Текст книги "Госпожа сочинительница"
Автор книги: Елена Арсеньева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц)
И любовники вынуждены были расстаться. Борис, конечно, не потерпел никакого морального и физического урона (ведь и у русских, и у евреев одинаково – быль молодцу не в укор!), а Каролина покинула еще один город, пребывание в котором сделалось для нее невозможным. Отправилась она сначала в Дрезден, затем – странствовать по Европе.
Прошло сполна все то, что было.
Рассудок чувство покорил.
И одолела воли сила.
Последний взрыв сердечных сил.
И как сегодня все далеко.
Что совершалося вчера:
Стремленье дум, борьба без прока.
Души бедовая игра!
Как долго грудь роптала вздорно.
Кичливых прихотей полна;
И как все тихо, и просторно.
И безответно в ней до дна.
Я вспоминаю лишь порою.
Про лучший сон мой, как про зло.
И мыслю с тяжкою тоскою.
О том, что было, что прошло.
Едва покинув Дерпт, Каролина узнала, что в ее жизни совершилась еще одна потеря. Еще один «лучший сон» не будет ей более сниться! Умер Адам Мицкевич. Покинул этот мир. Сначала страдающая по Борису, изъязвленная воспоминаниями об этой недолгой, но такой сильной, такой мучительной любви, Каролина не слишком-то предавалась тоске по тому, другому усопшему. А потом вдруг ощутила, что эта потеря давно потерянного человека словно бы усугубила новую боль, растравила раны ее сердца.
Среди событий ежечасных.
Какой мне сон волнует ум?
Откуда взрыв давно безгласных.
И малодушных, и напрасных.
И неуместных ныне дум?
Из-под холодного покрова.
Ужель встает немая тень?
Ужели я теперь готова.
Чрез много лет, заплакать снова.
Как в тот весенний, грустный день?
Внимая гулу жизни шумной.
Твердя толпы пустой язык.
Боялась, словно вещи чумной.
Я этой горести безумной.
Коснуться сердцем хоть на миг.
Ужель былое как отрада.
Мне ныне помнится в тиши?
Ужели утолять я рада.
Хоть этим кубком, полным яда.
Все жажды тщетные души?
Немало пройдет времени, прежде чем она поймет, что у некоторых людей – особенно сильных, значительных личностей – есть свойство странным образом становиться ближе к нам, чем они для нас дальше, недостижимее. Воспоминания – та мягкая глина, из которой мы не только лепим образ когда-то близкого человека, но и которую подмешиваем в посмертный памятник ему…
Но до этого понимания, повторимся, в жизни Каролины пройдет еще немалое время. Потребуются страдания одиночества и угрюмого уныния, в которых она будет искать новый источник вдохновения. Увы, теперь это был ее единственный источник!
Ты, чья душа чиста и чье существованье.
Не знает тяжкого земных страстей дыханья.
Кто в счастии живет, свой заслужив покой, —
Доволен будь своей безвестною судьбой…
Другие пусть идут дорогой величавой:
Ты счастлив, ты любим – к чему пленяться славой!
Спокойны дни твои, и ночь твоя ясна.
Нет, не завидуй тем, чья жизнь тревог полна.
Чья грудь огнем страстей безжалостно согрета:
Не безмятежный рок рождает в нас поэта, —
Ему гроза нужна, мучение страстей;
Не в ясной тишине неомраченных дней.
Не в дружеском кругу, не на груди любимой.
Растет его талант и лавр, в веках ценимый.
Нет! в час, когда судьбой он презрен и гоним.
Когда несчастье лик являет свой пред ним.
И отнимает все, что любит он глубоко.
А над надеждами гремит проклятье рока.
Когда напрасно он в пустынный край бежит.
От гидры памяти, что грудь его когтит, —
Лишь в этот час средь скал, в глуши уединенья.
Слетают с уст его живые песнопенья.
Испепеляя грудь. Лишь зная до конца.
Печаль, он трепетать заставит все сердца.
А люди на века запомнят песню эту.
Вечнозеленый лавр вплетя в венок поэту.
О, сколько горьких дум ему готовит век!
О, как, чтоб богом стать, страдал тот человек!
