355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Арсеньева » Госпожа сочинительница » Текст книги (страница 18)
Госпожа сочинительница
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 23:20

Текст книги "Госпожа сочинительница"


Автор книги: Елена Арсеньева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)

 
Не женщина и не мальчик.
Но что-то сильнее меня!
 

– и немедленно вызвало к жизни цикл стихов «Подруга».

 
Под лаской плюшевого пледа.
Вчерашний вызываю сон.
Что это было? – Чья победа? —
Кто побежден?
Всё передумываю снова.
Всем перемучиваюсь вновь.
В том, для чего не знаю слова.
Была ль любовь?
Кто был охотник? – Кто – добыча?
Всё дьявольски наоборот!
Что понял, длительно мурлыча.
Сибирский кот?
В том поединке своеволий.
Кто, в чьей руке был только мяч?
Чье сердце – Ваше ли, мое ли.
Летело вскачь?
И все-таки – что ж это было?
Чего так хочется и жаль?
Так и не знаю: победила ль?
Побеждена ль?
 

Да, эти блистательные стихи явились на свет из тьмы того, для чего Марина и в самом деле не знала слова, потому что все было дьявольски наоборот! Однако в этом новом для нее любовном мире она находила и новую для себя горькую усладу в прежде неведомом ей чувстве – мести Сергею. Связь с Софьей Парнок для Марины стала не данью моде, не помрачением ума – она хотела наконец получить утоление жажды плоти, которого не давал, ну никак не давал тот, кто обязан, должен был дать его хотя бы по своим супружеским обязанностям, – молодой, прекрасный, любимый муж.

Ах так? Ты меня этого лишаешь? Ну, значит, я возьму это счастье сама – из других рук и других губ!

 
Я Вас люблю! – Как грозовая туча.
Над Вами – грех!
За то, что Вы язвительны и жгучи.
И лучше всех.
За то, что мы, что наши жизни – разны.
Во тьме дорог.
За Ваши вдохновенные соблазны.
И темный рок.
За то, что Вам, мой демон круглолобый.
Скажу: прости!
За то, что Вас – хоть разорвись над гробом! —
Уж не спасти!
За эту дрожь, за то, что неужели.
Мне снится сон?
За эту ироническую прелесть.
Что Вы – не он…
 

Сей «иронической прелестью» Марина наслаждалась довольно долго – весну и лето 1915 года подруги жили вместе, не расставаясь ни днем, ни ночью. Сестра Ася и дочь Марины Аля сопровождали их на Украину, где они провели часть лета в имении, принадлежащем друзьям Парнок.

Марина еще недавно писала в своих дневниках: «Пол в жизни людей – катастрофа. Во мне он начался очень рано, не полом пришел – облаком. И вот постепенно, на протяжении лет, облако рассеялось: пол распылился. Гроза не состоялась, пол просто миновал. (Пронесло!) Облаком пришел и прошел».

О нет, не прошел! Софья – пусть странно, своебычно и запретно – воскресила в теле Марины жажду совмещать, непременно совмещать возвышенное и земное. Это останется с ней надолго, очень надолго, пока в 1923 году, в Чехии, Константин Родзиевич не выпьет из нее все ее плотские соки, причем Марина будет убеждена, что он ее этими соками именно что напитал и наполнил.

Но пока на дворе не 1923-й, а 1915 год, и не Чехия, а Украина.

Оттуда Марина написала сестре мужа, Лиле Эфрон, такое письмо:

«Сережу я люблю на всю жизнь, он мне родной, никогда и никуда я от него не уйду. Пишу ему то каждый, то – через день, он знает всю мою жизнь, только о самом грустном я стараюсь писать реже. На сердце – вечная тяжесть. С нею засыпаю, с нею просыпаюсь».

Сергей в это время был на фронте. Поняв – не без труда, и такая несообразительность, ей-богу, вполне объяснима! – что у его жены появилась другая женщина(что за комиссия, Создатель!!!), он был, конечно, потрясен, старался не встречаться с Мариной и ни в коем случае не видеть соперницу: видимо, боялся не справиться с собой. А может, стыдился, что, наоборот, справится очень легко, Бог его разберет, этого Утомленного Анатома… В конце концов Сергей ушел братом милосердия в действующую армию на фронт Первой мировой войны, чтобы не видеть, сколь упоена Марина новым для себя чувством.

