Текст книги "Княжна (СИ)"
Автор книги: Елена Блонди
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 37 страниц)
4
Над обрывом сели отдышаться, разглядывая сверкающие на спинах волн солнечные блики. А потом полезли вниз, съезжая по глинистым осыпям. Скатились на желтый крупный песок. Сидели среди островков глиняной плоской крошки, зачарованно глядя на суетливые пенки прибоя.
Хаидэ вскочила первая. Побежав к воде, зачерпнула в горсть, плеснула в лицо и рассмеялась, облизнув соленые губы. Запрыгала по мокрому песку, скидывая шапку, что болталась за спиной, рубаху, потертые штаны, мягкие сапожки. Сверкая незагоревшей белой кожей, забежала по коленки в прозрачный прибой.
Трое, поворачивая лица, следили, как шлепает она взад и вперед, нагибаясь и разбрызгивая воду загорелыми по локоть руками. Повернула к ним лицо – темное над светлыми плечами:
– Ну? Давайте!
Дети завозились, скидывая одежки. Пошли к воде. Мальчики – с загаром по пояс – все лето в стойбище в одних штанах.
Мочили ноги, шепча охранные слова и складывая ладони горстями. Осмелев, Пень забрел по колени в воду. И, под визг Крючка, стоявшей по щиколотку в прибое, Ловкий и Хаидэ опрокинули здоровяка. Пень барахтался, нахлебавшись соленой воды. А потом, огромной ящерицей подобравшись, ухватил за ногу Крючка, утащил поглубже.
Долго плескались на мелководье. Плавать никто не умел. Да и чудовищ остерегались, поглядывали в сторону глубины. Потом, выбравшись на берег, валялись на песке, вольготно раскидав руки и ноги.
Пень вспомнил, наконец, о своем голоде. Ловкий, пришуривая и без того узкие глаза, велел девочкам набросить рубахи на плечи – чтоб не ожгло солнцем. Пень и Крючок остались разводить костер. А Хаидэ с Ловким, бродя в воде у скалы, наковыряли ножами ракушек. Складывали в шапку Ловкого, уносили и высыпали на песок глянцево-черной кучей. Потом, сидя на корточках, раскладывали раковины на плоских камнях наспех сложенного очага. Ждали, когда раскроются створки. Отворачивая от невидимого жара лица, подцепляли веточками между створок – Хаидэ научила – и, обжигая пальцы, доставали тугие желтые комочки. Ели, блаженно жмурясь, хрустя песком на зубах.
Наелся даже Пень. А Крючок, удивленно взвизгнув, выплюнула на ладошку и показала всем – жемчужина! Размером с треть ноготка ее мизинца. Неровная, светло-серая. Не такая, как в низках речного жемчуга, что дарили юноши племени своим любам, выменивая у речных племен на молоко и вяленое мясо. Но – сама нашла!
Пришлось набрать ракушек еще. Крючку везло больше всех. И ребята, переглянувшись, высыпали в худые руки и свои находки.
– Ой, – сказала девочка растерянно, глядя на переливающуюся горку в ладошках, – серьги будут! Длинные!
Ловкий коснулся запачканного сажей локтя Хаидэ. И сказал в придвинутое ухо, шевеля губами светлые пряди:
– Я тебе тоже там сделал. В волосах носить. Вечером отдам.
Хаидэ искоса глянула на темную бровь в соленой морской испарине, нос с кривой горбинкой – упал с лошади, давно уж, на приподнятую скулу. Кивнула, улыбнувшись.
Отдохнув от еды, купались еще. Обсохли и долго валялись на горячем песке, лениво переползая за уходящей тенью нависающей над песком скалы. Прячась в тени, выставляли на солнце то руки, то ноги, то покрасневшие крепкие задницы.
Рассказывали страшные истории. Косясь на воду, о чудовищах из моря. О степной женщине в венке из полынника и колючих веток, что приходит безлунными ночами и забирает в мужья самых смелых охотников степных племен. О темной звезде, что является в черном небе, если у кочевника мысли злые, и уводит все племя в гиблые места.
От камней ползли тени, удлинялись, ложась на песок от одной скалы почти уже и до другой. Устав разговаривать, дети лежали молча, думая о грустном, и было так хорошо, спокойно.
«Пора» – думала Хаидэ, но не могла оторвать глаз от темнеющего блеска моря.
