Текст книги "Княжна (СИ)"
Автор книги: Елена Блонди
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 37 страниц)
26
Ахатте снилось, что у нее пять сестер, пять одинаковых, смуглых Ахатт, сидят кружком на рыжей летней траве под жарким солнцем, начищенным, как медная бляха, и поют, улыбаясь, протяжные степные песни. В центре стоит на прямых белых жердинах, вкопанных в сухую землю, станок и в нем цветной паутиной натянуты толстые шерстяные нити. Коричневые, крашеные в отваре листа ольхи, желтые, вымоченные в цветах степной пижмы, зеленые, три седьмицы полощенные в анисовой воде, красные – от сока рябиновых ягод. И девушки, мелькая смуглыми руками, с рукавами, заколотыми у самых плеч, протягивают через паутину костяные челноки с нитью синей, как море в летний полдень. Ахатта тоже поет, смеется вместе со всеми, и медлит совершить очередной нырок челноком, заглядываясь на свои отражения. Вот Ахатта напротив опустила голову, чтоб откусить белыми зубами нитку и волосы свесились тяжелой черной волной, почти вплетаясь в узор. И так красиво широкоскулое лицо с узким, как острие копья, подбородком, что у настоящей Ахатты заходится сердце от восхищения. Вот Ахатта по левую руку замолкает, закончив грустную песню и, подталкивая горячим локтем, вдруг ведет смешливый речитатив, которым дразнят парней девушки-степнячки. Горячо блестит глаз, похожий на черный глаз молодой кобылицы, с такими же длинными загнутыми ресницами, смешно морщится тонкий с горбинкой нос. А Ахатта одесную, продев свой челнок, оставляет его в нитях и вдруг, вскочив, поднимает руками густые волосы, кружится, притоптывая, наступает, будто на смущенного парня, поддразнивая словами песни. И, уворачиваясь, приседает, раздувая широкий подол, под которым мелькают круглые сильные колени.
Ахатта смеется, следя за воображаемым ухажером. Мерно мелькает белый челнок, вместо лучей паутины ложится перед глазами яркое цветное полотно шестиугольного ковра, что ткется не с середины, а странно – с краев. Так что девушкам приходится вставать и тянуться к незатканному сердцу узора.
Это ковер нам с Исмой, думает она, и торопится сделать как можно больше, улыбаясь сестрам. Это важный ковер, особенный, его нельзя соткать в жизни, вот и приходится по ночам, во сне. Но как же хорошо тут, под звонким небом, на воле. Воздух такой, будто напели его жаворонки. Это ковер… думает она и вдруг хмурится, будто набежавшая на солнце тучка прячет яркие краски, это ковер… чтоб закрыть стену. С черной трещиной в ней.
А я красивая, думает она, снова улыбаясь и разглядывая одинаковых женщин, стройных, сильных и быстрых, готовых вскочить и прыснуть в разные стороны, кто бегом по траве, кто взлетев на спину коню, а кто рядом, держась за хвост и крича от радости быстрого молодого бега. Красивая. Вот что видит Исма, когда смотрит на меня. Вот как я улыбаюсь и поворачиваю голову. А вот так я танцую, когда он, закинув руки, лежит после любви и просит, – спляши мне, жена Ахатта, мой степной цветок, спляши, как плясала у костра, когда украла мое сердце. Как хорошо, мне есть что подарить своему мужу, Исме Ловкому. Пусть будет у него самая красивая жена… Я…
Вот уже в середине цветного ковра осталась лишь пустота размером с детскую голову, пронизанная лучами нитей. Совсем немного времени нужно Ахатте, чтоб доткать свое счастье и подарить его Исме. Но тускнеет солнце под впрямь набежавшей на него тенью. Облако? Оборвав песню, женщины, подняв головы, смотрят вверх, лежат на ковре двенадцать рук, держат шесть костяных челноков. Шесть одинаковых лиц, из смуглых, с ярким румянцем, становятся серыми; темнеют горячие глаза. Черная тень все ниже, держась точно под солнцем, не давая ему светить на радостный узор ковра, спускается. И вот стремительно налетает черный пустынный гриф, складывая крылья изломанными углами, падает в центр ковра и клюв его раскрывается, показывая желтый бугристый язык. С криком вскакивают женщины, летят на землю белые лодочки-челноки, путая яркие нитки. Вот он…
Крикнув, Ахатта садится в постели. Дрожащими руками натягивает повыше толстое покрывало. На тыльную сторону ладони падает капля пота со лба. И вторая. Не замечая, что делает, она вытирает лицо трясущейся ладонью, промокает ее о толстый овечий мех. И затихает, осматриваясь.