Однако она и впрямь – при всем том, что ни на миг не расставалась с Софьей, что они раскуривали одну папиросу на двоих и прилюдно обнимались, – не могла и помыслить о том, чтобы разойтись с Сергеем. И мучений ей от того, что она рвется между мужем и любовницей, в самом деле хватало!

«Соня меня очень любит, и я ее люблю – и это вечно, и от нее я не смогу уйти. Разорванность от дней, которые надо делить, сердце все совмещает. Веселья – простого – у меня, кажется, не будет никогда, и вообще это не мое свойство. И радости у меня до глубины – нет. Не могу делать больно и не могу не делать…» – писала она в письме-объяснении.

 
Два солнца стынут – о господи, пощади! —
Одно – на небе, другое – в моей груди.
Как эти солнца, – прощу ли себе сама? —
Как эти солнца сводили меня с ума!
И оба стынут – не больно от их лучей!
И то остынет первым, что горячей.
 

Отношения Марины с Парнок были очень даже непростыми. Старшая подруга (а Софья была не только на семь лет старше Марины, но вообще во всем взрослее) оказалась не меньшим тираном, чем младшая. «Она отталкивала меня, окаменевала, ногами меня топтала, но – любила», – писала Марина в дневнике. Следовало ожидать, что когда отношения эти разорвутся (если вообще разорвутся), то именно по ее возмущенной инициативе. Однако все произошло по-другому.

Как-то раз Марина вернулась с дружеской литературной вечеринки, куда не пошла Софья, сославшись на нездоровье, и, открыв дверь в квартиру подруги, попала в классическую в своей тривиальности житейскую ситуацию: на постели, которую делила с Софьей она, теперь сидела другая женщина(опять эти слова, но никуда от них не деться!) – какая-то толстая, черная, показавшаяся Марине отвратительной и вызвавшая такой приступ брезгливости, что она бежала из дома Парнок почти в панике, зная, что больше не вернется туда никогда.

 
Сегодня часу в восьмом.
Стремглав по Большой Лубянке.
Как пуля, как снежный ком.
Куда-то промчались санки.
Уже прозвеневший смех…
Я так и застыла взглядом:
Волос рыжеватый мех.
И кто-то высокий – рядом!
Вы были уже с другой.
С ней путь открывали санный.
С желанной и дорогой, —
Сильнее, чем я, – желанной.
– Oh, je n’en puis, j’touffe! [30]30
  О, я не могу, я задыхаюсь! (франц.)


[Закрыть]
 —
Вы крикнули во весь голос.
Размашисто запахнув.
На ней меховую полость.
Мир – весел, и вечер лих!
Из муфты летят покупки…
Так мчались Вы в снежный вихрь.
Взор к взору и шубка к шубке.
И был жесточайший бунт.
И снег осыпался бело.
Я около двух секунд —
Не более – вслед глядела.
И гладила длинный ворс.
На шубке своей без гнева.
Ваш маленький Кай замерз.
О Снежная королева!
 

Эту обиду, этот грубый разрыв – Марина характеризовала его как «первую катастрофу» в своей жизни – она не простила до конца дней своих. Однако как странно… Буквально за несколько дней до смерти Марина вдруг увидела во сне Софью Парнок, которая давно уж умерла.

Софья была не одна, а с тойженщиной. Они вместе и Марина ехали в поезде, в одном вагоне. Даже во сне Марина была уязвлена этой встречей. Ей снилось, она перешла от Софьи и той, другой, в какой-то плохонький, обшарпанный вагон и больше к ним не возвращалась.

Софья умерла своей смертью. Марина покончит с собой…

Что и говорить, покойники никогда к добру не снятся, даже дорогие!

Так закончился этот безумный и эпатажный роман двух поэтесс. И Марина немедленно, словно заглаживая свою вину перед Сергеем, перед мужчиной, которому она изменила с женщиной, бросилась… О нет, не письма ему, молящие о прощении, строчить! И не к нему поехала. И не сделалась самой истовой прихожанкой ближайшей церкви, не отбивала лба перед иконами, грех искупая.

Она бросилась сразу в два новых романа! На сей раз эта эквилибристика чувств (выражение самой Марины) осуществлялась ею одним махом с двумя мужчинами. Правда, один роман был некоторым образом платонический – на деле, хотя и пылкий – сердечно. Второй воплощался как духовно, так и физически.