– Пора, – сказал решительно Ловкий. Вскочил, гибкий, узкий, как уж, переминаясь на кривых – под лошадиные бока – мускулистых ногах. Пень заворочался, скатил с широкой спины на песок задремавшего Крючка. Встал рядом, отряхивая с боков налипший песок.
Хаидэ потянулась маленьким крепким телом. Поднявшись, пощекотала подружку пальцами ноги по ребрам. Та, пробормотав что-то, зашарила руками по песку, собираясь встать.
И застыли все четверо, услышав гортанный многоголосый крик.
– Ой, – шепнула испуганно Крючок, мгновенно вскинув тощенькое покрасневшее тело. Уцепилась за Пня, прячась за его широкими плечами.
Подняли головы к высокой кромке обрыве. В сумерках на полотне светлого неба всадники в черных меховых шапках казались вырезанными ножом. Двух коней вели в поводу. Острил рожки над черными силуэтами небесный барашек.
– Нашли-таки, – Хаидэ ухватила завившуюся колечками от воды и ветра выгоревшую прядь, прикусила зубами.
– Ой, Лиса! Твой сам приехал! И Ловкого! – Крючок топталась по песку, выглядывая из-за спины Пня.
– Пошли одеваться, – Ловкий двинулся к темнеющей куче одежек. Но был остановлен новым криком. Один из всадников, глухо и рассыпчато тупая, мчался вдоль обрыва, перечеркивая шапкой нежные звезды в бледном сумеречном небе.
Хаидэ вздохнула. Всадник, спустившись поодаль по заросшему травой языку старой осыпи, уже торопился к ним по пляжу. Копыта взметнули песок, когда он остановился у кучи одежды, склонился с седла, подхватывая рубахи, штаны. Устроил барахло перед собой, придерживая рукой вещи.
– Обувайтесь. И наверх.
Ускакал, таща по цвирканью ночных сверчков топот неподкованных копыт.
Ребята разобрали сапожки, путаясь в сумерках, где чье. Прихватили шапки. И пошли туда, где спускался всадник.
– Накажут, – сказал Пень, выворачивая подошвами песок.
Хаидэ поглядела на его спину, обутые в облезлые сапоги ноги, островерхую шапку – Пень надел ее и крепко затянул кожаные завязки. Засмеялась.
Ребята переглянулись, осмотрели друг друга и тоже развеселились.
– Теперь всегда так будем ходить, – важно сказала Крючок, – я только еще серьги повешу!
Выбрались наверх и, замолчав, встали, переминаясь, запрокидывая лица на подъехавших вплотную всадников. Хаидэ безразлично смотрела на море.
Отец, пытаясь поймать взгляд дочери, ухватил бороду в горсть. Заговорил, поглаживая, пропуская через пальцы. К каждому обратился по имени:
– Ты, Хаидэ, ты – Исмаэл, ты – АбИт и ты – Ахатта. Будете наказаны. А сейчас, Хаидэ, Исма – ваши кони. Поехали.
– Наша одежда, – робко сказала Ахатта-Крючок. В кулаке она сжимала узелок с жемчужинами.
– Одежда? – громко удивился вождь, – а она вам нужна? Вы сегодня, как звери в степи. Так и доживете день, до следующего солнца.
Хаидэ взлетела в мягкое кожаное седло. Злость придала ее движениям стремительное изящество безоглядности, сделала старше. Вождь задумчиво смотрел на развернутые угловатые плечи, укрытые рассыпанными кольцами волос.
Ловкий-Исма подъехал на своей мышастой кобылке, встал рядом с черным жеребцом Братом.
Молчащие воины подали руки Крючку и Пню, вздернув, усадили перед собой. Хаидэ окинула взглядом всадников, ударила пятками в бока жеребца и унеслась в темнеющую живую степь. Вождь, как раз открывший рот, чтобы скомандовать, кашлянул и, промолчав, двинулся следом.
Всадники летели, между небом, что спускалось все ниже, наливаясь темнотой, и полной, еще весенней, травой. Рассекали запахи полыни, чабреца, донника, наплывающие один на другой. Перемешивали степь с запахом конского пота и виноградного свежего вина. Оставляли смешанный запах позади – для сторожких ночных зверей, что следят темноту нервными подвижными носами.