В большой комнате, устланной коврами – темно. Огонь в очаге погас и там, наверху, наверное, вскоре наступит раннее утро, свет зальет морскую гладь и верхушки сосен. Когда солнце выкатится из-за левой скалы, закрывающей бухту тойров, свет придет и сюда, в пещеру. Дыры в ее потолке облицованы пластинками слюды и отражают дневное высокое солнце. Но, отражаясь, свет слабеет, потому в пещере почти весь день и большую часть ночи горит огонь в очаге и мерцают множество светильников, подвешенных на цепях. Лишь перед утром огонь доедает поленья. И в это самое глухое время, время, когда небесный шаман Патахха идет в черные дыры пустоты под нижним миром, в пещере стоит кромешная темнота.
«Исма спит. Устал. Нельзя будить». Она еще раз медленно вытирает руку, досуха, и бережно проводит кончиками пальцев по гладким черным волосам мужа. Он устает, целыми днями лазая с молодыми тойрами по скалам, уча их находить следы и скрадывать зверя, натаскивая в приемах рукопашного боя и показывая ночами, что говорят звезды о погоде и о том, куда идти, если не видно мха на деревьях и примет на скалах. Тойры сильны и неповоротливы, хвастают лишь мощью бугристых плеч: кто в одиночку свалит кривую сосну, выдирая из скал лохматые корни, кто навалясь, задавит соперника тяжелым телом. Долгие времена хватало тойрам умений силы. Но времена меняются и в скудных гористых краях маячат злобные призраки голода и болезней, потому что идущие мимо скал корабли все реже обманываются кострами тойров, не поворачивают в бухты, входы в которые закрыты подводными скалами. С тех пор, как пришли к тойрам жрецы-повелители, стала меняться их жизнь. И Исма – часть этих изменений. Но тойры неповоротливы и в медленных умах. Потому Исму в племени не любят, хотя и боятся. Несколько раз в темноте, когда возвращался в пещеру, свистел мимо виска пущенный сильной рукой камень. И дважды чуял нюхом охотника Исма приготовленные для него ловчие ямы, не попадаясь в них. С жалобами на непокорство к жрецам не шел. После нападений каждый раз устраивал поединки, на берегу, и быки-тойры шли на него по трое, наклоняя большие головы и сверкая из-под низких бровей маленькими углями глаз. А женщины тойров, маленькие и коренастые, с толстыми шеями и большой бесформенной грудью, кричали и улюлюкали, как стая ворон, подбадривая своих мужей и женихов. И всякий раз Исма, вихрем проносясь меж неуклюжих силачей, делая там подсечку, там заламывая бойцу руку, или подбивая ребром ладони под горло, побеждал. Оставался один среди лежащих, с рычанием исторгающих проклятия в небо. Поднимал пустые руки, медленно поворачиваясь, не обращая внимания на беснующихся женщин, старающихся доплюнуть до него. И усталое лицо темнело от мрачных дум.
Только в пещере, когда оставались вдвоем, светлело широкое лицо Исмы, мягко смотрели на суету жены у очага узкие глаза. Когда приходил рано, любил садиться на ковер, привалясь к приступке у большой кровати и следить, как Ахатта, наклонившись и опираясь на руки, раздувает огонь в очаге, как ощипывает скальных перепелов и напевает степную песню, помешивая кашу в котелке. Но чаще появлялся он уже ночью, когда в пещере скакал красный огонь, и Ахатта сидела над тканьем или пластала мясо, натирая солью, чтоб подвесить над огнем, а утром вынести на ветки сосен и целый день отгонять мух от извитых полосок. Или, устав, засыпала на той же приступке, положив под щеку ладонь в присохшей рыбьей чешуе. Никогда не ложилась она без мужа в постель, всегда ждала.
