дородная Архипика проводила его оценивающим взглядом.
Там, на мужской половине, Теренций торговал египтянина Техути. Хаидэ подумала о своей цене за нового раба, и жаркий пот выступил на груди и подмышками. Лицо загорелось краской. Она попыталась уверить себя, что просто волнуется, состоится ли сделка. Но картины, плывущие вслед за музыкой, говорили ей о другом. Так что же, достигнув двадцати пяти лет, став зрелой женщиной, матроной, женой знатного сановника, она оказалась почти гетерой, с кровью, кипящей в таких местах, что раньше молчали, будто и нет их? Архипика, рассеянно улыбаясь, перевела взгляд на хозяйку дома и мгновенно подобралась, сверкнув глазами, – как зверь на охоте. Хаидэ, по-прежнему пылая лицом, двинула локтем и чеканный кубок, звеня и расплескивая вино, покатился по полу. Ахнув, гостьи вперили в него взгляд. А песня закончилась.
– Мератос, унеси чашу, – Хаидэ спустила ноги с кушетки, встала, поправляя складки туники.
– Как действует на нас, женщин, музыка, не правда ли? – Архипика, тоже поднявшись, ждала, пока ее рабыня приведет в порядок одежды. Смотрела зорко, прищуривая глаза.
Хаидэ кивнула, стараясь не вслушиваться в дальние голоса.
– Кубок выправят, у нас хороший медник, – ответила невпопад. Женщины, поклонившись, и желая скороговоркой милости Гестии и Афродиты, направились к выходу из дома. Из боковой двери, распахивая занавески, вышел чернокожий раб и, согнувшись, придерживал ткань, пока мужчины выходили. За Теренцием, громко рассказывающим что-то соленое, следовал Техути. Увидев княгиню, остановился для поклона.
– Иди на задний двор. Старуха покажет тебе, где спать, – оборвав себя, приказал Теренций египтянину, и Хаидэ вздрогнула. Муж посмотрел на нее.
– Вы хорошо провели время? Угощала ли вас моя жена заморскими фруктами, сияющие дамы?
– О, советник! Твоя жена – чистое золото, с ней так уютно и по-домашнему. И твой повар ничуть не хуже, – Архипика усаживалась в паланкин.
– Пусть будет добр к вашему дому Аполлон, соседка. Я отпущу твоего мужа позже, у нас не закончена игра в индийские кости. А потом Диодор научит игре тебя.
– Еще чего, – загремел Диодор, большой и краснолицый, похожий на свою дородную жену, как брат, – не у одного тебя есть умники в доме, Теренций, у меня тоже есть прекрасный учитель наших детей. Мы будем играть с ним. Я дарю ему свою одежду! – Диодор захохотал, хлопнув себя по бокам, – а потом выигрываю ее!
– Теренций сыграет на другое, – выглянув из паланкина, произнесла Архипика, и, сделав паузу, не выдержала ее, – весь полис до сих пор говорит о споре, заключенном им с собственной женой. Когда она плясала для мужчин, обнаженная…
– Эх, я был тогда в отъезде, – расстроился Диодор, – ну, с тобой я на тряпки играть не буду, Архипа, ты слишком тяжела – так плясать, как пляшет Хаидэ.
– Несите! – крикнула женщина рабам и задернула занавеску.
Хаидэ, сжимая кулаки, обернулась к мужу, ожидая увидеть насмешку на бритом лице. Но Теренций смотрел на нее серьезно, подталкивая смеющегося Диодора обратно в покои. И, оставшись один, повернулся к жене.
– Я выполнил обещание. И жду, когда ты исполнишь свое. Мои гости скоро уйдут, жена.
– Я…
– Иди в купальню. А после жди меня у себя.
– Сегодня? Может быть, ты устал…
– Иди!