Ловкий, вырвавшись вперед, догнал Хаидэ, поехал рядом. Князь и воины не торопились. Двигались мелкой рысью, переговариваясь и посмеиваясь на ходу, наслаждались нечаянной мирной прогулкой.
– Лиса, – Исма посмотрел на пригнувшуюся к шее Брата фигурку, почти невидимую в темноте, – ты не гони, Лиса. Отец еще больше рассердится. Вот увидишь, он перед стойбищем отдаст нам одежду.
– Я тоже на него рассердилась, – ровным голосом ответила девочка, мешая слова с топотом копыт – не нужна мне одежда. Если хочешь, попрошу перед стойбищем, вашу отдадут.
– А-а! – беззаботно махнул рукой Ловкий.
Хаидэ улыбнулась. Глянула на стройную кобылку Ловкого.
– Ну, тогда – полетели?
– Полетели!
И, ударив коней, гортанно крича, двое понеслись на огненные точки далеких костров.
Ворвались из темноты в неровный свет, оранжево лижущий вытоптанную землю. Проскакали мимо караульных, проводивших детей ленивыми взглядами. Чужих не опасались. Охотники лагеря без отдыха рыскали по окрестностям, зорко следя даже за сусличьими норами.
Обменялись парой слов на прощание и разъехались.
Хаидэ, спешиваясь под причитания няньки, слышала издалека звонкий от злости голос матери Исмы. Попадет Ловкому.
Когда подъехал отец, Хаидэ сидела у костра, закутавшись в старый плащ. Держала на коленях миску с похлебкой.
Отец, откинув полог палатки, швырнул внутрь охапку одежды. Сел напротив и принял от няньки миску. Молча ел, запивая тушеные овощи слабым вином из глиняной кружки. Потянулся к лежащему на земле меху, налить еще, но передумал.
– Спать иди, – кинул дочери, поднимаясь и вытирая губы рукой, – завтра никуда. Или привязать рядом с Братом?
– Не уйду, – неохотно сказала девочка.
Князь хмыкнул и, шагнув в темноту, исчез посреди небольших женских палаток, растянутых на вкопанных в землю кольях. Мелькнула его большая фигура рядом с привязанными лошадьми, послышался шлепок и Брат всхрапнул, радуясь мужской ласке. Становясь меньше, силуэт отца уходил к центру стойбища, где горел костер и лежали вокруг него кожаные подушки, набитые конским волосом и овечьей шерстью.
Хаидэ посидела еще, глядя в огонь, терпела, пока нянька, ворча, чесала ей волосы костяным гребнем.
– Большой умник наш князь, большой. Так привык гонять по степям своих воинов, что забыл, его дочь будет женщиной и негоже с ней обходиться, как с грубым мужиком.
– Фити, ты мне вырвешь все волосы!
– А ты молчи! Где это видано, прискакала, как демон степной, голая вся, только ноги в сапогах!
– Шапка еще…
– Ой-й, шапка у ней! – нянька, расстроившись, снова дернула гребнем и Хаидэ взвизгнула, закрывая голову руками.
– Терпи! Если под шапкой у тебя нет мозгов, а одна пустая голова, ровно орех с большого дерева!
– Фити! Я накажу тебя!
– Сиди, мышь соломенная! Она накажет! Меня! Наказайка не отросла! Ну-ка…
Жесткими пальцами нянька ухватила расчесанные волосы и быстро заплела одну толстую косу, потом вторую. Повернула к себе нахмуренное лицо девочки, на котором плясали рыжие блики от маленького костра.
– Ты что это? Плачешь? Ну…
Пересев на разостланную у костра шкуру, Фития обняла закутанную в плащ Хаидэ и прижала ее голову к груди, покачивая.
– Что такое, птичка моя степная? Что? Что?
– Фития… А меня правда, замуж? Да?
– Кто тебе сказал такое?
– Никто. Но ты скажи…
В темноте, прочеркнутой оранжевыми огнями, слышались тихие голоса, изредка женский смех из палаток, там, где в эту ночь отдыхали приехавшие из мужского лагеря воины, бряканье посуды и мягкий перетоп дремлющих на привязи лошадей. Ухнула сверху пролетающая сова и немолчно пели степные сверчки. Хаидэ ждала, высвободив ухо, чтоб не пропустить, что ответит старая нянька. А та, помолчав, продолжая баюкать ее, сказала нехотя:
– То дело долгое, птичка. А ты знаешь, птичкам в ночи надо спать, чтоб поутру сокол не склевал их до перышек. Знаешь ведь?