Пусть поспит, хорошо, что крик не разбудил его, снова подумала и бережно убрала руку от невидимой головы Исмы. Хоть и страшно…
Сидя, она решилась и взглянула на стену, по которой днем вилась черная трещина, невидимая сейчас. Если бы совсем темно, то и не понятно, куда смотреть. Вот там должен быть красный ковер, висит от самого потолка. Из-за него выбегают черные маленькие сороконожки, они там живут и Ахатта старается не трогать гнездо, потому что они ловят злых муравьев, приходящих из щелей в камне. А левее, от самой двери висит еще один, коричневый, старый, они были, когда жрецы поселили их в этой пещере. Значит – трещина между ними.
Ахатта могла и не говорить себе, где. Потому что, как все предыдущие ночи, глаза, напрягаясь, поймали еле заметное свечение в глухой черноте. Там, где трещина загибалась, с каждым днем уводя себя вниз, так что получалась на блестящей стене прочерченная ею арка, под изгибом плавало бледное пятно. Размером с детскую голову, подумала она, вспоминая свой сон. И сморгнула набежавшую от напряжения слезу. Притихла, глядя, в надежде, что чернота останется нерушимой. Но нет, чуть привыкнув, глаза снова увидели пятно. Похоже на огромный глаз, подумала она и опустилась на подушку-валик, стараясь шевелиться тихо-тихо. Мутный глаз, нехороший. И он смотрит.
По приказу жреца и просьбе Исмы женщины тойров ткут для них ковер, чтоб прикрыть трещину. Жрец еще раз приходил в пещеру, сидел на скамье, вольготно расставив толстые ноги в плетеных сандалиях, открывающих багровые ногти. Жрецы одевались не так, как народ тойров, и были совсем не похожи на быковатых, неуклюжих мужчин племени. Колени жреца отблескивали в разрезах белого сборчатого покрывала, засаленного по вороту и подолу. А низкий вырез доходил до широкого золоченого пояса, так что всегда была видна безволосая крупная грудь с татуировкой, ломаные линии которой походили на паука, бегущего сразу во все стороны. И на спине паука – серое мутное пятно, будто дырка с клубящимся в ней туманом. Каждый раз, когда кто-то из жрецов проходил близко, Ахатта старалась не смотреть на распахивающийся вырез. А женщины тойров толпились, оспаривая друг у друга честь быть отмеченной прикосновением холеной руки жреца к ямочке на горле и к правой груди.
Жрец-Пастух, войдя, кивнул Исме на его приветственный жест и посмотрел на Ахатту, ожидая, когда она подойдет, подставляя горло и грудь. Но Ахатта, поклонившись, схватила котелок и, присев у дальней стены, стала драить его блестящие бока, набирая в горсть толченую слюду. Тогда жрец сел на скамью и, уже не обращая внимания на Ахатту, окинул трещину ленивым взглядом. Похлопал себя по бедру, оглаживая рассеянно.
– Я замазывал ее глиной, мой жрец мой Пастух. Но глина не держится в камне. Позволь мне нарубить в лесу веток и поставить перед стеной, моя жена заплетет их лыком и…
– Твой разум – полразума, гость Исмаэл. Ты понял, что надо просить разрешения изменить мать-гору, но не понял, что мать-гору менять нельзя. Мы, – жрец оторвал руку от толстого бедра и погладил грудь, серый глаз на спине татуированного паука, – мы проведем обряд, и мать-гора сама скажет нам, что нужно сделать. А пока обряда нет, все должно оставаться так, как хочет мать-гора.
Он благосклонно принял из рук подошедшей Ахатты кубок с горячим хмельным питьем и, грея о бронзу руки, уставился на нее, прихлебывая. Выпив, вернул кубок хозяйке. Встал, подхватывая жезл.
– Мать-гора ничего не делает просто так. Молись богам, Исма, которые помогают тебе, чтобы знак матери-горы не был в наказание. Ты сам знаешь, за что…
Ахатта чуяла его дыхание, отдававшее запахом мертвых цветов с подгнившими стеблями. Стоя напротив, жрец ждал. Она знала, что должна, некрасиво присев, развести руки, подставляя горло для милостивого касания. И потом – грудь. Но не могла. Исма молчал.
И тогда жрец, ухмыльнувшись, пошел к выходу, сдвинув Ахатту с места, будто она – вещь.