Из поэзии Каролины Павловой исчезла страсть, но в ней появилась мудрость. Мудрость не только опытной женщины, но и опытного человека, по-новому взглянувшего на исторический путь страны, родины, с которой она отныне была разлучена.
Накануне закончилась Крымская война, и событие это было еще свежо в памяти Европы и России. Как известно, Николай I не пережил того унизительного поражения, какое пришлось пережить его державе: он умер, а по некоторым, вполне достоверным сведениям, покончил с собой. Вольнодумствующая интеллигенция ударилась в похоронный плач – однако не по этому поистине героическому монарху, страдавшему обостренным чувством чести, а по поводу будущего России, в которой теперь стало модно видеть некоего монстра, не имеющего ни прошлого, ни настоящего, ни будущего, отягощенного множеством предрассудков и тяжким наследием, с отупелым народом, с бездарной творческой интеллигенцией…
Таким образом господа интеллигенты поливали грязью самих себя, но это – на здоровье. Каролине же, которая очень внимательно следила за происходящим в России и была в курсе всей литературной и политической жизни, показалось оскорбительным, что огульно изничтожается все лучшее, что есть в стране, втаптывается в ничтожество самый русский дух. В ответ своим былым единомышленникам, которые теперь и знать ее не желали, и думать о ней позабыли, она написала поэму «Разговор в Кремле» (вызывающе посвятив ее своему сыну, с которым была разлучена). Построена поэма, подобно «Разговору в Трианоне», в форме исторической полемики: на сей раз между англичанином и французом (Англия и Франция – стороны-победительницы в Крымской войне) и русским человеком, который признает, что Россия во многом отстает от просвещенной Европы, но лишь потому, что история ее была необычайно тяжела.
Истинное сокровище России, по мнению Каролины, – это народный дух, вера в бога, православие, а сила державы – в крепости государственного строя, который в нашей стране возможен только один: монархия.
Увы, в так называемых передовых общественных и литературных кругах поэму встретили даже не холодно, а просто в штыки. С точки зрения «свободомыслящей интеллигенции», одиозная Каролина Павлова вновь подчеркнула свою одиозность.
С Каролиной окончательно прервали связи даже те знакомцы прежних времен, которые еще поддерживали слабо тлевший костерок взаимного интереса. Теперь она поняла, что путь в Россию закрыт ей окончательно. Та страна, которую Каролина любила, осталась только в ее воображении!
Она решила поселиться навсегда в Дрездене. Беспокоило только то, что средства ее были более чем ограниченны, неизвестно, на сколько их хватит. Впрочем, Каролине зашло за пятьдесят, и она решила, что долго на свете не заживется.
Что ж, человек предполагает, однако располагает по-прежнему бог…
В Дрездене Каролина подружилась с поэтом и драматургом Алексеем Константиновичем Толстым, они обменивались шутливыми посланиями. Особенно преуспевал в этом Толстой, который вообще любил сатирические и юмористические стихотворения.
Переводы Каролины Павловой пленили Толстого. Вскоре она переложила на немецкий его баллады, стихи, драмы «Смерть Иоанна Грозного» и «Царь Федор Иоаннович», поэму «Дон Жуан». Она ни на йоту не утратила своего филигранного мастерства, и переводы получились блистательными. «Смерть Иоанна Грозного» была поставлена на сцене знаменитого веймарского театра – в то время весьма известного в Европе. Автор прославился, стал знаменит в Германии.
Алексей Константинович оказался человеком благодарным. Он не остался в долгу: имея доступ к значительным лицам при царском дворе, выхлопотал Каролине пенсион, на который она и доживала свой век в местечке Хлостервиц близ Дрездена – вполне безбедно, хоть и печально, затворившись в своем одиночестве, оберегая его, лелея его…
В добровольном изгнании она продолжала работать – писать стихи, прозу, воспоминания, переводила и русских, и иноязычных поэтов. Откликалась на самые важные события в жизни России, например, на реформу 1861 года – стихотворением «На освобождение крестьян»). В 1863 году в Москве удалось издать сборник ее стихотворений. В некоторых из них внимательный читатель найдет некое подведение итогов, а еще в них этакий взгляд поэтессы на себя, на свою жизнь.
О былом, о погибшем, о старом.
Мысль немая душе тяжела;
Много в жизни я встретила зла.
Много чувств я истратила даром.
Много жертв невпопад принесла…
И душою, судьбе непокорной.
Средь невзгод, одолевших меня.
Убежденье в успех сохраня.
Как игрок, ожидала упорный.
День за днем я счастливого дня.
Смело клад я бросала за кладом, —
И стою, проигравшися в пух;
И счастливцы, сидящие рядом.
Смотрят жадным, язвительным взглядом —
Изменяет ли твердый мне дух?
Считается, что одиночество непременно влечет за собой тоску и уныние. Это не так. Есть люди, которые созданы для того, чтобы без устали заглядывать в свой внутренний мир и беспрестанно наслаждаться им. Воспоминания для них становятся реальнее мира действительного. И вообще – с ними жить удобно, с воспоминаниями! Они не просто похожи на цветы, из которых твое израненное нелюбовью сердце или неудовлетворенное тщеславие могут сплести себе какой угодно венок, от самого нежного, из незабудок, до самого пышного, из роз или даже лавров. Они – те друзья, которые никогда не засиживаются в гостях, когда нам почему-то не хочется с ними общаться. Они не говорят лишнего, их всегда можно выпроводить вон, а самых назойливых и неприятных больше не приглашать.
Да-да, это только молодость не умеет управлять чувствами и памятью. Поживший, тем паче много поживший человек – отличный дрессировщик для обезумевшего стада, которое так и норовит примчаться из тьмы былого в твой светлый, тщательно охраняемый, спокойный мирок и возмутить его покой.
Вот только плохо, что с течением лет ты начинаешь забывать, что в прошлом существовало на самом деле, а что принадлежит лишь твоей фантазии…
Хотя разве это плохо? Себя-то ты не обидишь, ты станешь вспоминать лишь то, что тебе и в самом деле нужно помнить!
Любили тебя или только ты любила?..
А впрочем, это не суть важно.
В конце концов, подобно тому, как ветшают страницы книг, а вложенные меж ними засушенные цветы обращаются в тонкую, пронизанную легким ароматом пыль, от которой ты чихаешь, мысленно сама себе желая доброго здоровья (просто потому, что больше некому тебе его пожелать!), – воспоминаний остается у тебя совсем мало. Но те, что сохранились, ты бережно лелеешь в шкатулке памяти и порою достаешь их, смахиваешь с них пыль, протираешь мягкой тряпочкой…
Иногда по своей воле, иногда по прихоти других.
Воспоминания воскрешаются письмами. Некоторые хочется порвать, потому что они напоминают о каких-нибудь бытовых, мещанских гадостях, ну а другие – о, другие достойны самого нежного с ними обращения.
Вот как это письмо от сына дорогого, незабвенного Мицкевича… как бишь его звали? Ах да, Адам, ну конечно, Адам! И он вроде бы стихи писал, и Каролина писала что-то о любви…
Надо ответить его милому сыну Владиславу. Мальчику приятно будет узнать, что она бережно хранит сувениры от его отца. Сувениров, правда, никаких и в помине не осталось, но… вот эта вазочка, которая взялась у нее на столе бог весть откуда, и какое-нибудь кольцо… в память о давних возлюбленных принято хранить кольца!
Каролина вновь обмакнула в чернильницу перо и написала своим несколько неуверенным и самую капельку дрожащим, но проворным почерком:
«Третьего дня, 18 апреля, миновало шестьдесят лет с того дня, когда я последний раз видела того, кто набросал это письмо, кое я вам пересылаю, а он еще жив в моих мыслях. Передо мной его портрет, а на столе маленькая вазочка из жженой глины, подаренная мне им, на пальце я ношу кольцо, которое он мне подарил. Для меня он не переставал жить. Я люблю его сегодня, как любила в течение стольких лет разлуки. Он мой, как был им когда-то…»
Да, про вазочку очень миленько привралось. Колец много, пусть одно будет как бы от Мицкевича. А вот стихи – о, стихи ни с чем не перепутаешь. Они истинно о нем. Они сохраняют аромат вечности получше засушенных цветов, в них по-прежнему благоухает каждое слово, в них Каролина сама по-прежнему молода. И любима, о, как же она любима!