Вода была теплой и пахла цветами. Лежа в бассейне, Хаидэ думала о том, что в степи мытье было необязательным и редким. Но никто не был грязным, так помнилось ей. От мужчин пахло конским потом, выделанными шкурами, свежим вином или кровью. Исма всегда пах еще полынью, травой степной печали. Может быть, потому что чаще других спал на голой земле, укрывшись с головой шерстяным плащом. А женщины пахли травами, дымом, над которым сушили волосы после того, как вымоют их дождевой водой, пахли молоком – кобыльим и своим, женским. Жареными зернами, горячими лепешками, летом – медом и давлеными вместе с зеленым листом ягодами… Ветер, что дует вольно, сушил пот, выступавший под одеждой, и развеивал невкусные запахи. И все вещи, которые носили на себе, на стоянках висели на вешалах рядом с палатками, к утру пахли зябким холодком и свежестью.
А тут, на нижнем уровне трехэтажного дома Теренция бассейн всегда полон свежей воды, которую возят от родника за городской стеной, без перерыва наполняют и наполняют, сливая прежнюю в клумбы, в сад на заднем дворе и дальше течет она ручейком по узким желобам вдоль мостовой, приникая к корням оливок и дубков, растущих у стен домов. В купальне жарко от огня, разожженного под медными котлами. И с мраморного потолка падают тяжелые капли испарины, будто мозаичные нимфы и сатиры вспотели от бесконечного бега.
Мератос, напевая, шлепала по лужам на полу, подоткнув под пояс коротенький подол. Принесла плоскую корзинку с лепестками дикой розы и, присев на краешек бассейна, стала бросать в воду алые и белые лодочки. Хаидэ, до того от волнения почти задремавшая, очнулась под внимательным взглядом девочки-рабыни. Белая с веснушками рука ходила над корзинкой и водой, забирала в горсть лепестки, роняла их.
«Она знает»… Хаидэ отвернулась. Фития сидела на скамье рядом с разложенными одеждами: черная фигура, руки сцеплены на коленях. И – глаза.
«Все знают»…
Все знают, что сегодня, после нескольких лет спальня ее откроется для мужа. Рабыни принесут вино, зимние яблоки, ранние сливы, изюм, орехи в меду. Уже, наверное, застелили постель мягким покрывалом тонкой шерсти. И потом будут сидеть на заднем дворе, слушая звуки из-за плотно прикрытых ставен.
Мысль мелькнула и ушла, – это ведь рабыни. Но Фития, с ее неподвижным взглядом. Что думает она? И что скажет?
Выходя из теплой воды, она, опираясь на руку Мератос, посмотрела на старую няньку, но та смежила веки, уводя взгляд. И Хаидэ решила – не будет ни о чем с ней говорить. Девочка, что отчаянно нуждалась в помощи и утешении, осталась там, в том первом году замужества, а тут – другая.
И, подняв руки, ожидая, когда рабыни накинут и поправят на ней облаком падающее полотно, вспомнила – Техути. Он тоже знает, а не знает – ему скажут. Сидя на скамье, вытягивала ногу, чтоб Мератос завязала ремешки сандалии, и отворачивала загоревшееся лицо, как и нянька, закрывая глаза, будто хотела спрятаться за веками. И мысленно увидела широкое черное лицо Нубы. Шевельнулись толстые губы, потрескавшиеся по краешкам.
«Когда не знаешь, что делать, не жди чужих голосов, Хаидэ, слушай свое сердце и свое тело».
Открыв глаза, она топнула обутой ногой, проверяя, как держатся ремешки. Встав, сказала:
– Фити, сегодня присмотри за Ахаттой, спи там. Египтянину дай плащ, крепкий, пусть будет его. Проверь, чтоб ему было, где спать.
И, не ища взгляда няньки, пошла, придерживая рукой летящий подол. Думала о Техути, о Нубе. Вспомнила Теренция, свои крики и стоны, что долго еще приходили к ней во снах, заставляя просыпаться с мокрыми от стыда щеками. И улыбнулась, пересекая дворик и дальний говор с мужской половины.
Поднимаясь по лестнице, четко ставила на ступени ноги, слушала сердце и тело. Сердце говорило – нельзя бояться ничего, и того, что говорит ей тело – тоже нельзя бояться.