– Да.
– Ты поспи, ласточка. А завтра поговорим.
– Ты все мне расскажешь?
– Все расскажу. Ты ведь у меня одна птичка, у старой Фити никого больше нет. И я тебя никогда не оставлю.
– Ты, Фити, поклянись мне, что никогда-никогда. Ты поклянись…
Хаидэ выпростала голову из мягких складок и завертела ею. Высунула голую руку.
– Звездой ночной красавицы, что висит над заснувшим солнцем. Да?
– Да, полевушка моя. Клянусь звездой, что над спящим солнцем, я всегда буду с тобой, везде. А сейчас иди-ка спать.
Она поднялась и подталкивая девочку, проводила ее ко входу в маленькую палатку. Погладив по спине, задернула полог из шкур и закрепила петлей на деревянной раме, оставив уголок отогнутым, чтоб слушать, что там внутри.
– Я тебе завтра тоже, Фити, расскажу про море, и про ракушки, – сонная Хаидэ откатилась в дальний угол, под самую стенку и, закутавшись в плащ, стала смотреть, как крупные звезды мигают, заглядывая в прорехи на крыше.
Сон ушел. Будто забрали его звезды, украли через дыру, и Хаидэ лежала тихонько, думала. Слушала, как поет у костра нянька, звякая мисками. Потом старуха тоже пришла в палатку, поцеловала Хаидэ сухими губами. Повозившись у сундуков, сняла тяжелые серебряные украшения, что каждый день носила поверх простого, как длинная рубаха платья, улеглась у входа и заснула, похрапывая.
5
– Что-то ты все спишь да спишь, птичка моя…
Хаидэ открыла глаза, повернув голову на мраморном твердом изголовье, снизу вверх смотрела на расплывающийся черный силуэт. Это Фития, старая нянька, присела на каменный пол, устланный сбившимися покрывалами, уперлась в колени сухими руками. А вода в глубокой ванне почти совсем остыла. Хаидэ пошевелила ногами, чтоб движение воды сделало ее чуть теплее, и поежилась. Фития, выпрямляясь, хлопнула в ладоши. Махнула рукой прибежавшей рабыне и помогла той опрокинуть в ванну бронзовый сосуд с горячей водой. Хаидэ вздохнула от удовольствия. Перед прикрытыми глазами покачивались алые лодочки цветочных лепестков.
– Так хорошо тебе?
– Да, Фити, тепло.
Анатея уже стояла на коленках рядом с краем вделанной в пол ванны, держала широкий костяной скребок. Хаидэ поднялась, чувствуя, как щекочут кожу струйки теплой воды, и закинула за голову руки, подставляя тело осторожным движениям рабыни. Та проводила скребком по мокрой коже и вытирала его краем мягкого полотна.
– Что там мужчины, Фития?
– А что мужчины… Все одно и то же. Хозяин велел заколоть барана. Позвали музыкантов из веселого дома, чтоб гостям не было скучно.
– А откуда гости, няня? Торговцы, из метрополии?
– Что спрашиваешь. Я только старуха. Ты мужа спроси.
– Ты все знаешь. Хитришь только. И какая же ты старуха! Ты, Фити, вечная.
– И я умру, птичка. Уйду туда, где только тени. У меня вот болели кости, всю ночь.
Хаидэ медленно поворачивалась. Отведя руку Анатеи со скребком, плавно опустилась в воду с головой и поднялась, отфыркиваясь.
– Хочешь, я пришлю к тебе Гайю, она умеет заговаривать боль.
– Не надо мне твоей чужестранки. Мне бы трав степных, из дальней степи.
Закручивая и отжимая волосы, Хаидэ поднялась по мокрым ступеням, оставляя на складках тканей, брошенных на пол, темные следы, прошла к низкому ложу и, опустившись, вытянулась на нем. Странный день, и правда, все время хочется спать, глаза закрываются и тут же приходят медленные непонятные сны. Они прозрачные и тонкие, как египетские полотна, любой звук из угасающего дня рвет их на куски, перемешивает. И не понять, что нарисовано на каждом кусочке. Не хочется говорить и думать, не хочется одеваться и смотреть в бронзовое зеркало, пока рабыни уложат волосы, вплетая в них цветы и золотые подвески. А ведь еще сидеть на высоком троне, пока не заболит спина, неподвижно, как эти куклы-богини в домашних алтарях, разрисованные так, что глаза болят смотреть на них. Тут, на нижнем этаже, в дальней комнате с окном во внутренний дворик, запах полыни не беспокоит, и кажется – внешняя жизнь стала медленной, будто вместе с летним зноем пришла невидимая вода, заполнила все улицы города, и теперь держит за руки, не дает быстро шагнуть, повернуться…Если открыть глаза и рот, вдохнуть глубоко, по-настоящему, то наконец, можно будет утонуть совсем. И все кончится.
– Трав, Фития? Где те травы, что цветут над морем? Нет их. Наверное, высохли все. Навсегда.
– Не говори так!
Взметнув черными одеждами, Фития быстро подошла, оттолкнула рабыню с зажатым в руке сосудом. Склонилась над молодой женщиной, что лежала на спине и спокойно глядела на росписи потолка. Испарина от горячей воды покрывала каплями тела бегущих за нимфами сатиров и, казалось, те вспотели, догоняя девушек. Высохшей худой рукой Фития вытерла белый лоб, вглядываясь в равнодушные глаза. Не поворачиваясь, кинула застывшей позади рабыне:
– Иди прочь. Скажи там, пусть еще принесут воды и масел. Что с тобой, птичка?
– Мне что-то совсем плохо, нянька. Нет ничего.
– Ну, как же нет! Полны сундуки. И денег у твоего мужа побольше, чем у кого другого. Посмотри какой дом! А хочешь, мы посидим в саду? Там цветут сливы, те, что привезли тебе в подарок, первый раз цветут.
– Нет.
Хаидэ села и, потащив к себе мягкое полотно, отерла лицо и грудь. Глянула на темное встревоженное лицо старухи.
– Я будто умираю, Фити. Нет ничего, понимаешь? Слива в саду цветет, и глаза радуются, а потом будут плоды, девушки сварят их в меду. А я?
– Ты красивее сливы, цветочек мой! И слаще.
– Фити, я не дерево в саду.
Отбрасывая скомканную ткань, Хаидэ села. Спустив ноги на мраморный пол, вытянула их, рассматривая. Она уже не так худа, как была когда-то, бегая девочкой по степным травам. Но крепкое тело не набрало должной солидности замужней женщины. Круглые бедра и длинные голени. Вспомнила, как Теренций, охлопав ее, сравнил с любимой кобылицей, отметив громко, что кобылица стройнее и длинней бабками. Она тогда прокралась на конюшню и перерезала гнедой кобылке горло, простая работа, которую в племени делали, конечно, мужчины, но и каждая женщина знала, как избавить от мучений лошадь, сломавшую ногу. Не потому убила, что хотела быть лучшей для мужа, по детской глупости приревновав его к женщине иппо, а потому что не могла позволить сравнивать себя с лошадью – чужаку.
Не пряталась. Вернулась с конюшен, неся в опущенной руке длинный нож, с которого падали на холодный пол вязкие черные капли. Теренций, спихнув с колен мальчика с накрашенным лицом и яркими губами, трезвея, смотрел. Выслушав испуганного конюха, замахнулся на молодую жену толстой рукой. И опустил руку, наткнувшись на неподвижный взгляд воина на почти детском лице.
Хаидэ провела руками по твердым коленям. Где та девочка, которая могла так – ножом, по горлу, за глупые слова? Пусть бы она все еще была ею. Но – ничего нет…
– И даже плодов нет, Фити. Мне нет детей.
– Ах, нет? А кто просил своего Нубу? Ты и просила! Мне бы, пока я жива, плести волосы твоей дочери или ругать сына. А вместо того сохну, глядя, как ты завязла, ровно оса в диком меду. Твоя голова, Хаидэ, что пустой орех!
– Думала, ты меня пожалеешь, Фити.
Нянька, обиженно отвернувшись, молчала. А потом, подойдя, присела на пол, вытирая капли с обнаженных ног женщины.
– Жалею вот. Одна ты у меня. Внуков бы только. А?
– Нет, Фити. Пока не повернется судьба. Но я больше не могу ждать. А она никогда не повернется.