Той ночью, лежа на груди Исмы, Ахатта шептала:
– Хочешь, побей меня, муж мой Исма, мой степной волк, мой сильный. Но я не смогла. Хочешь, я утром сама пойду к жрецам и попрошу их…
– Нет! – Исма охватил ладонями щеки жены, приподнял ее голову, – ты никогда не пойдешь к ним, поняла? Ты моя жена, моя Ахатта и подчиняешься мне. Так было и так будет. Только мое слово – закон для тебя.
– Да, – она закивала, плача от облегчения. И муж, засмеявшись, притянул ее к себе, слизывая слезы с высоких скул.
– Вот мой воин, мой храбрый охотник, плачет, как маленький степной заяц без матери. У-у-у, Ахи, у-у-у…
– Перестань. Не смейся надо мной!
– У-у-у…
– Я тебя укушу!
– Укуси. А я тебя съем.
– А я хочу ушек. Помнишь, Исма, мы ели ушки, обдирали с них лохматую шкурку?
– А Пень нашел целую поляну и объелся так, что полдня просидел в кустах…
Лежа в темноте Ахатта перебирала каждое слово из разговора, закрыв глаза, чтоб не видеть мутного, плавающего на черной стене пятна. И улыбалась, вспоминая Пня со спущенными штанами в кустах, смеющуюся Хаидэ с пучком зеленых, кисло пахнущих ушек. Исму, своего Исму, стоящего поодаль, и его взгляд, только на нее, с улыбкой.
Надо еще поспать, пока не пришел свет. Ахатта прижалась к мужу и вздохнула, когда он положил горячую руку ей на грудь. Засыпая, наказала себе – доткать ковер. Пусть, сотканный во сне, появится и будет висеть на стене, поверх крикливого и яркого ковра местных женщин. Так будет надежнее.
В сердце матери-горы, в маленькой круглой комнатке, укрытой от стылых камней кроваво-красными коврами, висевшими сплошь и лежащими на полу, сидели жрецы-повелители, шестеро – на резных табуретах, обитых шерстяной тканью. За спиной каждого в центре ковра маячил знак – черный паук с растопыренными лапами, с серым переливающимся пятном на спине. Жрец-Пастух, главный, пасущий племя, поднял руки пухлыми ладонями перед собой.
– Она помешала, найдя своего мужа, но теперь она часть общего узора.
– Часть узора, – повторили пятеро, так же поднимая белые ладони.
– Стать ее пришлась по нраву матери-горе.
– Пришлась по нраву… – красные рты над белыми ладонями изогнулись в ухмылках.
– Да, – оглядывая подручных, жрец-Пастух кивнул и тоже улыбнулся:
– Кто может устоять против столь сладко выточенного демонами тела? И боги не устоят…
– Не устоят…
– Никакие боги не устоят.
– Никакие.
– Хорошо, – он опустил ладони на колени, бугрившиеся в разрезах платья. Жрецы молча повторили его жест.
– Мы проверим ее. На сладость. А после она уйдет сражаться. Вслед за своим жеребцом.
– Проверим, проверим… – жрецы, переглядываясь, потирали колени.
– Мать-гора почти закончила труд. Скоро их жизни соединятся с ней. Ненадолго.
– Ненадолго? – в шепоте жрецов прозвучала вопросительная досада. И ответ прогремел, так, что пятеро окаменели, опустив головы и сжимая руками колени.
– Главное нам – сражение! И если ее дорога – сражаться, то нет нужды пить сладкий хмель, пока не свалитесь! Не забывайте, зачем мы тут!
Пастух встал и, повернувшись, откинул ковер, открывая выкрошенную в стене арку. Оттуда, из серого полумрака пахнуло сладким запахом увядших цветов и забродивших ягод. Жрец ступил в серый туман. Когда его шаги стихли, встал следующий, шагнул в арку.
Последний, уходя, опустил ковер, и комната осталась ждать, похожая на душную внутренность красного сердца, пропитанного сладким запахом гнили.