Любить двоих одновременно для нее вовсе не было сложно. Это еще на подступах к осознанию собственной невероятной сердечной полигамии, еще в пору влюбленности в двух братьев Эфрон сразу она чуточку – о, самую чуточку! – робела перед собственным раздвоением. Однако связь с Софьей Парнок настолько закалила ее сердце… Нет, не то слово, не закалила, сердце на всю жизнь останется самым уязвимым на свете, кровоточащим и ранимым, обнаженным, «ободранным», как однажды скажет о себе сама Марина… Связь с Софьей сделала ее сердце поистине эластичным и безразмерным. Теперь сердце женщины и поэтессы (ах да – поэта, не будем забывать, она же не любила слово «поэтесса»!) Марины Цветаевой (она давно забыла причуду подписывать своистихи чужойфамилией!) что-то вроде кусочка знаменитой шагреневой кожи. Теперь оно могло любить одновременно стольких людей, сколько ему было нужно, сколько требовалось для непрерывной работы этой ненасытной печи по имени Творческий Процесс.

Жутко звучит? Избыточно физиологично? Однако забежим несколько (на десяток лет) вперед и призовем на помощь самого точного, самого беспощадного и проницательного эксперта души и сердца Марины, какого она в своей жизни имела, человека, который знал ее лучше других, – все того же Утомленного Анатома, ее собственного мужа.

«Марина – человек страстей, – напишет он Максу Волошину, который отлично знал эту пару и понимал ее беды и проблемы как никто другой. – Отдаваться с головой своему урагану – для нее стало необходимостью, воздухом ее жизни. Кто является возбудителем этого урагана сейчас – неважно. Почти всегда все строится на самообмане. Человек выдумывается, и ураган начался. Если ничтожество и ограниченность возбудителя урагана обнаруживаются скоро, Марина предается ураганному же отчаянию…

И все это – при зорком, холодном (пожалуй, даже вольтеровско-циничном) уме. Вчерашние возбудители сегодня остроумно и зло высмеиваются (почти всегда справедливо). Все заносится в книгу. Все спокойно, математически отливается в формулу. Громадная печь, для разогревания которой необходимы дрова, дрова и дрова. Ненужная зола выбрасывается, качество дров не столь важно. Тяга пока хорошая – все обращается в пламень. Дрова похуже – скорее сгорают, получше – дольше…»

Это так холодно и жестоко. Но так безукоризненно точно! Диагноз или приговор? Часто – одно и то же. Вот как в данном случае.

К этому письму мы еще вернемся.

Ну а теперь, когда нам известен диагноз смертельной болезни Марины Цветаевой – art vulgaris, искусство обыкновенное, – вернемся в 1915 год, когда она любила сразу двоих… Нет, троих – ведь Сергей тоже оставался любимым ею!

А те двое других – кто они?

Один из них – поэт Осип Мандельштам, которого она помнила еще по Коктебелю, с которым встречалась потом раз или два, бродя с ним по Москве, и украдкой, как бы мимоходом, меж чтением стихов, предавалась любви, больше отдавая дань традиции. Ну, так нужно, чтобы мужчина и женщина отправлялись вместе в постель, даже если им не терпится поскорей оторваться друг от друга и начать читать друг другу рожденные их духовной (более духовной, чем физической!) близостью стихи:

 
Откуда такая нежность?
Не первые – эти кудри.
Разглаживаю, и губы.
Знавала – темней твоих.
Всходили и гасли звезды.
(Откуда такая нежность?),
Всходили и гасли очи.
У самых моих очей.
Еще не такие песни.
Я слушала ночью темной.
(Откуда такая нежность?)
На самой груди певца.
Откуда такая нежность?
И что с нею делать, отрок.
Лукавый, певец захожий.
С ресницами – нет длинней?
 

Однако рассталась эта пара гениев после кратковременной встречи не без облегчения:

 
Никто ничего не отнял!
Мне сладостно, что мы врозь.
Целую Вас – через сотни.
Разъединяющих верст.
 

И если Марина позднее испытывала неприязнь к Надежде Мандельштам, жене Осипа Эмильевича, то лишь потому, что была величайшей, как уже говорилось, собственницей из всех живущих на свете.