Она начала читать вслух, да бросила случайный взгляд в зеркало и осеклась. Покачала головой – это нелепо! Но потом закрыла глаза и все же дочитала, зная, что из зеркала на нее смотрит не унылая маска одинокой и забытой старости, а та пылкая девушка с «гениальным темпераментом», какой она была когда-то.
Когда-то давно-давно.
Слишком давно!
Не надо слов о доме, о разлуке.
О том, что рок безжалостно суров.
Я вижу взор, что скрыт туманом муки.
И верю я, что плакать ты готов.
Не надо слов!
Ты все же мой! – о чем бы ни твердили.
Твои уста – ты слышишь стук живой.
В своей груди: ты знаешь, мы любили.
И нас никто не разлучит с тобой —
Ты все же мой!
Дама из городка
(Надежда Тэффи)
О мертвых, как известно, или – или. Или хорошо, или плохо… то есть, извините, или ничего. Или ты после смерти Цезарь, или никто. Ну а если умирает дама, то она, как жена этого самого Цезаря, должна быть после смерти выше подозрений: выше не то что неприличных слухов, но даже самых легких намеков!
Когда умерла эта дама, слух пошел… Да еще какой!
– Вы были на кладбище, видели ее могилу? – спрашивал некто тоном глубокого прискорбия, каким принято говорить о смерти – не столько потому, что безумно жаль усопшего, сколько потому, что и о нем когда-нибудь станут говорить таким же тоном, а ведь это ужасно, господа…
– Нет, – отвечал его собеседник, чувствуя, как у него портится настроение. Как оно портится у всех при упоминании кладбища, оттого что все там будем.
– Значит, вы не знаете, какую написали ей эпитафию? – уточнял некто.
– Нет, не знаю. Ну и какую же? – из чистой вежливости поддерживал неприятный разговор собеседник.
Тогда некто озирался по сторонам, словно опасался посторонних ушей, и страшным шепотом, каким сообщают великие тайны, произносил:
– Эпитафия такова: «Здесь лежит Тэффи. Впервые – одна».
В первую минуту воцарялось потрясенное молчание, потом слышался некий звук, который при переизбытке воображения можно было принять за сдавленное рыдание, ну а потом некто и его собеседник пожимали плечами и шли в ближайшее бистро выпить по рюмочке – на помин ее души, как водится. Повод-то был печальный, но оба отчего-то чувствовали, что им стало веселее при одной только мысли о той, за чью душу они сейчас станут пить.
Такая уж это была дама, что при одной только мысли о ней становилось веселее сотням тысяч людей! Нет, не из-за ее амурных похождений! Имена ее многочисленных любовников достоверно неизвестны – ну, за исключением разве что одного-двух… пяти, ну, там семи-восьми… десяти… Проще было сказать, не боясь ошибиться: она-де не пропускает ни одного мужчины, чтобы не соблазнить или хотя бы не попытаться соблазнить его (вернее, мимо нее не может пройти ни один мужчина, чтобы не соблазниться ею), и до самых последних дней жизни (а умерла она не то чтобы в слишком старом, но и не в слишком юном возрасте – всего лишь восьмидесяти лет!) она умудрялась крутить какие-то романы и романчики, наверное, уже лишь платонического свойства, а впрочем, кто ее знает…
И немало находилось мужчин, которые с полным на то основанием могли бы отнести к себе строки некогда написанных ею изысканных стихов:
Мы тайнобрачные цветы…
Никто не знал, что мы любили.
Что аромат любовной пыли.
Вдохнули вместе я и ты!
Однако дам, которые умудряются до самых последних дней кружить головы мужчинам (и при этом пишут стихи), не столь уж мало. На самом деле их даже много, просто они тщательно это скрывают, заботясь о такой глупости, как репутация. Или есть еще такое чопорное слово – реноме. Вот об этом самом реноме глупышки и пекутся неустанно, отчего и оставляют по себе память как об унылых, скучных, серых старушонках, хотя ого-го каким сверкающим шлейфом волнующих слухов и причудливых сплетен могло быть окружено их имя.