27
«Он – мое племя»…
Ночи Ахатты становились все длиннее, потому что сон уходил, уворачивался, будто дразня ее тем, что ковер стоит недотканным под ярким степным небом. Без сна лежала она ночь за ночью, проваливаясь иногда в пустоту, снова выскакивая из нее в черную пещеру, в которой маячило на стене бледное пятно, ожидая, когда женщина приподнимется на локтях – посмотреть. Если ей удавалось справиться, она не смотрела, закрывала глаза, зажмуривая упрямые веки, которые сами собой раскрывались снова, чтоб убедиться – ночь здесь, не кончается. И сон не идет. Сражаясь с собственной черной пустотой, она снова закрывала глаза, а когда открывала в очередной раз, видела на потолке слабые отблески – пришел день. За границами проеденной пещерами горы солнце сверкает водой, жарит лучами сосновые иглы, накаляет до сизого блеска каменные лбы на верхушках скал. А тут, внутри – рассеянный свет, плывущий по блестящим от слюды камням, тонет в длинной шерсти старых ковров, оберегающих от холода стен.
Сердясь на то, что ночь мучила ее, и, радуясь, что день наступил, Ахатта вскакивала и босиком бежала к очагу, раздуть багровые угли, присыпанные пеплом. Тут не было нужды вставать раньше птиц. Исма, если уходил до рассвета, не будил жену, ел теплую с вечера кашу, в укутанном козьей шкурой котелке, запивал остывшим чаем. Или не ел вовсе, если шел на лесную охоту.
Домашняя работа съедала дневное время. Слишком велика комната-пещера, чтоб отпустить от себя Ахатту. Надо прочистить жесткой щеткой ковры, приготовить еду, протереть блестящие стены, чтоб стекающие капли не мочили устланный пол, сходить наружу за свежей водой, прибраться в крошечных кладовках, соединенных с пещерой узким лабиринтом-коридором.
А где-то степь звенела под копытами коней, выдувала ветрами запахи тела, не давая им застаиваться и скиснуть, ложилась под засыпающих мягкой травой, склоняя над ними душистые ветки шиповника и дерезы. И там, в степи, Ахатта была воином, потому что все женщины Зубов Дракона были ими, хоть и не такими умелыми, как мужчины. Чистя от рыбного супа котелок на холодном вечернем песке, она криво улыбалась. Куда здесь скакать, зачем? Она сама пришла к своему мужу, и он теперь для нее – племя. Сам Исма крепко держит нить, связывающую их с Зубами Дракона, это его мужское дело. Они далеко от племени, но неразрывны с ним, и он заботится об этом. Ахатта ослушалась вождя, пошла против законов, не стала выбирать себе нового мужа, на что имеет право каждая жена, муж которой ушел в долгий наем, часто грозящий смертью. Потому она виновата в том, что происходит. И в этой трещине в стене виновата тоже.
Потому не требовала она от уставшего мужа, чтобы поторопил женщин с тканьем ковра, а жрецов с совершением обряда матери-горы. Решила быть терпеливой и ждать. Когда скакала сюда, пригибаясь к шее послушной быстрой Травки, то в такт топоту копыт повторяла бесконечную просьбу о том, чтобы небесное воинство снегового перевала помогло найти Исму. И если позволят им встретиться, то она, Ахатта, примет любую долю, лишь бы рядом.
Теперь ее доля – открывать глаза в ночь и запрещать себе подниматься в постели, прижимаясь спиной к толстому ковру, навстречу бледному взгляду. А утром беречь огонь и готовить еду, идти на скалы к рыбакам и брать у них свою долю рыбы, чистить ее на песке. Варить похлебку. И удивляться: снова день промелькнул, как один вздох, уступая место черной пустоте, глядящей на нее бледным недреманным оком.
Ночь сменяла ночь. И однажды вечером Ахатта остановилась, перестилая постель, держа в руках толстую подушку-валик. Смотрела на нее, понимая с занывшим вдруг животом, она взяла ее в руки положить повыше. Чтобы, когда проснется ночью, не разбудить мужа, придвигаясь спиной к ковру, а сразу, открыв глаза, увидеть…
Бросила валик на пол. Он покатился, уткнулся в приступку, свесив хвостик-кисточку.
Ахатта накинула распашной кафтан и, на ходу подвязывая его грубым поясом, быстро вышла в темный извилистый коридор. Почти бежала, наизусть ставя ноги, вовремя опуская ступню, когда полы прерывались двумя-тремя, грубо выделанными ступенечками, и все убыстряла шаги, задыхаясь и хватая ртом затхлый холодный воздух.