Второй одновременный роман – с Тихоном Чурилиным, тридцатилетним поэтом из тамбовской Лебедяни. Сестра Марины Анастасия так описывала встречу с ним:

«…Черноволосый и не смуглый, нет – сожженный. Его зеленоватые, в кольце темных воспаленных век глаза казались черны, как ночь (а были зелено-серые). Его рот улыбался и, прерывая улыбку, говорил из сердца лившиеся слова, будто он знал и Марину, и меня целую уж жизнь, и голос его был глух… И не встав, без даже и тени позы, а как-то согнувшись в ком, в уголку дивана, точно окунув себя в стих, как в темную глубину пруда, он начал сразу оторвавшимся голосом, глухим, как ночной лес… Он брал нас за руки, глядел в глаза близко, непередаваемым взглядом, от него веяло смертью сумасшедшего дома, он все понимал… рассказывал колдовскими рассказами о своем детстве, отце-трактирщике, городе Лебедяни… и я писала в дневник: „Был Тихон Чурилин, и мы не знали, что есть Тихон Чурилин, до марта 1916 года“».

Он тоже обладал шагреневым сердцем поэта и был влюблен сразу в обеих сестер. Но Ася всегда находилась в тени Марины…

Встреча с Мариной сразила Тихона и больно его ранила. Она это и сама понимала:

 
Не сегодня завтра растает снег.
Ты лежишь один под огромной шубой.
Пожалеть тебя, у тебя навек.
Пересохли губы…
А глаза, глаза на лице твоем —
Два обугленных прошлолетних круга!
Видно, отроком в невеселый дом.
Завела подруга…
 

Тихон посвятил недолгой «подруге» свои прозаические произведения, в которых воспел ее: «Из детства далечайшего», где рассказывается о «сладких страданиях» любви, которая как бы приуготовила к смерти впервые полюбившего мальчика, и фантастическую повесть «Конец Кикапу», где отзывается о ней так: «лжемать, лжедева, лжедитя», «морская» «жжженщщина жжосткая», что «лик свой неизменнорозовый держит открыто»…

Однако Тихон был Мариной отвергнут после одной или двух встреч: не нужен ей был равный, взрослый, только притворяющийся ребенком, жаждущий от Марины только тела, тела, ни капли души не желающий! Сама она не знала, чего хотела, ей-богу! То ей мало плоти, то переизбыток… Беда в том, что этого мужчину она не могла любить с тем непременным присутствием материнского начала в страсти, которого так жаждала, без которого не могла обходиться. Между прочим, именно этого не перенес в ней и Осип Мандельштам. Не зря же она называла его гордецом, подчеркивала его дерзость и заносчивость:

 
Ты запрокидываешь голову.
Затем, что ты – гордец и враль.
Какого спутника веселого.
Привел мне нынешний февраль!..
Мальчишескую боль высвистывай.
И сердце зажимай в горсти…
Мой хладнокровный, мой неистовый.
Вольноотпущенник – прости!
 

А ведь кстати! Как же мы упустили! Сердце-то Марины рвалось в те годы не между тремя мужчинами, а между четырьмя! Четвертым был Александр Блок… которого она не видела никогда в жизни, с которым и словом не обмолвилась. Но любила! Ох как любила… Она сказала бы: «Я его любила так, как не любила никого». Она повторяла это каждому из своих любовников и возлюбленных (если любовник – это тот, с кем осуществляешь плотские желания, а возлюбленный – к кому рвешься сердцем):

– Я никого не любила так, как вас!

Она всех их называла на «вы» и не лгала никому.

Для Блока Марина сплела венок из великолепных стихов:

 
Имя твое – птица в руке.
Имя твое – льдинка на языке.
Одно-единственное движенье губ.
Имя твое – пять букв. [31]31
  В старой русской орфографии – Блокъ – пять букв.


[Закрыть]

Мячик, пойманный на лету.
Серебряный бубенец во рту.
Камень, кинутый в тихий пруд.
Всхлипнет так, как тебя зовут.
В легком щелканье ночных копыт.
Громкое имя твое гремит.
И назовет его нам в висок.
Звонко щелкающий курок.
Имя твое – ах, нельзя! —
Имя твое – поцелуй в глаза.
В нежную стужу недвижных век.
Имя твое – поцелуй в снег.
Ключевой, ледяной, голубой глоток.
С именем твоим – сон глубок.
 

А с Мандельштамом было покончено. Все, что раньше восхищало в нем, даже манера закидывать голову, теперь казалось смешным.

Между тем в Москву вернулся Сергей. И убедился, что становится чужим человеком в собственной семье. Он писал сестре:

«Нашел Алю похудевшей и какой-то растерянной. Всякое мое начинание по отношению к Але встречает страшное противодействие. У меня опускаются руки. Что делать, когда каждая черта Марининого воспитания мне не по душе, а у Марины такое же отношение к моему. Я перестаю чувствовать Алю – своей».