Проводив гостей, Теренций отослал раба и тот, кланяясь, скрылся, оставив хозяина в гостевой комнате, среди рассыпанных по полу и клине подушек и покрывал. На маленьких столиках лежали остатки трапезы: обглоданные кабаньи ребра, куски белой мякоти осетра, надкусанные яблоки в лужицах вина. Чадил, потрескивая, огонек на носике светильника, доедая остатки масла.
Пройдя через комнату, Теренций сел на ложе, привалился к ковру и расстегнул пряжку ремня. Положил на живот крупную руку, усмехнувшись. Его мать говорила, глядя, как прибегая с улицы, стаскивает выпачканный хитон, о том, что с таким телом всю жизнь ему бегать и прыгать. А иначе твое тело задавит тебя, сын, – надевала на мальчика свежее платье и, поймав за плечо, расчесывала черные, крупно вьющиеся волосы. Она и сама была рослой, крупной, и гости отца одобрительно улыбались, кланяясь, когда приходили с визитом, а Евклея выходила к ним показать детей. Афинянка по крови, мать троих чистокровных сыновей-афинян. Все, как в старые времена.
И хотя в пору детства Теренция не так строги были правила и афиняне уже могли заключать браки с женщинами других мест, да что говорить, даже вольноотпущенница могла стать женой знатного, но если кому везло соблюсти обычаи старины, то – гордость и высокомерие.
Теренций потер грудь под распахнувшимся хитоном. Вытянул ноги. Трое сыновей, он – младший, крупный, с широкими плечами и медвежьей походкой. Не было в его осанке царственности, украшающей старших братьев. И они дразнили его. Иногда говорили, смеясь, о том, чего он не понимал. Высокие, с длинными шеями, укрытыми русыми локонами, оба были рождены много раньше и к тому времени, когда Теренций был отдан в обучение, уже уехали из дома. А он, каждый день занимаясь с такими же подростками, слушая учителей и делая упражнения в отдельном поле городского гимнасия, услышал и узнал еще об одной традиции. Взрослые мужчины приходили к гимнасию смотреть на мальчиков. Особенно нравился им этот… как же звали красавца? Ах, да, Аполлодор. С пухлыми губами, нежным лицом и карими глазами, которые он тайком подводил сурьмой, чуть-чуть, чтоб казалось, мать родила его таким – широкоглазым, удивленно-капризным. Иногда сразу несколько мужчин, стояли у изгороди, облокотившись, следили, как он бегает, высоко поднимая колени, как мечет камень и диск. Часто с ними стоял отец Аполлодора, кивал на восхищенные возгласы. А однажды его вместе с сыном увезли прямо из гимнасия на великолепной колеснице. На следующее утро томный и бледный Аполлодор показывал перстень с львиной головой и хвастал, как, посадив его на роскошно убранный стул, вознесенный на высокую мраморную столешницу, мужчины читали ему стихи и пели. В бане, когда он ушел, мальчишки постарше, завистливо усмехаясь, объяснили Теренцию, что могло быть дальше, там, на пиру. И он дома спросил у отца об этом.
…Неправильное время выбрал он для вопроса. Отец, нахмурясь, вертел в руках бронзовый кубок, а мать вдруг швырнула на столик плоскую тарелку с кусками рыбы, встала и ушла, прошуршав одеждами. Отец проводил ее взглядом.
– Ты будешь дурнем, сын, если поверишь, что взрослые могут развратить мальчишку. Это лишь старый обычай. Мальчики – цвет нашего народа, по ним видно, будут ли ахейцы и дальше героями и победителями. Все это – не более, чем игра. Она для того, чтоб в семьях думали о том, каких детей рожать и не пытались найти счастье в убогих браках смешанной крови. Ты понял?
– Да, отец.