Длинная лестница с мокрыми стенами казалась бесконечной, и впереди не было света. Вечер, почти ночь, напомнила себе, выход есть, но там темно, лишь звезды над морем. И побежала быстрее, к звездам. Выскочив из проема, ведущего на тропу по внешней стороне горы, вдохнула вечернего воздуха, пахнущего дымом, морской водой, резко – рыбой и мокрыми углями. И, уже медленно, стала спускаться, прислушиваясь, не идет ли кто позади или сбоку, из тускло светящихся нор. Внизу вокруг красных костров двигались тени, слышался смех и грубые песни с лающими словами. Тойры любили в теплое время года проводить ночи на пляже, и был он для них еще одной пещерой, общей. Они не смотрели на небо, сидя на корточках вокруг костров, перекидываясь бранными словечками, протягивая руки к жареной на прутьях рыбе. Иногда кто-то вставал черной медвежьей тенью, потягивался и, переваливаясь, брел к соседнему костру, прихватывая за бока визжащую молодайку, получал от нее тумака, и усаживался к играющим в кости. Сверху, с тропы пляж казался черным ковром с раскиданными по нему красными окнами узора. И серебром охватывала его вода бухты.
Не доходя до песка, Ахатта свернула на узенькую боковую тропу и, отводя от лица ветки, пачкающие руки смолой, прошла так, чтоб с берега ее не увидели. Она не раз ходила тут днем, а сейчас крупные звезды мигали, когда их заслоняли сосновые ветви, и все казалось незнакомым. Сосредоточилась и пошла медленно, плавно, стараясь не доверять глазам, – пусть ноги ступают сами, у них своя память. И ноги, помня, вели ее, соразмеряя шаг с выбоинами, подъемами и впадинами. К небольшой расщелине, прячущей крошечный кусок пляжа, в пять шагов длины. Если знать, где нырнуть под колючие ветки боярышника, нагибая голову, чтоб не цепляться волосами, то над самым песком, где заросли расступались, в одном единственном месте можно было спрыгнуть на песок.
Холодный, он продавился под пятками и руками, когда Ахатта, не удержавшись на ногах, упала вперед. Тут же вскочила, оглядываясь. Черные скалы стояли, нагибаясь, а за ними, как родители, стояли скалы большие. Звезды теснились над головой, и было их так много, что казалось, в море стекала звездная река. Постояв в нерешительности, женщина развязала пояс и скинула кафтан. Через голову стащила полотняную рубаху. И пошла в море, полное звезд. Стояла по шею в воде, смотрела, не отводя глаз, чтоб звездами заполнить себя целиком, и шепотом говорила с невидимыми, с теми, кто добр и смотрит всегда, но кто, как ей стало казаться с недавних пор, не заходит под каменные своды пещер. Просила, пусть ее Исма пореже хмурится и пусть время идет быстро-быстро, если нельзя уйти из тощего леса, от тойров-быков, то пусть четыре года мелькнут, как мелькает в соснах красная шапка быстрого дятла. Попросив, замерла, ожидая знака. Молча смотрела на нее ночь тысячами ярких глаз. Молча смотрело море отраженными звездами. Немая висела над горизонтом луна.
«Это потому что я виновата…». Ахатта опустила голову и, ведя по воде руками, медленно пошла обратно. С ужасом думала, нарушив законы своего племени, она что-то изменила в судьбе своей, и в судьбе Исмы. И, может быть, невидимые стражи уже не будут беречь их? Отвернутся и уйдут, как уходят звезды с утреннего неба.
Плечи и грудь щекотала вода, текла по бедрам и коленям. Еле слышно журча, отпустила ступни, одну за другой, и сухой песок принял их, охватывая подошвы холодными сыпучими ладонями. Ахатта подняла руки, собрать и отжать длинные, прилипшие к спине и ягодицам волосы. Не донеся рук до висков, остановилась, не закончив шага. И, на один удар сердца позже посвиста деревянной дубинки, свалилась ничком на песок.
…Черные пятна кружились на черном и странно, что было их видно – черные на черном. Сливались в душное полотно с еле заметным сладковатым запахом, от которого хотелось увернуться, как от ядовитого тумана над отравой-травой. И когда слились, заполняя мир, перед глазами медленно расплылось серое пятно. Мутным серым глазом.