Он умолчал о том, что и жену своей перестал чувствовать, несмотря на то, что они вели бесконечные разговоры, делили ложе и даже умудрились между чтением стихов и выяснением отношений зачать ребенка. Марина была полна своей очередной любовью – по имени Никодим Плуцер-Сарна.

Боже мой, как далека была она теперь от мужа! Он еще не мог избавиться от тягостных воспоминаний о школе прапорщиков в Петергофе: «В одной комнате помещаются более ста человек, – все это галдит, поет, ругается, играет на балалайках и пр. и пр.». А Марина…

А у Марины…

 
И взглянул, как в первые раза.
Не глядят.
Черные глаза глотнули взгляд.
Вскинула ресницы и стою.
– Что, – светла?
Не скажу, что выпита дотла.
Всё до капли поглотил зрачок.
И стою.
И течет твоя душа в мою.
Другая жизнь!
 

Она так любила Никодима, что называла его побудителемсвоих стихов. Почти соавтором. Что и говорить, человек он был совершенно не похожий ни на кого из ее прежних любовников и возлюбленных!

Анастасия Цветаева описала его прелестно и необыкновенно точно: «Помню лицо Никодима – узкое, смуглое, его черные волосы и черные глаза… Он был среднего роста, привычно-элегантно одет (элегантность эта не имела в себе ни одной ноты лишнего), и был он молчалив, и глаза его темны… и была некая внезапность движений – брал ли портсигар или вставал вдруг идти, и была в нем сдержанность гордеца, и было в нем одиночество, и был некий накал затаившегося ожидания, и что-то было тигриное во всем этом – и если это иначе назвать – была ненасытность к романтике, хватка коллекционера и путешественника, и был он, на наш вкус, романтичен весь до мозга костей – воплощение мужественности того, что мы – в совершенно не общем смысле – звали авантюризмом, то есть свободой, жаждой и ненасытностью…» А на взгляд Марины Цветаевой:

 
Запах, запах.
Твоей сигары!
Смуглой сигары.
Запах!
Перстни, перья.
Глаза, панамы…
Синяя ночь.
Монако.
Запах странный.
Немножко затхлый:
В красном тумане —
Запад.
Столб фонарный.
И рокот Темзы.
Чем же еще.
Чем же?
Ах, Веной.
Духами, сеном.
Открытой сценой.
Изменой!
 

Далеко не мальчик, старше Марины, европейски образован, он был снова – романтический герой и сильный мужчина, не допускавший покровительственного к себе отношения. Но, как известно всем, каждая сильная женщина только и ждет того, с кем рядом она могла бы хоть немножко побыть слабой. И Марина, опьяневшая от запаха его сигар и его духов, от того переизбытка изысканности, которого она была напрочь в своей простенькой бытовой жизни лишена, при скудости тех средств, на которые они с Сергеем жили, – Марина впала словно бы в некое наркотическое опьянение от этого человека, который нежно и осторожно трогал ее сердце, а по сути – играл им, поигрывал, как с очередной экзотической игрушкой, привезенной им из какой-нибудь невероятной, загадочной страны… Из страны под названием Любовь.

 
На заре морозной.
Под шестой березой.
За углом у церкви.
Ждите, Дон-Жуан!
Но, увы, клянусь Вам.
Женихом и жизнью.
Что в моей отчизне.
Негде целовать!
Нет у нас фонтанов.
И замерз колодец.
А у богородиц —
Строгие глаза.
И чтобы не слышать.
Пустяков – красоткам.
Есть у нас презвонкий.
Колокольный звон.
Так вот и жила бы.
Да боюсь – состарюсь.
Да и Вам, красавец.
Край мой не к лицу.
Ах, в дохе медвежьей.
И узнать Вас трудно.
Если бы не губы Ваши.
Дон Жуан!
 

«Чтобы не слышать пустяков красоткам», у них был не только колокольный звон – у них была женская природа, которая подводила дела сердечные в самые внезапные минуты жизни. Едва ли Марина успела сосредоточиться на своей беременности! Воистину: «Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст…» Во всяком случае, она писала из родильного дома сестрам мужа подробнейшие письма-инструкции по ведению своего хозяйства, в котором, судя по всему, все шло абы как, и Марина надеялась с помощью временных помощниц навести наконец подобие порядка в своем запущенном быту, с непосредственностью ребенка добавляя при этом: «Мое – теперь – убеждение: главное – это родиться, дальше все устроится». Ну да – с помощью добрых людей… Вообще, по сути своей она умела просить, даже требовать у людей не только чувств, но и всяческой материальной помощи. С той же непосредственностью она сообщала сестре Сергея Вере: «Я – нелегкий человек, и мое главное горе – брать что бы то ни было от кого бы то ни было». Ну нет, тут уж она кокетничала: это было не горе, это было – средство выживания души, сердца, тела, наконец…