Впрочем, особа, о которой идет речь, особа, носящая диковинное имя Тэффи, прославилась не своими собственными любовными историями и даже не посвященными им изысканными стихами, а теми историями, которые выдумывала и рассказывала о других людях, по большей части не существующих. Ибо она была писательницей, невероятно популярной и известной, любимой всеми. И прежде любимой, когда жила в огромной Империи (однажды эта Империя просто-напросто перестала существовать, уничтоженная своими собственными обитателями), и потом, когда вместе со многими осколками этой самой Империи очутилась вдруг в некоем Городке.
«Это был небольшой городок, жителей в нем было тысяч сорок, одна церковь и непомерное количество трактиров.
Через городок протекала речка. В стародавние времена звали речку Секаной, потом Сеной, а когда на ней основался городишко, жители стали называть ее „ихняя Невка“. Но старое название все-таки помнили, на что указывает существовавшая поговорка: „Живем, как собаки на Сене, – худо!..“
Люди зрелого возраста содержали трактиры или служили в этих трактирах: брюнеты – в качестве цыган или кавказцев, блондины – малороссами…
Окружали городок не поля, не леса, не долины – окружали его улицы самой блестящей столицы мира с чудесными музеями, галереями, театрами. Но жители городка не сливались и не смешивались с жителями столицы и плодами чужой культуры не пользовались. Даже магазинчики заводили свои…»
Попадали в этот странный городок по-разному. Хоть он находился далеко от моря, тем паче – Черного, очень многие приплыли сюда именно по черноморским волнам. В их числе и была Тэффи. Что характерно, прежде чем оказаться в Париже, посреди которого, в районе Пасси («на Пассях», как принято было выражаться), основался русский Городок (название это выдумала тоже Тэффи, и она же и описала сей Городок), она, неожиданно для себя самой, побывала (не по своей воле, а занесенная туда весьма студеным и опасным ветром) еще в одном более чем странном городке. Назывался он – Одесса. Там тоже было все не как у людей, а оттого Тэффи не могла забыть свое кратковременное пребывание в нем. Она была убеждена, что каждый человек, приезжая в Одессу, сам становится словно бы чуточку (или даже не чуточку, это уж кому как повезет!) не в себе и со своим уставом в этот чужой монастырь не лезет, а принимает те правила игры, которые навязывают ему этот полубезумный город и его обитатели. Ну, вот, например.
Тэффи отдала в прачечную носовые платки. Да, такая уж это была дама, что и платочка выстирать ( вымыть, как говаривали в ту пору, когда она осчастливила Одессу своим появлением) себя не затрудняла. Ноблесс оближ! Из значительной семьи петербургского адвоката, имеющая знаменитых родственников (старшая сестра была известной поэтессой, брат – генералом), да и сама личность популярнейшая – нет, ну в самом деле, дюжину платочков ей не осилить. С другой стороны, в гостинице «Лондонская», где она жила, устраивать постирушки было, в общем-то, и негде. И вот Тэффи пришла к прачке и отдала ей свои платочки. Ну а потом, в назначенный срок, конечно, снова пришла, чтобы забрать их. Однако получила не дюжину, а ровно половину.
Ну, разумеется, Тэффи поинтересовалась, не забыла ли прачка, что сдано было в два раза больше…
Не забыла. Однако платки исчезли. Нет их! Видимо, растворились в мыле и горячей воде.
Покосившись на корыто, полное мыльной пены, словно бы в надежде отыскать в нем следы своих прелестных кружевных батистовых платочков, Тэффи сердито нахмурила брови и выразилась в том смысле, что прачка творит сущее безобразие.
Видимо, это получилось у нее не слишком убедительно. Она вообще не любила и не умела сердиться. Гораздо лучше – смеяться самой и заставлять смеяться других!
Так что гнев ее прачку не впечатлил. Она взглянула на Тэффи свысока и изрекла веско, с достоинством:
– Так я же вас за это удовлетворяю!
– Как так? – растерянно поморгала Тэффи своими голубыми глазами, которые на многочисленных фотографиях отчего-то казались темными (а русые волосы казались черными, так что ее многочисленные заочные поклонники воспринимали ее как роковую брюнетку). – Как так – вы меня за это удовлетворяете?!
– Да ведь я же не беру с вас за стирку тех платков, которые я вам не вернула! – раздраженно, словно неразумному ребенку, разъяснила прачка. И вдруг, мигом забыв про бестолковую клиентку, сорвалась с места и ринулась к дверям соседней прачечной, около которых происходила странная сцена.
Оттуда только что выбежал матрос в шапочке с трехцветным помпоном, держа в руках целую охапку белья. Следом выскочили две осатаневшие прачки:
– Управы на них нету! Стой! Может, чужое забрал?
Прачка, которая только что «удовлетворила» Тэффи, попыталась остановить матроса, да где там! Он ринулся огромными скачками куда-то к набережной, и догнать его можно было разве что верхом на добром скакуне.
Тэффи оглянулась и увидела, что у двери почти каждой прачечной – а на этой улице их было несколько – происходило нечто подобное. Матросы с трехцветными помпонами разбирали свое бельишко (а заодно, очень может быть, и чужое) и бежали так, словно за ними черти по пятам гнались.
О, если бы черти! С чертями, пожалуй, можно было бы договориться. На крайний случай – пообещать продать им душу. С теми же, кто гнался по пятам за матросами (а они, надо сказать, потому носили сине-бело-красные помпоны, что это цвета государственного флага Французской республики, то есть солдаты были французами и принадлежали к экспедиционному корпусу Антанты), договориться было невозможно, потому что они сначала стреляли (рубили, резали), а потом уже начинали думать и говорить. И каждый разумный человек, который узнавал о том, что красные подступают к Одессе и вот-вот возьмут город, мог думать только об одном – о бегстве! «Ауспиции [13]13
Так называли свои пророчества жрецы-предсказатели Древнего Рима, гадавшие по полету и крику птиц, по небесным явлениям и т. д.
[Закрыть], тревожны», как выражался еще буквально несколько дней назад сероглазый красивый губернатор Одессы Гришин-Алмазов, один из поклонников (и даже более того!) Тэффи, разрывавший сердце между нею, очаровательной и веселой, и известной актрисой немого кино Верой Холодной, тоже очаровательной, но печальной [14]14
«И звезды любить умеют». Об этой истории можно прочитать в книге Елены Арсеньевой.
[Закрыть] пока внезапно не исчез неведомо куда…
Еще бы! Исчезнешь небось! Ведь эти самые ауспиции стали более чем тревожны!
Антанта спешно уводила свои войска, и именно поэтому засуетились матросы с помпонами. Все многочисленные обитатели «Лондонской» и других гостиниц, занесенные в Одессу тем же немилосердным ветром, что и Тэффи (это был не какой-нибудь там торнадо, или сирокко, или мистраль, а кое-что гораздо хуже – ветер революции… нет – ураган революции!), спешно упаковали чемоданы и ринулись дальше, гонимые тем же кошмарным ветром. Дальше дорога лежала только прочь из России. В Константинополь, например. На чужбину…
«Вот это да! – ошеломленно думала Тэффи. – Поехала всего на один месяц в Киев в гастрольную поездку, искушенная болтливым антрепренером с псевдонимом Гуськин, – однако на Киев наступали большевики, и вот качусь вниз по карте, и гонит меня судьба куда хочет, и докатила до самого моря. Теперь захочет – в море загонит, захочет – по берегу покатит. В сущности, не все ли равно?..»
Впрочем, многие оставались в Одессе. Это были коренные одесситы, которых из родного города совершенно невозможно было вытащить, выгнать, выкорчевать. Они, пожалуй, согласились бы покинуть его… но только в том случае, если бы могли прихватить с собой в каком-нибудь волшебном чемоданчике кусочек Дерибасовской улицы, и кафе «Фанкони», и часть Александровской набережной с памятником дюку Ришелье и знаменитой Потемкинской лестницей (а также желательно с Ближними Мельницами, Фонтаном, Молдаванкой и катакомбами!). Но поскольку осуществить сие было никак невозможно, одесситы оставались в Одессе. Однако суета эвакуации коснулась и их.
В этом Тэффи не замедлила убедиться, встретив знакомую одесситку – очень возбужденную и даже радостную:
– Голубчик! Ну, вы же мне не поверите! Плотный, как кожа! Спешите скорее, там уже немного осталось!
– Чего? Где?
– Крепдешин. Ну прямо замечательный! Я себе набрала на платье. Чего вы удивляетесь? Нужно пользоваться. Дешево продают, потому что все равно большевики отберут. Бегите же скорее! Ну?
– Спасибо, – пробормотала Тэффи. – Но, право, как-то нет настроения.
– Ну, знаете, лавочник ждать не станет, пока у вас настроение переменится. И, верьте мне, что нас ждет – неизвестно, но зато известно, что крепдешин всегда нужен!
Тэффи стало не по себе. Крепдешин… Давненько она не слышала этого волшебного слова! В Петрограде и Москве приходилось шить белье из… чертежной кальки. Знатоки чертежного дела ее неведомым образом отмачивали, и получалось что-то вроде батиста. А как-то раз к Тэффи подошла одна дама и сказала вечно-женственно:
– Как вам нравится мое платье?
Платье было, как показалось Тэффи, сшито из очень скверной кисеи. Конечно, Тэффи сказала, что оно очень мило – а кто на ее месте поступил бы иначе? И тут обрадованная дама сообщила, что платье-то сшито из аптечной марли!
– Конечно, она, может быть, не очень прочная, немножко задергивается, но недорогая и широкая. Теперь уже такой не найдешь – всю расхватали. Осталась только йодоформная, но та хотя и очень красивого цвета, однако плохо пахнет.
Тэффи выразила сочувствие. И дама рассказала, что ее племянница купила в аптеке перевязочных бинтов – «очень хорошеньких, с синей каемочкой» – и отделала ими вот такое платье:
– Знаете, нашила полоски на подоле, и, право, очень мило получилось. И гигиенично – все продезинфицировано.
Вот так-то! Калька, марля, бинты… А Тэффи пренебрегает крепдешином, плотным, как кожа! И, очень возможно, она соблазнилась бы им, однако обнаружила, что, пока она размышляла, одесситка убежала, так и не сказав, где он продается.
Тэффи пошла дальше, как вдруг из какой-то парикмахерской выскочила знакомая москвичка:
– Безобразие! Жду три часа! Все парикмахерские битком набиты… Вы уже завились?
Тэффи померещилось, что она ослышалась. Завилась? В каком смысле?!
– Так о чем же вы думаете?! – почти с ужасом уставилась на нее знакомая. – Ведь большевики наступают, надо бежать! Что же вы так, нечесаная, и побежите? Зинаида Петровна молодец: я, говорит, еще вчера поняла, что положение тревожно, и сейчас же сделала маникюр и ондулясьон. [15]15
То есть завивку.
[Закрыть] А сегодня все парикмахерские битком набиты. Ну, я бегу…
Все бежали! Все держали путь к морю, ибо покинуть Одессу можно было только морем!
Тэффи оглянулась, окинула взглядом гавань. Сколько труб, сколько парусов!
Он ночью приплывет на черных парусах.
Серебряный корабль с пурпурною каймою.
Но люди не поймут, что он приплыл за мною.
И скажут: «Вот луна играет на волнах…»
Нет, этого прекрасного и пугающего корабля, о котором Тэффи когда-то сочинила стихи, пока не видно. И слава богу. Однако ни на какой другой у нее нет билета, ни на одном не зарезервирована каюта. Такое впечатление, что все знакомые сумели вовремя позаботиться о себе. Но, что характерно, никто и не думал позаботиться о той, кому всего лишь несколько дней назад клялись в любви, дружбе, преданности, о которой обещали позаботиться, зная ее непрактичность и неумение в жизни «устраиваться», хлопотать…
Впрочем, она была так знаменита, что раньше в ее жизни все устраивалось как бы само собой. Даже царь («Подчеркиваю – царь!» – как выразился бы Гришин-Алмазов… Ах, где же его тревожные серые глаза, на кого теперь мечут победительные взгляды… а может быть, уже и закрылись навеки?!) предпочитал ее всем остальнымроссийским писателям! Когда составлялся юбилейный сборник к 300-летию царствования дома Романовых, издатели почтительно осведомились у Николая II, кого из писателей он желал бы видеть в этом сборнике. Император ответил:
– Тэффи. Одну только Тэффи. Никого, кроме нее, не надо.