Взгляд отца был острым и тяжким одновременно – Теренций тогда почувствовал, как загорелось лицо, и руки стали большими, как бревна, непонятно, куда деть их. Он не был похож на избранного мужчинами Аполлодора. Никто никогда не любовался, как он бежит, по-медвежьи неуклюже, но быстрее многих, метит копьем точнее и кидает так, что мишени падают, треща. А отец, безжалостно рассматривая его, добавил:
– Твои братья увенчивались лавровыми венками за красоту. Ленточки с размерами их икр, бицепсов и талии висели среди даров Аполлону, самые знатные горожане платили золото, чтоб после носить ленты на своей одежде. Это тешило мою гордость. А ты… Я не знаю, в кого, в моем роду не было таких. Если надеть на тебя крестьянский хитон, да вымазать лицо.
Он хотел сказать еще что-то, но посмотрел на двери, куда скрылась Евклея, и махнул рукой. Теренций ушел, не доев сладкого. Слоняясь по двору, думал, не спросить ли мать, но не стал, помня, как разлетелись по полу куски рыбы, шлепая брызги оранжевого соуса.
С тех пор Аполлодор занимал все его мысли. Сидя в дальнем углу, Теренций следил за тем, как тот выпевает стихи, улыбаясь на одобрительные кивки учителя. Ненавидел. И не мог без него обойтись.
Огонек съел последнее масло и, задрожав, умер, пуская в комнату новые тени. Надо идти к жене. Будто к незнакомке. Была дикая девочка, которую он презирал и на которую надменно злился. В особенности, когда она, ни с того ни с сего, зарезала его лучшую кобылу. Да еще велела остричь налысо ту девку, с острым языком и сладкими губами. Теренций тогда опешил от степного нахальства. Еле видна от земли, чуть выше кустов при дороге. А туда же, княжна! Он не стал ее ненавидеть, слишком неравными казались силы, нельзя ненавидеть того, кого презираешь за дикость и грубость. Просто решил сломать ее, задавить новой жизнью.
«А ведь она похожа была на этого… Аполлодора. Думал ли ты, старый дурак, что прошлое настигнет тебя за морями, вывернувшись наизнанку. И ты растеряешься, не зная, как быть…»
Сейчас стыдно вспоминать, как, потеряв всякую меру, он давил и давил, желая лишь одного – сломать навсегда, увидеть, как мелко дрожит, сходя с ума от страха, как ненависть к нему превращается в ненависть к самой себе.
«Ты с самого начала бился с ней, как бился бы с великаном. Что ослепило тебя, грек, лишило разума во всем, что относилось к этому ребенку? Ты забыл о чести, о благородстве. Приберегал их для знатных? Но и она знатна. Так за что?»
– Чужая, – сказал он пустой комнате. И в темноте, светлея, проплыло лицо, широкое, с маленьким подбородком и карими глазами, будто полными через край орехового меда. Чье это лицо? Оно из прошлого, лицо капризного мальчишки, заласканного и захваленного за то, что дано от рождения? Или это лицо девочки-жены, из которой он пытался сделать площадную девку для грубых домашних утех?
– Одно лицо! У них одно лицо! – Теренций вскочил, отшвыривая ногой загремевший поднос. И рассмеялся, выгоняя остатки хмеля. Он-то думал, причины туманны и потому высоки. А на деле просто сражался с призраками из далекого прошлого, мстил девчонке за случайное сходство. Позор!
В двери испуганно заглянул чернокожий слуга, прибежавший на шум. Отсветы факела запрыгали по глянцевой черной коже, будто раб смеялся, гримасничая. Теренций махнул рукой и тот исчез.
Идя по коридору, Теренций тяжело ступал мягкими кожаными сапогами, местная скифская привычка, вот уже совсем лето, а он не торопится надевать легкие сандалии, ногам тепло и уютно в разношенной коже. Вошел в купальню и сел на мраморную скамью, вздохнув с облегчением. Вытянул ногу, позволяя согнувшейся рабыне заняться шнуровкой. Сидеть было покойно.
«А ты не заметил, как стал стариком…»
Он смотрел поверх длинных волос девушки, убранных плетеной кожаной лентой, на стену, украшенную цветными мозаиками, и не видел узора. Шевелил губами, продолжая мысленный разговор. Так хотелось возразить безжалостным словам, но он никогда не жалел себя, как не жалел никого. Тело, сладко принимая прохладу мрамора, возможность не шевелиться, отдыхая, говорило свое, точное. И где укрыться от сказанного им, какие глаза зажмурить и чьи уши заткнуть, чтоб не звучал внутри головы его собственный голос. Чем заглушить его? Напиться… Привести девок, самых грубых, с портовой площади… Залучить мальчиков из небогатого квартала, чей заработок почти всегда заработан полным послушанием… Да вот, хоть бы – рабыня…
– Отойди, я сам.
Нагнулся и стал дергать толстыми пальцами затянутый шнурок, неровно дыша и слушая, как сердце рвано забилось, пропуская удары, а в лицо кинулась кровь. Анатея, неслышно ступая, носила от котла ведро с горячей водой, и Теренций, скинув, наконец, сапог, следил налитыми кровью глазами, как плавно движутся ее бедра, как радует девичье тело усилие, с которым поднимает и переворачивает она тяжелое ведро.
Мылся он долго и сидя в нежной воде, думал о том, что переговоры с купцами прошли хорошо, несмотря на смуту в метрополии, вернее, как раз благодаря смуте, он сумеет умножить состояние, как уже бывало. Отлично, что дом его славен среди путешественников и что сам он слывет просвещенным аристократом, щедрым знатоком вин, драгоценностей и высоко ценимой местной рыбы. Прекрасно, что люди глупы и можно, говоря твердо и убедительно, заставить их поверить во что угодно.
«Ты, ценитель грубых наслаждений, не пропускающий петушиных боев в портовых кабаках, любитель низких шлюх, что во время совокупления орут пьяные песни, обливая вином твою лысеющую голову, ты – чист и высок в глазах тех, кого обманываешь еще и в расчетах. Хорошо быть аристократом и не быть к тому же глупцом».
Вытирая мокрую грудь, расхохотался, понимая, что мысли эти и есть кусты, в которые он попытался убежать от близкого будущего, ждущего его за двумя поворотами коридора и узкой лестницей наверх. И, упрямо надевая все те же разношенные сапожки, дикарские, степные, подумал, наконец, о мужском, доведя до конца мысль о старости:
«А вдруг ты ничего не сумеешь сегодня ночью, торгаш? Ей двадцать пять, а тебе?»
И, как бывало всегда, посмотрев в лицо своему страху, любому, даже тому, что мог вызвать смех, тут же успокоился. Всегда и всему есть решения, знал он. И жил так. Даже, когда случались в его жизни страшные катастрофы, он поднимался и продолжал жить. Потеряв в войнах обоих красавцев-братьев, давно похоронив гордого отца и черноволосую Евклею, афинянку по крови, лишившись семьи, денег, поместья, он – жил. И что, какая-то девчонка, не дождавшись от него всплеска мужской силы, посмеется и этим его убьет?
Он шел, полы чистого хитона, скользя по гладкому камню стен, овевали теплом ноги. Шел быстро, уверенно, сжимая в одной руке пыльный сосуд со старым вином, а в другой – золотую цепь с кулоном в виде двух сплетенных змеек.
Но грозная улыбка время от времени сползала со сжатых губ и, спохватываясь, он хмурил брови, возвращая ее на место.
37
Ночь стояла над степью и городом, окунала в темное море мягкие руки, водя ими по теплым рыбам и сонным водорослям. Ожерелье огней на городских стенах под наплывом темноты становилось сочным, будто огонь светил внутрь себя, ничего не освещая вокруг. Да и не надо было. Стражники дремали, вытянув ноги, опираясь подбородками на древки длинных копий, и спали все голоса и движения. Изредка кто-то поднимал голову, оглядывая спящую темноту, вслушиваясь в нее. И снова склонялся, оставляя неяркому свету лишь взлохмаченный затылок или темя съехавшей кожаной шапки.