Между тем в своем вдругслучившемся материнстве она лишилась встреч с Никодимом, которому, конечно, мало интересна стала вечно захлопотанная мамаша: как ни мало уделяла Марина внимания своим детям, все же две дочери занимали массу места в ее жизни. И человек, о котором она упоенно восклицала: «О, поэты! поэты! Единственные настоящие любовники женщин!», тихо исчез из ее жизни.

Приехал из школы прапорщиков Сергей, ждущий назначения на фронт.

С грустью убедился в очередной раз, что они с женой – параллельные прямые, которые никогда не пересекутся. Она и сама не раз высказывалась в том смысле, что «для полной согласованности душ нужна согласованность дыхания, ибо что – дыхание, как не ритм души? Итак, чтобы люди друг друга понимали, надо, чтобы они шли или лежали рядом». Увы, «лежать рядом» с женой у Сергея просто не имелось времени. А значит, их души не согласованы, а значит, ей нет дела до его страшных предчувствий о судьбе России – он ведь беспрестанно общался с так называемыми нижними чинами, знал, каково у них настроение, какой страшной силы разлагательскую работу ведут в войсках большевики, и предвидел, что на недавно свершившейся Февральской революции дело не остановится, все это может кончиться истинной катастрофой для страны. Ну а ему меньше всего интересно, по кому на сей раз хмурятся ее брови, и набегает на глаза слеза, и кривятся в судорожной, не то мечтательной, не то мучительной улыбке губы, и кто вызвал у нее ту горечь, о которой он прочел на небрежно оброненном клочке черновика:

 
Горечь! Горечь! Вечный привкус.
На губах твоих, о страсть!
Горечь! Горечь! Вечный искус —
Окончательнее пасть…
С хлебом ем, с водой глотаю.
Горечь-горе, горечь-грусть.
Есть одна трава такая.
На лугах твоих, о Русь!
 

С ощущением этой горечи на губах Сергей и ожидал назначения на фронт. Марина же исступленно писала стихи, исступленно жаждала новой любви, между этими двумя делами занималась детьми… А тем временем обрушилась на Россию ожидаемая Сергеем и пугавшая его катастрофа – Октябрьская революция.

Сергей участвовал в уличных боях в Москве, чудом спасся: удалось, переодевшись, пробраться из Александровского училища домой. Он был просто болен от ярости, от боли за Россию – болен Россией. И мечтал только о том, чтобы представилась возможность продолжать борьбу.

Марина была безумно счастлива, что он остался жив. Странность их параллельных, не пересекающихся путей в том и состояла, что они непременно должны были знать друг о друге – вот есть он (она), вот жив (жива), значит, и я существую. Они не могли жить друг без друга… но и друг с другом жить не могли. Марина это понимала, оттого и писала в своих тайных дневниках: «Личная моя жизнь, т. е. жизнь моя в жизни (т. е. в днях и местах) не удалась… Причин несколько. Главная, что я – я. Вторая: ранняя встреча с человеком из прекрасных – прекраснейшим, долженствовавшая быть дружбой, а осуществившаяся в браке».

Она по-прежнему считала Сергея благороднейшим из людей, и его участие в октябрьских боях только подтвердило это, потому и писала слезами и кровью сердца:

«Если Бог сделает это чудо – оставит Вас в живых, я буду ходить за Вами, как собака…

Горло сжато, точно пальцами. Все время оттягиваю, растягиваю ворот. Сереженька.

Я написала Ваше имя и не могу писать дальше…»

И одновременно:

 
Ну что же! Коли кинут жребий —
Будь, любовь!
В грозовом – безумном – небе —
Лед и кровь.
Жду тебя сегодня ночью.
После двух:
В час, когда во мне рокочут.
Кровь и дух.
 

Кого же она ждала той ночью? И дождалась ли?