Это не глаз, нет. Это – слеза, надо голову, повернуть голову и стряхнуть. И…
Она резко открыла глаза в небо, полное равнодушных звезд. Боль в левом виске усилилась, она подала голову влево, чтоб прижаться виском к подушке-валику. Полыхнула кожа на правой скуле, дернулись перед глазами звезды. И встали.
Не дом, не постель. Не сон!
Мыча в жесткий комок, забивший рот, она задергалась, пытаясь повернуться, вскочить. Но обмякла всем телом, напуганная кинувшимися на нее болями, разными, одинаково злыми. Горели виски, тянуло кожу на скулах, ломило челюсти от невозможности закрыть рот, болели зубы, стискивая жесткую помеху. Билась кровь в намертво схваченных чем-то запястьях и щиколотках, резало голый живот и под грудью, не давая вдохнуть.
Раздувая ноздри, часто и рвано дыша, она еще раз попыталась поднять голову, не смогла и, скашивая глаза, водила ими, до рези стараясь рассмотреть хоть что-то. Черная тень закрыла белую монету луны. Через стук крови в ушах слышались звуки: смех и негромкая ругань. Черное пятно становилось больше, съедая звезды. Кто-то нагибался, дыша горелой рыбой и старым пивом.
Ужасом прыгнула на Ахатту память о своей наготе, шевельнулись на часто поднимающейся груди ожерелья из старых монеток и бронзовых бусин. Не обращая внимания на боль в растянутых по песку прядях, она снова забилась, выворачивая локти и колени. Но лишь оглушила себя грохотом крови в перетянутых веревками руках и ногах. А тень, закрыв звезды и довольно рыча, навалилась, елозя по вывернутым локтям жесткими руками, смяла грудь. И, отяжелев, вдруг упала, не давая дышать. Стискивая колени, Ахатта опять замычала, сжимаясь, будто хотела утечь сквозь песок. Кто-то, ругаясь, свалил с нее тяжелое тело. И тут же сам получил ясно слышимую оплеуху. По голой коже женщины мышами побежал ветерок, поднятый схлестнувшимися тяжкими телами, рванулась болью нога, на которую наступили, борясь. Ахатта затихла, водя глазами за медвежьим поединком. Двое, сопя и рыча по-звериному, толкались, сливаясь в один бесформенный силуэт, натужно выкрикивали ругань, со злобой, но вполголоса. И так же вполголоса раздавались из-за головы и сбоку поощрительные смешки.
«Не двое. Есть еще. Два или три, я не вижу…Слышу».
Свирепея от того, что ее, воина, захватили врасплох, плакала злыми слезами, мычала, стараясь вытолкнуть языком изо рта вонючую тряпку. И – боялась. Кто бы ни победил в медвежьей борьбе, побежденный просто уступит право первого. А их тут – пятеро. Или – больше?
Звезды смотрели на распластанное тело, схваченное узлами, надетыми на длинные колья, вбитые в песок. Просто смотрели, исчезая за шатающимися борцами и появляясь снова. И никто, никто, кого звала она, кого просила недавно, стоя по горло в звездной воде, не спустился со снегового перевала – помочь, уберечь, спасти. И наказать врагов. Она – одна…
Мысль прыгнула и упала, недодуманная. Потому что, хрюкнув, один из бойцов вдруг замер и, медленно отрываясь от соперника, повалился на песок, забулькал горлом, хрипя. Смешки смолкли, заскрипели поспешные шаги, злые восклицания смешались с ними. Второй боец, тяжело отпрыгнув, воздел руки с блеснувшим в одной ножом, готовясь отразить невидимое нападение. И блеск метнулся из черной руки, замелькал, поворачиваясь, нанизывая на себя звездный свет, канул в недалекой воде. Тойр взвыл с яростью и недоумением, осел бесформенной кучей, продолжая стонать. И стих.
Топот удалялся, уже слышался треск ветвей на прибрежных скалах. Быстрая тень, закрывая звезды, склонилась над Ахаттой, двигался нож, лопались, освобождая руки и ноги, веревки. Поддев сбоку у талии, обрезал петлю через живот, и она, садясь, дернула изо рта тряпку, вдохнула кипящий воздух и хрипло закашлялась, цепляясь руками за плечи мужа.