Послушно сунула голову в широкий ворот банной рубахи, стянула вырез на груди. Подождав, когда Анатея завяжет домашние сандалии, подставила няньке лоб для поцелуя, пошла к внутренней лестнице.
– Ты придешь меня расчесать, Фити? Как раньше.
– Приду, вот приберусь тут. Да. Говорят, на корабле не только из столицы. Говорят, привезли в город писцов. Из самых далеких стран, где и боги вовсе другие. Они будут учить грамоте знатных наследников. Говорят, в метрополии делают так сейчас, все делают, мода такая. Вот в ужин и посмотришь, может, развеселишься.
– Видишь, а сказала – не знаю, не знаю. Ты Фити, мудрая, как старая мышь, все знаешь.
– Иди уже, сливка моя.
Старая нянька окликнула воспитанницу, когда та уже подходила к занавесям дверей:
– Ты не должна забывать главного, Хаидэ, дочь непобедимого.
Женщина остановилась, отпуская складки тяжелой ткани. Поворачиваясь, улыбнулась старухе и та поежилась от улыбки, как от ковша ледяной воды.
– Дочь Непобедимого никогда не забывает о главном, старая. Но кроме главного есть еще это…
Хаидэ распахнула широкий ворот, показывая крепкую шею и начало грудей, провела ладонями по талии и бедрам. И, всколыхнув ткань, скрылась на мраморных ступенях.
В верхних покоях солнце, заглядывая в окна, заливало пустоту желтым предвечерним светом. Хаидэ медленно прошлась вдоль сундуков, присела на постель, трогая разложенные парадные одежды. Тут снова пахло полынью. И снова пришли в голову, мерно звуча, слова о тростнике и камне, которым не быть. Это стихи? Песня? Они так похожи на детские учебные распевки, что повторяют за старшим мальчики в первом военном лагере Зубов Дракона. Но маленькое слово меняет суть и кажется, слова махнув хирыми хвостами, мелькают на краю слуха, сыплются по кустам, и смеются оттуда над той, что стала такой неуклюжей и медленной, даже поймать услышанное и победить его – не может.
Она зашевелила губами, не пытаясь услышать, повторяла полузабытые детские наказы, в них почти так говорилось – обо всем. Так. Да не так!
Усталые от полного дня быстрого бега, драк, упражнений с луком, усталые так сильно, что даже голод умирал в животах, дети сидели вокруг костра или просто в темной степи, залитой молоком плодной луны. Сложив на коленях грязные руки со сбитыми костяшками, мерно покачивали головами и вступали следом за первым словом старшего:
– Не думать, как ветер, качающий тростники… Быть им. Не думать, как думает выдра, что рвет рыбу поперек острой пастью. Быть ей – гладкой и мокрой, со старой раной на задней ноге… Не думать…
Утренний голос в голове пришел снова, усилился, будто вызванный памятью – спорить с воспоминаниями. Сказал, налегая на крошечное все меняющее слово:
– Не быть ветром, качающим тростники. Не быть! Выдрой и птицей, ищущей крови – не быть. И камнем – не…
Хаидэ встала, резко, убирая ухоженную руку с яркой парчи узора. Машинально поправляя сползающий вырез мягкой рубахи, мяла ткань, выкручивая шелковый шнурок.
На маленьком столике у стены лежали пергаментные свитки. Это подарил ее мужу купец, привез из Афин. Стихи и новые песни. А кому петь и читать их? Рабыням, что приходят по зову, вышивать с ней очередное покрывало? Им скучно слушать, они хотят говорить о новых украшениях и о том, что на городском базаре появились бродячие актеры, – голосят куплеты и прыгают через головы друг друга.
Восемь лет. Каждый год выливается в колодец неба внутреннего дворика, как новая медленная вода. И на самом дне ее она, Хаидэ, дышит мерно, как сонная рыба. Раз в неделю – на рынок с рабами, пройтись между кричащих и скалящих зубы торговцев и бродяг. Каждый день в храм Афродиты и Аполлона, чужих ей богов, принести маленькие жертвы: венки из цветов, куски богатого вышитого полотна, алабастры с благовониями. И изредка, как праздник, выехать в небольшой колеснице на встречу с начальниками наемных отрядов из родного племени. Ехать по степи, смотреть до рези в глазах, дышать так, что рвется грудь, вспоминая. А там снова сидеть наряженной куклой, пока мужчины ведут переговоры о том, сколько воинов и куда. И только пытаться, рассмотрев, узнать под парадными доспехами, вдруг там, среди молчаливых вооруженных мужчин кто-то из тех, с кем она бегала когда-то по маленькому стойбищу или ехала рядом в простом седле черного жеребца Брата.