…Москва, 31 декабря 17-го. Поздний вечер. В доброе старое время вечером 31 декабря провожали старый год и готовились к встрече нового. Теперь никто ничего не понимает, все всего боятся и одновременно чего-то ждут. Кто-то – волшебных изменений, которые вмиг, бескровно, сделают Россию великой европейской державой. Кто-то понимает, что, по выражению баснословного князя Игоря, нельзя обрести меда, не погнетши пчел, то есть что без кровушки великие дела не делаются, и ждет, и предчувствует собственную смерть. Кто-то вообще ждет, сам не зная чего – что господь пошлет. А одна женщина ждет встречи с человеком, в которого влюблена. Именно поэтому она спешит теперь из гостей домой, хотя ее уговаривали остаться. Ради него она пришла туда, а его там не оказалось. И больше ей невмоготу было оставаться в той компании: там собрались одни поэты, которые до бесконечности читают свои стихи и ругают стихи других, в том числе – и ее. Какая чушь! Они стихи пишут, она – живет ими, дышит.

Почему он не пришел? Может быть, она чего-то не поняла? Может быть, он ждет у нее дома? Ведь они обычно встречались именно там, в деревянном двухэтажном оштукатуренном доме в Борисоглебском переулке, между Арбатом и Поварской. Спальня и рабочая комната Марины находятся в жилой мансарде. К стене прибито чучело орла; все сплошь затянуто коврами, даже окно, так что и днем на столе должна гореть лампа. На тяжелом маленьком секретере множество старых книжек в истрепанных кожаных переплетах: Державин, Гёте, Лермонтов, Гюго, Мюссе…

Внизу две комнаты: первая большая, но нежилая – только на одной из голых стен висит вверх колесами старый велосипед с деревянной рамой. В соседней комнате, маленькой, тихо, как мышки, спят Маринины дочери, то есть младшая спит, а старшая – неведомо. Может быть, ловит чутким, ревнивым ухом разговоры, доносящиеся сверху…

Он: Я бы никогда не мог любить танцовщицы, мне бы всегда казалось, что у меня в руках барахтается птица.

Она: Раньше все, что я любила, называлось – я, теперь – вы. Но оно всё то же. Женщина – одержимая. Женщина идет по пути вздоха ( глубоко дышит). Вот так.

Он: А мужчина хочет – так! ( Выброшенная рука. Прыжок.)

Она: Это не мужчина так, это тигр так. Кстати, если бы вместо «мужчины» было «тигр», я бы, может быть, и любила мужчин. Какое безобразное слово – «мужчина»! Насколько по-немецки лучше: «Mann», и по-французски: «Homme». Man, homo… Нет, у всех лучше…

Но дальше. Итак, женщина идет по пути вздоха… Женщина – это вздох. Мужчина – это жест. Вздох всегда раньше, во время прыжка не дышат. Мужчина никогда не хочет первый. Если мужчина захотел, женщина уже хочет.

Он: А что же мы сделаем с трагической любовью? Когда женщина – действительно – не хочет?

Она: Значит, не она хотела, а какая-нибудь рядом. Ошибся дверью. – И продолжает ( робко): Антокольский, можно ли назвать то, что мы сейчас делаем, – мыслью?

Он(еще более робко): Это – вселенское дело: то же самое, что сидеть на облаках и править миром.

Его звали Павел Антокольский – двадцать два года, поэт, актер маленького театра в Мансуровском переулке на Остоженке, ученик Вахтангова. Говоря по-диккенсовски, у них все было впереди – у них ничего не было впереди.

 
Кавалер де Гриэ! – Напрасно.
Вы мечтаете о прекрасной.
Самовластной, в себе не властной.
Сладострастной своей Мапоп.
Вереницею вольной, томной.
Мы выходим из ваших комнат.
Дольше вечера нас не помнят.
Покоритесь, – таков закон.
Мы приходим из ночи вьюжной.
Нам от вас ничего не нужно.
Кроме ужина – и жемчужин.
Да, быть может, еще – души!
Долг и честь, Кавалер, – условность.
Дай Вам Бог – целый полк любовниц!
Изъявляя при сем готовность…
 

Страстно любящая Вас – М.

…Павлик Антокольский, которого она называла кавалером де Гриэ, обещал вместе встретить Новый год. Он придет, придет, их свидания так редки. Марина не раз сетовала:

– Я должна была бы пить вас из четвертной, а пью по каплям, от которых кашляю.

Он должен прийти!

Где он?

Марина ускорила шаги, нагнулась, прячась от ветра, и не заметила, как из подворотни вынырнула мужская фигура. Столкнулась лицом к лицу и только тогда заметила человека. В первую минуту подумала – он! Но нет… это какой-то оборванец с волчьими глазами, светящимися в темноте.