– Ис-ма…
– Тихо!
Вскочив, поднял ее за плечи.
– Одежда где? Куда ты ее…
Яркий свет десятка факелов вспыхнул одновременно, заливая песок красными ползающими тенями. Они стояли посреди крошечного пляжа, изрытого ногами тойров, двое из которых валялись сейчас поодаль, блестя мертвыми глазами. Кровь не была видна в красном свете, а раны, что нанес нож Исмы, прятались под одеждой – небольшие точные удары, похожие по быстроте на укусы песчаной осы.
– Так пришлые платят детям-тойрам за еду и тепло очага.
Мерный голос, без злости и без удивления, но с ясно слышимой насмешкой, проговаривал слова. Жрецы, столпясь, стояли тесной кучкой на каменной макушке ближайшей небольшой скалы. Пятеро держали в руках факелы. И жрец-Пастух стоял впереди, смотрел вниз с грозной насмешкой на жирном лице. Длинные серьги, спускаясь на плечи, светились и вспыхивали прозрачными огнями.
– А я предупреждал, высокий гость Исмаэл, твоя жена, одержимая сладкими бесами, навлечет на себя горести и гнев матери-горы. Но она приняла еще большую вину, заставив тебя убить. Тех, кто принимал тебя, как брата!
– Они хотели взять ее, – Исма заслонил собой дрожащую обнаженную жену, – они…
– Замолчи, презирающий обычаи! Она заставила их, неразумных детей. Манила, показывая себя, как девка на грязной ярмарке. Ничего бы не стало с ее телом, если бы пара мальчишек вкусила его. Ты знаешь, в племени тойров это лишь в радость. Мужчинам и женщинам.
– Мы не тойры.
Жрец, стоя почти над головой Ахатты, рассматривал ее, как рассматривают жука, брезгливо.
– Я не спорю над телами убитых тобой юношей, дикарь. Идите в свою пещеру. Мы решим, что с вами будет.
Подхватывая подол, он повернулся, и жрецы расступились, отводя от бритой головы факелы. По одному исчезали, спускаясь на другую сторону скалы, и свет угасал, уступая место ночи, полной звезд и шуршания воды.
Исма отпустил плечи жены, поворачиваясь к берегу, где лежала темной кучей ее одежда, но Ахатта вцепилась в его руку. И он повел жену, поддерживая за талию. Молчал, и она молчала тоже, иногда взглядывая на его невидимое в темноте лицо. Кое-как одевшись, пошла сама, держась за руку Исмы и стараясь не повисать на нем, хотя ноги то и дело подгибались. Молча он подсадил ее на лысый пятачок скалы, у входа в черные заросли. И уже там, под ветками, когда впереди засветилась тусклыми щелями гора, Ахатта схватила его руки и, останавливая, зашептала:
– Давай уйдем, Исма! Муж мой, убежим сейчас, пока нас никто. Ты ведь убил. Что будет? Надо уйти.
– Нет, – он покачал в темноте головой и повторил:
– Нет. Зубы Дракона не бегут из наема. Или договор до конца или смерть.
– Но я…
Она замолчала, не закончив, потому что мысль о вине пришла и навалилась, как пьяный тойр, воняющий полусырой рыбой. Я? Меня не должно быть тут. Я нарушила закон, и теперь из-за меня – все. Исме все это – из-за меня…
– Что?
– Нет. Ничего.
Уже в пещере, когда Исма, не дав ей заняться очагом, насильно уложил в постель и лег рядом, но, больно стукнуло ее сердце – поверх покрывала, спросила безнадежно:
– Что теперь будет, Исма? Что будет с нами?
– Я не знаю. Но тойры часто убивают друг друга. Они вызывают на бой стариков и убивают их. А потом стаскивают на дальний пляж, оставляя тела морским птицам и горным шакалам. Потому у них нет стариков, Ахатта, чтоб не тратить на них еду.
Она вспомнила взгляд жреца на свою грудь. И его насмешливую улыбку на красных губах, умащенных помадой.
– Мы не тойры, Исма.
– Я знаю. Но боги снегового перевала не оставят нас.