Ей опять захотелось позвать Гайю. Пусть бы снова пришел сон наяву. О том, что осталось там, в ее степях. Где она, летая над весенними травами, не понимала, что живет. Все думала, жизнь настанет потом. И вот оно это потом, в пустоте богатого дома.
– Доннг, – пропел бронзовым голосом тронутый ею гонг и сразу по лестнице заторопились босые шаги.
– Мератос, приготовь гребни и заколки. Меня расчешет Фития.
– Да, моя госпожа, – прибежавшая девочка надулась, изо всех сил стараясь показать хозяйке, как ей обидно, что не она будет чесать длинные золотистые волосы.
– Ты достала подвески? Те, что из глины?
– Вот они, – девочка поднесла ей открытый плоский ларец. Хаидэ вытащила из него маленькую коричневую фигурку – ежика с глазом-бусинкой, висящего на потертом кожаном шнурке. Улыбнулась, поворачивая так, что черный глазок заблестел, как у живого. Поставив ларец на столик обок большого зеркала, села на кожаный стул и принялась доставать все фигурки, трогая каждую и аккуратно выкладывая на стол. Мератос за спиной тихонько фыркнула.
– Нравятся?
– Н-ну… смешные такие. Как… как у бедняков. Прости меня, госпожа, если я обидела тебя глупым словом.
– Их сделал мальчик, дурочка. Сам нашел глину и сам лепил. А обжигал на костре. Один маленький еж на каждое время степного года. Вот этот – с лапками, это зимний, тогда была злая зима и даже летали белые мухи. А этот, что повернул голову вбок, он из первой весны. Его, может быть, кусала пчела, и он отмахивался лапой, видишь? А этот, с косыми глазками, он из лета. Наелся дикого меду и песни поет.
И сама рассмеялась, слушая, как хохочет маленькая рабыня.
– Он, верно, очень любил тебя, моя госпожа, этот мальчик. Не каждый мужчина станет дарить подарки так долго, смотри, у тебя есть ежики на каждый палец моей руки. И на вторую руку тоже почти хватило.
– Два года, Мератос. Две весны, два лета. И зим было две, и две осени. Он был очень сильный. И Ловкий. В нашем племени нельзя рисовать и лепить то, что имеет тело. Он преступил обычай и был сурово наказан за эти смешные фигурки.
– Как его звали?
– Ловкий. Так и звали его все. Исма Ловкий.
– А где он сейчас?
– Он… Он ушел воином в наем, Мератос. Далеко и так надолго, что пока вернется, можно сделать четыре раза по четыре глиняных ежика. Я не знаю, придет ли обратно. Наши воины, Мератос, не все живут долгую жизнь.
– Они плохие воины?
– Нет. Они идут туда, где другие умирают сразу, еще не начав сражения. А Зубы Дракона бьются и побеждают. Но в живых остаются не все.
– Как жалко. Они все, должно быть, очень красивые! И что потом делать их женам?
– Жить.
– А им будет новый муж? У варваров, я знаю, у них жену хоронят вместе с убитым мужем, госпожа.
– Зубы Дракона – не варвары, Мератос. Они…
Она замолчала. Кому рассказывать? Рабыне, у которой всего несколько месяцев как появилась грудь, и которую волнуют все мужчины, что посмотрят на нее? Она рассказывает себе. Но говорит вслух и может сказать слишком много.
– Иди, Мератос. Я позову тебя потом, когда одеваться.
Девочка остановилась в дверном проеме, отведя тяжелую коричневую портьеру. Хаидэ неподвижно сидела перед большим зеркалом, блестело круглое плечо в спущенном вороте рубахи.
– Ты не печалься, моя госпожа. Он обязательно вернется.
– Конечно. Иди.
Занавесь упала, колыхнувшись. Только народившееся лето невнятно пело ленивыми голосами молодой жары, ткало свое полотно из скрипов, дальних выкриков, плеска, смеха мужчин, топота коней и пиликания неловкой флейты. Казалось, откинь край полотна из привычных звуков и услышишь за ним – другое…