На заднем дворе большого дома, под старой смоковницей, что крепко держалась за кусок земли, охваченный плитами, сидели и полулежали рабы, сквозь дремоту глядя на огонек над жаровней. Черный раб, сверкнув красными от живого огня белками, шевельнулся, и сидящая рядом Мератос ойкнула, дернула голой ногой. Нагнулась, охлопывая каменный пол вокруг себя.
– Я рассыпала изюм! Лой, убери свои ручищи.
Лой рассмеялся и отодвинулся. Но черная рука медленно, как невидимая в темноте змея, снова подобралась к щиколотке девочки. И снова та вскрикнула, шлепнув Лоя по курчавой голове.
– Сиди тихо, – перестав гудеть непонятную песню, сказала ей Гайя. Она сидела на корточках, опираясь спиной на стену, быстро шевелила пальцами, трепля комок шерсти, торчащий из зажатого между колен мешка.
– Тихо. А то хозяин даст тебе плетей.
Мератос хихикнула, убирая ногу подальше от Лоя.
– Мне не даст. Ну, и некогда ему сейчас. Он у госпожи.
Подтянув ноги, обхватила их руками и оглядела сидящих. Никто не поднял головы, и Мератос надула губы, лениво взяла мешочек и, шаря в нем одной рукой, неловко достала горсть сладостей, запрокинула лицо, ловя ртом ягоды. Прожевав, спросила:
– А правда, что наша госпожа – дикая женщина и когда господин взял ее в дом, она была вся в шкурах и ела сырое мясо?
– Я тоже ем сырое мясо, – Лой, подползая, укусил Мератос за икру, зарычал, притворяясь свирепым львом.
– Уйди… Гайя, скажи ему! Будто меня медом намазали, что он лезет!
– Сама себя намазала, сама и гони, – Гайя трепала шерсть, не глядя на возню. Смуглые пальцы иногда взблескивали, будто свет – это багровый жир.
– Ничего я не мазала.
– Ой ли…
– Гайя! – девочка доела изюм из горсти, затянула мешочек и повесила его на пояс. Вскочила, и, взмахнув подолом, подбежала, уселась рядом, толкая женщину под локоть так, что та уронила мягкий комок, – расскажи, Гайя, расскажи о свадьбе хозяина. Ты ведь давно куплена, я тогда еще только родилась, да?
– Нет, ты уже ползала и мешала людям. Как сейчас. И так же любила изюм.
Девочка захихикала, прижимая ко рту липкую руку.
– Ой, я сильно люблю его. А еще люблю орешки в меду, в коричневом, горячем. Ну, расскажи, Гайя.
Гайя положила мешок с шерстью. Ленивые черные фигуры проснулись и со всех сторон на нее смотрели крашеные темным огнем лица. Сверкали ждущие глаза. Женщина кивнула, вытягивая ноги, наклонилась вперед, маня рукой. И все послушно подползли ближе, чтоб не пропустить ни слова.
– Наша госпожа Хаидэ, да будет милостива к ней Афродита, да будет свет Аполлона всегда сиять ей в любой темноте, приехала в страшной повозке, запряженной парой степных коней с косматыми гривами. На ней было платье царского голубого льна, а шея, руки, пояс и волосы убраны золотом, и было его так много, что захоти господин сторговать себе за них новый корабль, то получил бы их два.
– Ах, – в голосе Мератос прошелестела зависть.
– Но золото – не все, что привезла с собой княжна. Десять всадников ехали вкруг повозки. Каждый подобен черной молнии: в одеждах, шнурованных тесно и подпоясанных туго; с горитом, полным жалящих стрел; с луком, похожим на радугу в полнеба. У стремени каждого было копье, из таких, на которых в бою храбрец насаживает сразу троих врагов и там они умирают, корчась и размахивая руками. А за поясом имели они топоры, с лезвием косым, как дикий глаз степного беса. Да они и были бесами, духами войны были они, потому что они – Зубы Дракона, самые хитрые, самые сильные и злые воины, которых можно найти в степи. И тот, кто нашел, умирает.
– Наш господин не умер! – ревность в голосе девочки вызвала усмешку на темном лице Гайи.
– Не умер, – согласилась она, – потому что наш господин благороден и смел, умен и расчетлив. Это приданое его юной жены скакало вслед за повозкой. Не он нашел их в степи, сам вождь Зубов подарил ему своих степных детей. А кроме непобедимости в битвах славны Зубы Дракона верностью своему племени и своим клятвам.
Она осмотрела слушателей. Все внимали, только Лой валялся на спине, глядя на звезды. Шарил рукой в надежде дотянуться до ноги Мератос.
– А красивая она была?
– Такая же, как сейчас.
– Но я выросла, я взрослая, а она что – не изменилась? Ведь время идет.
– Ее время не такое, как твое, девочка. Она живет в покоях, сладко спит и вкусно ест. Ее руки белы и не знают труда. А ноги никогда не ранятся о колючие камни. Ты станешь старухой, а она будет княгиней, до самого своего конца.
Мератос опустила голову, закручивая пальцами край платья, пробормотала:
– Подумаешь…
И подняла руку с блеснувшим на ней тяжелым браслетом:
– Видишь? Это подарил мне господин. Он сказал, что я…
– Что ты глупа? Вон твоя судьба, изюм да Лой. А подарки от знатных носи и не хвастай. Иначе твоя глупость убьет тебя. Что там шепчешь?
– Ничего, – Мератос водила рукой, любуясь браслетом.
Гайя, схватив ее за локоть, дернула к себе, и та почти упала головой ей на колени.
– Слушай меня, глупая утка, и не болтай своим дурным языком. Наш господин щедр на любовь и подарки. Тебе браслет, другой – бусы, а мальчику гостю – праздничное платье. Прими дареное, но не кичись им перед другими. Иначе повторится то, что случилось, когда ты еще пачкала свои детские одеяла.
– Пусти! – девочка вырвалась, вскочила. Пнула пяткой взвизгнувшего Лоя. Прошлепали по камню сердитые шаги.
– Ой, – сказала добрая, всех жалеющая Анатея, – убежала…
Гайя с усмешкой посмотрела на смутно белеющий угол дома, на нем нарисовалась кривая тень с вытянутым носом. Мератос, свернув, не ушла далеко, уселась под факелом.
– Первое утро новой жизни настало для молодой жены, а она уж велела остричь Милицу, обрезать ее прекрасные волосы…
Тень качнулась и вытянулась, чтоб расслышать тихие слова. Воздух стоял недвижно, поддерживаемый немолчным ририканьем сверчков, таким однообразным, будто и не было его.
– Милица была главная в доме. Лучше всех танцевала, пела, как пели сирены, и гости хозяина любили ее. А мы – нет. Очень горда была и без доброты. Утром прислали ее и меня к молодой жене, чтоб уложить ей волосы и умастить тело розовым маслом. Навести глаза и брови. Показать, как надевать украшения. Милица идти не хотела. Но она рабыня. А когда молодая хозяйка, не сумев открыть, уронила на пол драгоценный флакон и потекла из него золотая амбра, Милица сказала по-гречески, чтоб та не поняла.
– А что сказала, Гайя? – Анатея замерла, наклонившись вперед.
– Глупость сказала, злую глупость. Забыла, что она раба, а хозяйка – жена господина.
– И хозяйка услышала, да? Она уже знала язык и поняла?
– Не надо ей было знать языка. Она подобралась телом, ровно лиса на охоте, ровно хищная птица над воробьем. Только глаза блеснули лезвием топора. Она просто увидела лицо Милицы, когда та говорила. И тут же велела – голову брить и вышвырнуть из дома, навсегда.
– И хозяин послушался?
– Она пришла в его дом стать женой. И все мы с того дня стали и ее рабами тоже. Узнав, что приказала княгиня, он рассмеялся. Позвал к себе Милицу и велел ей скинуть покрывало. Гости лежали с вином и смотрели, как блестит ее большая голова, глупая голова. И тоже смеялись. Хозяин услал Милицу в рыбацкую деревню, в дальнюю, где квасят хамсу и делают из нее гирум. Вонь от него такая сильная, что когда посланные из той деревни приходят в полис, все зажимают носы. Так она и осталась там, чистить рыбу и заполнять ею деревянные бочки на жаре, среди мух. А тоже была вся в браслетах и кольцах, что дарили ей знатные.
Гайя посмотрела на замершую тень на белой стене.
– Ты поняла, глупая? Иди к нам.
Но тень, качнувшись, исчезла.
Мератос, отползя за угол подальше, встала, поправляя платье. Повертела на руке подаренный браслет, и, шепча злые слова, тихо ушла в большую женскую комнату, где у стены каменные загородки отделяли ее каморку. Кинувшись на постеленные овечьи шкуры, заплакала, вытирая злые слезы. И шмыгнув, прошептала:
– Ну и что. Подумаешь. Да я. Я вот…
Злость бродила в ней, беспомощно тыкаясь в углы, искала выхода и не находила его.
– Я все равно, что-нибудь…, – пообещала себе девочка, сворачиваясь клубком и засыпая.
Сон пришел, горячий и влажный: Мератос сидела на троне, в одеждах из золота, в зале, уставленном корзинами с изюмом и орехами. А княгиня, с морщинистым лицом и скрюченными руками ползала у ног, умоляя о милостях. Но Мератос ела изюм и смеялась. И Теренций, окруженный красивыми сильными мужчинами, которых привел ей, царице, кивал и тоже смеялся над своей старой ненужной женой.
Под смоковницей стояла тишина. Мужчины и женщины, притихнув, пытались услышать, что делается наверху, в женских покоях княгини. Говорить о ней после рассказа Гайи никто не решался. А та, снова подняв комок шерсти, тихонько загудела свою песню, трепля жаркие волокна.
А в верхней спальне, освещенной тремя светильниками, слепленными в виде нагих нимф, Теренций сидел в кресле, вытянув ноги. Смотрел на заснувшую Хаидэ, лежащую на узорном покрывале среди раскиданных подушек. Вспоминал, как спала она в первую их ночь, и рядом был Флавий, пьяненький и болтающий чепуху. Да и сам Теренций говорил всякое. И делал.
«Что сидишь? Иди к ней, возьми. Она честна и выполнит обещание».
Честна. Иначе не маялась бы тут, в золотой клетке, не ткала бы целыми днями покрывала в мастерской, не возилась бы в цветнике. Не сидела бы на месте хозяйки дома, разряженная в тяжелые одежды, принимая гостей. Его гостей. Она обещала отцу. И все обещания выполняет, как подобает настоящему Зубу Дракона.
«Не хочет тебя, старый сатир и никогда не хотела. Но ляжет, раскинувшись, позволит войти. Таковы они, Зубы Дракона, чтоб сожрал их всех цербер, не оставив костей».
Ему видна была ее ступня, расписанная красной хной. И тонкие браслеты, охватившие щиколотку сверкающими жилками, по которым будто течет золотая кровь. Выше, среди складок белого хитона виднелось гладкое колено. Круглилось бедро с павшим на него поясом из серебряных пряжек с яшмовыми кабошонами. Одна рука лежала на груди и, закрывая ее, поднималась и опускалась от дыхания. Другая, откинутая, свисала с края постели, показывая ладонь и полураскрытые пальцы, тоже в завитках орнамента.
Теренций сдавленно кашлянул, сдерживая себя. Не хотел будить, но, не потому, что боялся неудачи, которую предрек себе. Как всегда, он внутри взлетел над мыслями и желаниями и осматривал их, как скупец оглядывает сокровища, выложив их перед собой. Или как он сам оглядывает стати лошадей на торгах, придирчиво, чтоб не упустить ничего. Что чувствует он сейчас, собрав свои знания о молодой жене? Вот она, не любящая и не хотящая, готова принять. Ждала. Он пришел взять ее и возьмет, на то он муж и мужчина. Ерунда про старость, он еще крепок и полон мужской силы. Но что он чувствует? Жалость? Грусть? Любовь, может быть, или торжество? Или – злорадство?