Тэффи – это был, конечно, псевдоним. Ее часто спрашивали, что это за словечко такое чудное она выдумала. И Тэффи, которая обожала мистифицировать публику, рассказывала, что у нее был некогда безумный роман с одним иностранцем по фамилии Тэффи. Они даже, дескать, заключили тайный брак: заключить явный было невозможно, потому что тогда иностранец не получил бы баснословное наследство от дядюшки-магараджи… Ну да, он был, кажется, наполовину индиец… Но господин Тэффи внезапно умер от сиамской лихорадки в своих ямайских джунглях (видимо, он был наполовину сиамец, а может, и ямаец), осчастливив дядюшку-магараджу, который немедля промотал свое баснословное состояние с молоденькими красотками в парижских кабаре… В другой раз она говорила, что назвалась так в честь старого слуги Стефана, которого у них в доме звали Стэффи. Но чаще всего объясняла, что «родоначальником» ее псевдонима был любимый писатель Киплинг. У него-де в сказке «Как было написано первое письмо» есть героиня – маленькая девочка Тэффи, и это имя «в переводе с доисторического языка» означает: «Девочка-которую-нужно-хорошенько– отшлепать-за-то-что-такая-шалунья».
На самом-то деле звали ее Надежда, Надежда Александровна. Фамилия ее была Лохвицкая, а потом, по мужу, Бучинская. Но девичью фамилию прославила ее старшая сестра Мирра (на самом деле Мария) – поэтесса, которую даже называли «русской Сафо», а брак с юристом Владиславом Бучинским, краткий, бурный, мучительный, закончился страданиями от его бесконечных измен и разводом, вот она и постаралась поскорее забыть как Владислава, так и его фамилию. Правда, у Надежды Александровны родились две дочери, Валерия и Елена, но о них заботились родственники, потому что, как и ее муж, который не был создан для семейной жизни, сама Надежда Александровна не слишком-то была создана для материнства.
А для чего ж тогда она была создана?
Прежде всего – чтобы писать свои короткие, прелестные, невероятно забавные рассказы, которые самые многомудрые литературные критики ничтоже сумняшеся именовали совершенными образцами юмористической прозы. Над «Своими и чужими», «Силой воли», «Демонической женщиной», «Проворством рук», «Воротником» (ох уж этот «Воротник»!..) хохотала и рыдала вся Россия. За эти рассказики Тэффи обожали, боготворили, на руках носили! Один из ее восхищенных читателей и почитателей создал духи, которые назвал этим чудным и чудным именем – «Тэффи».
Знаменитыми писательницами, как правило, бывают какие-то жуткие расплывшиеся грымзы, читать произведения которых еще можно, а вот смотреть на самих авторш опасно для пищеварения. Раз увидишь такую знаменитость, больше книжек ее уже не откроешь… Встречаются, конечно, и счастливые исключения. К их числу принадлежала Тэффи, которая обладала пышными вьющимися русыми волосами, модно постриженными (она ведь была передовая женщина!), прелестным личиком с большущими, сильно подведенными глазами и крохотным ротиком, как тогда «носили», и складненькой, в меру аппетитной фигуркой. Вообще ее любили мужчины. Может быть, потому, что она была блондинкой? Ведь в них, по словам ее импресарио Гуськина, «есть чего-то небесного, а в брунетках больше земскаго». Словом, портрет Тэффи вполне был способен украсить не только флакон духов, но и коробку конфет. Да-да, другие ее поклонники, фабриканты Бликстен и Робинсон, выпустили карамель «Тэффи»! Карамель эта продавалась в хорошеньких фантиках, которые так любят собирать девочки, а их мамы в то время зачитывались рассказами самой Тэффи и думали: «Ну надо же! Словно про меня написано!»