Один из уголовников, во множестве выпущенных революцией из московских тюрем!

Рванул за ремень желтую кожаную сумку вроде офицерской полевой, которую Марина носила через плечо: в этой не женской сумке умещались сотни две папирос и клеенчатая тетрадь со стихами.

Папиросы – ладно, хоть и жалко, но если отнимет тетрадь…

– Ради бога! – вскрикнула Марина, с силой выдергивая из немытой лапы сумку. – Нет, не троньте это! Вот, возьмите…

Она высыпала прямо на мостовую папиросы, сорвала с шеи и сунула грабителю старинный лорнет на цепочке (с детства близорукая, она не носила очки, ненавидела себя в них, но иногда позволяла себе посмотреть в лорнет на мелкий шрифт в книге или газете). Вещь была дорогая – единственная дорогая вещь у нее. Платье она носила из самой простой ткани, самого простого фасона, похожее на подрясник, перетянутый поясом, ботинки были мужские… Уголовник от изумления щедростью жертвы начал подбирать папиросы и, даже не заметив, что все пальцы Марины унизаны кольцами, не кинулся следом, когда она бросилась бежать, прижимая к себе сумку. Кольца были, правда, не золотые, а серебряные, а некоторые даже простые, железные. Одно из таких колец Марина недавно подарила Павлику:

 
Дарю тебе железное кольцо:
Бессонницу – восторг – и безнадежность.
Чтоб не глядел ты девушкам в лицо.
Чтоб позабыл ты даже слово: нежность.
Чтоб голову свою, в шальных кудрях.
Как пенный кубок, возносил в пространство.
Чтоб обратило в огнь – и в пепел – и в прах.
Тебя твое железное спартанство.
Когда ж к твоим пророческим кудрям.
Сама Любовь приникнет красным углем.
Тогда молчи и прижимай к губам.
Железное кольцо на пальце смуглом.
Вот талисман тебе от красных губ.
Вот первое звено в твоей кольчуге, —
Чтоб в буре дней стоял один – как дуб.
Один как Бог – в своем железном круге!
 

Какое счастье, что грабитель не польстился на кольца! Хорошая примета! К добру, к удаче, к исполнению желаний! Наверное, Павлик уже у нее!

 
Однако в окнах было темно…
Новый год я встретила одна.
Я, богатая, была бедна.
Я, крылатая, была проклятой.
Где-то было много-много сжатых.
Рук – и много старого вина.
А крылатая была – проклятой!
А единая была – одна!
Как луна – одна в глазу окна.
 

Она так и не узнала, с какой именно Манон из целого полка любовниц шлялся в ту ночь ее кавалер де Гриэ. Однако простила ему эту одинокую ночь, потому что уже 6 января 1918 года явившийся с извинениями Павлик познакомил Марину с Юрием Завадским – человеком, которого она называла Солнцем, шевалье де Лозеном, Комедьянтом, к которому вспыхнула ослепительной любовью. Вспыхнула – и погасла, ибо такова судьба всякой вспышки. Но некоторое время и впрямь чудилось: солнца зажигала и звезды – своими стихами о нем.

 
Солнце – одно, а шагает по всем городам.
Солнце – мое. Я его никому не отдам.
Ни на час, ни на луч, ни на взгляд. – Никому. Никогда!
Пусть погибают в бессменной ночи города!
В руки возьму! – Чтоб не смело вертеться в кругу!
Пусть себе руки, и губы, и сердце сожгу!
В вечную ночь пропадет – погонюсь по следам…
Солнце мое! Я тебя никому не отдам!
 

Юрий Завадский тоже был актером театра Вахтангова и близким, очень близким другом Павлика. Коварный Антокольский, которому очень хорошо удавалось делать вид, будто он нежный такой черноволосый мальчик с большими глазками (такой мальчишески-невинный тип мужчин привлекал Марину сильнее всего именно потому, что ее отношение к ним по-прежнему было матерински любовное), на самом деле был очень тонким психологом и легко разгадал неистово-собственническую натуру Марины. И испугался, что его затянет этот водоворот страстей, изломает все его тонкие косточки. Сам же Павлик предпочитал отношения легкие, даже легонькие, и в этой любовной связи именно он был – легкомысленная Манон, а Марина как раз изображала из себя пожизненно верного кавалера де Гриэ. Так вот, Павлик надеялся, что Марину отвлечет от него ослепительная, феерическая красота Юрия Завадского.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю