Текст книги "Госпожа сочинительница"
Автор книги: Елена Арсеньева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц)
Стол был придвинут к дивану, лакей накрывал его на два куверта, но, завидев Дашкову, императрица что-то быстро сказала, и тотчас подали третий прибор.
«Неужели это для Орлова? Неужели он будет завтракать с нами?» – обиженно подумала Катерина Романовна.
И тут она заметила, как сидят эти двое, как небрежно, с хозяйским видом держит Орлов императрицу за руку, как легко, привычно целует ее плечо и шею, и… с каким восторгом Екатерина Алексеевна поглядывает на его грубо вытесанное лицо, на вольно раскинувшееся тело, как заливисто, обещающе смеется его шуткам! И она была одета в интимное утреннее платьице, в котором даже Катерина Романовна удостоилась узреть ее раз или два, а ведь ближе, чем она, у императрицы не было человека!
То есть до нынешнего утра она именно так думала… А сейчас вдруг вспомнила разговоры о том, что у Екатерины связь с Орловым, что, горячо участвуя в перевороте, он старался не только для нее, но и для себя, поскольку надеется стать ее мужем… Удивительно: до сей поры Дашкова этих разговоров как бы не слышала – не желала слышать. Но сейчас они словно бы вновь зазвучали в ее ушах.
И она поняла: каждое слово этих ужасных сплетен – истина. Екатерина и впрямь принадлежит мужчине, причем принадлежит ему не по принуждению, а по своей воле, по страстному желанию, по любви, может быть, равной той, которую испытывает к ней Катерина Романовна. Однако любовь Дашковой останется безответной, сердце Екатерины отдано другому!
Хоть б уж другой, ладно, еще куда ни шло. Но другому…
Какая черная неблагодарность! Какое коварство! А письма, в которых императрица, тогда еще великая княгиня, называла Катерину Романовну своим первым другом, наилучшей, необходимейшей подругою? И нежные слова, улыбки, взгляды, пожимания рук и поцелуи? То есть Дашкову она никогда не целовала, это верно, однако неужели принимала нежности с ее стороны лишь как выражение почтительности, а не жарких чувств, одушевлявших и окрылявших Катерину Романовну?!
Еще афинянин Теофраст, ученик Аристотеля, уверял, будто и на солнце есть пятна. Катерина Романовна читала об этом в одной из тех мудрых книг, кои были ею изучены вдоль и поперек, однако она никак не могла подумать, что такие же пятна могут образоваться на солнце ее души, на идеале ее фантазии!
Итак, княгиня Дашкова пребывала в печалях, а вскоре погрузилась в пучину самой что ни на есть черной меланхолии, ибо поняла, что сердце государыни от нее медленно, но верно отвращается!
Она поехала навестить отца, который не переставал причитать о той глупости, которую совершила его младшая дочь, разрушив карьеру Елизаветы при Петре Федоровиче.
– Ты могла бы сделаться сестрой императрицы! А теперь ты кто? Кому нужна? – ворчал он пресердито. И его упреки прерывались истерическими рыданиями самой Елизаветы Романовны, разлученной с императором (которого, как ни изумлялась княгиня Дашкова, сестра любила, оказывается, от всего сердца, а вовсе не за возможность с его помощью взойти на трон).
Точно так же негодовали на Катерину Романовну и все прочие Воронцовы, в том числе и дядюшка-канцлер. Впрочем, сама-то княгиня в те дни еще надеялась, что вернет все утраченное, возместит все потери с помощью своей венценосной подруги, что родственников княгини Дашковой никто не посмеет подвергнуть никаким репрессиям и даже малейшим унижениям. Она сказала об этом отцу, но Роман Илларионович поднял ее на смех:
– Неужели ты не видела, что дом окружен стражею?! Нас с твоей сестрой ужеподвергли унижениям, ибо эта грубая солдатня над нею всячески насмешничает!
Дашкова вышла от отца раздраженная и не замедлила ввязаться в ссору с начальником караула. Она потребовала от имени императрицы снять часовых. Офицер (фамилия его была Какавинский) отказался. Дашкова настаивала. Завязался громкий скандал, который, увы, ничем не закончился. Разъяренная Дашкова понеслась во дворец, надеясь на восстановление справедливости, однако первым, кого она там увидела, был Какавинский рядом… с Орловым.
«Вот мои враги, которые поддерживают один другого! – с тоской подумала Катерина Романовна. – Поддерживают против меня, которая своим горячим участием, быть может, спасла их головы!»
Ну да всем известно, что накануне переворота Орлов был арестован и его освободили только восставшие гвардейцы. А кто был душою восстания? Княгиня Дашкова!
Правда, Какавинскому вроде бы ничто не угрожало со стороны бывшего императора, но это была уже несущественная деталь. Главное, что императрица выступила на их стороне и сделала выговор за самоуправство… кому?! Отнюдь не наглецу Какавинскому, а Катерине Романовне, которая хотела распустить часовых с постов да еще и говорила по-французски при солдатах! О боже, вот неблагодарность, а? Поневоле вспомнишь низвергнутого императора с его пророчеством насчет апельсиновых корок…
Именно этой коркой и ощущала себя княгиня Дашкова, уезжая из дворца. Правда, во искупление выговора она была награждена орденом Святой Екатерины, высшей наградой России, предназначенной для женщин, а все санкции против ее родственников (и даже сестры) предписывалось прекратить. Однако что значила такая ерунда по сравнению с главным огорчением: в Россию со дня на день должен был вернуться князь Дашков, которого Екатерина нарочно отозвала со службы, чтобы сделать приятное своей подруге. Она ничего не могла сделать для нее более неприятного!
Конечно, хотелось думать, что сие совершено было по неведению, что сие – одно из тех благих намерений, коими, как известно, вымощена дорога в ад, однако Дашкова поймала издевательскую ухмылку во взгляде Орлова… Не он ли и подстрекнул императрицу на возвращение Дашкова?
Правда, императрица решила заплатить за счет государственной казны все двадцать четыре тысячи его карточных долгов, да и комнаты для них были приготовлены во дворце, что само по себе было знаком отличия… Ах, мечтала Катерина Романовна, вот ежели бы остаться в них одной, без супруга, и порою средь ночной темноты, когда все злобы дня отыдут и воцарится благость покоя, зреть на пороге сих комнат обожаемый идеал… Правда, по всему выходило, что зреть сей идеал на пороге своих покоев повезет Григорию Орлову!
А тот не терял надежды повести императрицу под венец. И дорога к сему была уже очищена его братцем, убившим – ах, боже мой, никто из людей умных в сем и не сомневался! – бедного низвергнутого императора!
– Я невыразимо страдаю от этой смерти, – сказала Екатерина бывшей в эту минуту при ней Дашковой. – Вот удар, который роняет меня в грязь.
– Да, мадам, – отвечала Катерина Романовна, – смерть его слишком скоропостижна для вашей и моей славы.
– Вашей славы?! – изумленно переспросила Екатерина Алексеевна. – Что-то я не пойму, в чем она состоит?!
Ну что тут оставалось делать княгине Дашковой, кроме как в очередной раз не произнести сакраментальное «увы»?!
Отныне это коротенькое словечко сделалось эпиграфом ее дальнейшей жизни.
Шло время, и все более отдаляла Катерину Романовну от себя императрица, все менее выказывала ей и вернувшемуся князю Михаилу Ивановичу свое расположение. И даже во время венчания Екатерины на царство княгине Дашковой назначено было место в соборе не как другу императрицы, украшенному орденом Св. Екатерины, а как жене полковника, в самых низших рядах…
Княгиня пыталась сохранить хорошую мину при плохой игре, однако порою ее недовольство подругой, которая обещала столь много, но обещаний своих не исполняла теперь, прорывалось-таки. Новая беременность, а потом и рождение сына повергли ее в пучину тоски. Дворец пришлось покинуть, она была лишена общества обожаемой особы. А та даже ни разу не навестила ее, отделывалась ничего не значащими записочками! Катерина Романовна почувствовала, как ее страстная любовь к императрице сменяется глубокой обидою. Среди родственников она не стеснялась говорить, что нипочем не стала бы помогать Екатерине, кабы знала, что той свойственно столь скоро забывать людей, которым она обязана решительно всем. Ведь даже сам замысел о государственном перевороте вызрел в голове княгини Дашковой!
Как-то раз, когда она рассуждала на эту излюбленную тему, кто-то из собеседников передал ей реплику императрицы: «Шесть месяцев я была в сношениях со всеми вождями заговора, прежде чем Дашкова узнала хоть одно имя». К сему было присовокуплено относительно близкой дружбы: Екатерина-де Алексеевна Дашкову держала при себе, чтобы выведывать от нее о планах ее сестрицы и Петра Федоровича, а также для того, чтобы уродство княгини оттеняло красоту ее венценосной подруги! Ну и не совсем ловко было ей одной в гвардейские казармы езживать, надо бы хоть с какой-никакой компаньонкою…
Услышав такое, Катерина Романовна воистину потеряла голову. Апельсиновая корка! Воистину! То-то хохочет на небесах злосчастный Петр Федорович, то-то радуется унижению той, коя замыслила и осуществила его ниспровержение!
Катерина Романовна даже и сама не помнила, что и кому тогда наговорила в горячности (забыв, кстати, и о том, что каждому слову истинно великих людей всегда внимает множество недоброжелателей, так и норовящих истолковать их речи на свой превратный салтык). Однако на другой день к ней ворвался возмущенный супруг, только что получивший от государыни послание следующего содержания: «Я от всей души желала бы не забыть заслуги княгини Дашковой вследствие ее собственной забывчивости; напомните ей об этом, князь, так как она позволяет себе угрожать мне в своих разговорах…»
От потрясения Катерина Романовна заболела. Императрица ни разу не прислала спросить о ее здоровье. Бывши между жизнью и смертью, княгиня Дашкова одушевлялась лишь мыслью о книге, которую она когда-нибудь напишет и в которой всем воздаст по заслугам…
* * *
Произведение, называемое «Моя история» («Mon histoire»), или, чаще, «Записки княгини», Катерина Романовна уселась писать 10 февраля 1804 года – спустя сорок два года после достопамятного государственного переворота, в результате коего российской императрицей сделалась Екатерина Вторая. За эти годы много всякой-превсякой воды утекло, а уж народу переселилось в мир иной… Катерина Романовна схоронила супруга и старшего сына, потом – отца, дядюшку-канцлера (бывшего), сестрицу-фаворитку (тоже бывшую)… Умерла даже сама императрица, которая своей неблагодарностью и неприязнью сделала существование Катерины Романовны невыносимым настолько, что та отправилась путешествовать за границу.
Объехала княгиня Дашкова, без преувеличения, всю Европу, побывала в Ирландии, Шотландии, Англии, Бельгии, во Франции, в Италии, поражая своим живым умом и знаниями людей поистине выдающихся: знаменитых писателей-философов Дидро и Вольтера, ученых Робертсона, Фергюссона, Блэка, Смита, математика Д’Аламбера, актера Гаррика, историка Рейналя, балетмейстера Гарделя, скульпторов Гудона и Фальконе. Княгиня встречалась с французской и английской королевами, с польским, сардинским и неаполитанским королями, австрийским императором, беседовала с папой римским… Конечно, слухи об ее успехах в Европе дошли до ее бывшей подруги, и, когда Дашкова вернулась, императрица назначила ее, сорокалетнюю даму, директором Академии наук.
Внешне отношения между двумя Екатеринами (Большой и Малой, как называла Дашкова свою подругу и себя) были теперь наилучшие: на столе императрицы всегда стоял готовый куверт для княгини Дашковой, которая, возможно, захочет прийти… С главным любовником государыни, князем Потемкиным, Катерина Романовна также сохраняла отношения наилучшие, забыв и ревность, и то более глубокое чувство, которое эту ревность пробуждало. Правда, к графу Орлову она до конца дней своих хранила лютую неприязнь, которая была взаимной. Как-то раз они встретились в Англии после памятного переворота спустя много лет, и Орлов, увидевши сына Дашковой, Павла, с коварной улыбкою сказал, что юноше нельзя появляться в Петербурге, не то императрица, которая известна своим пристрастием к молоденьким красавчикам, непременно пожелает иметь его для себя. На самом деле все обошлось, но этого выпада Катерина Романовна Орлову так и не простила.
Между прочим, крайнюю неприязнь испытывала княгиня и к прусскому королю Фридриху II. Его величество снискал немилость Катерины Романовны тем, что однажды выразился:
– Все было сделано Орловыми. Конечно, княгиня Дашкова тоже пахала, но только сидя на рогах у быка.
Нетрудно догадаться, что речь шла о перевороте, в котором Дашкова продолжала приписывать себе ведущую роль.
Между прочим, не исключено, что она пожалела о столь бурном полете своей фантазии, когда умерла Екатерина, а ее наследник Павел Петрович немедленно начал санкции против участников достопамятного комплота, который привел к смерти его отца, а к власти – его мать, столь долго не подпускавшую к трону великовозрастного сына (а ведь обещала: только регентшей будет, регентшей…).
При Павле Дашкова была «разжалована в рядовые» и сослана в глухую деревню, где ей привелось жить в крестьянской избе. Не сразу дозволено ей было переехать в ее калужское имение. Александр I вернул все на круги своя, однако Катерина Романовна в столицу более не вернулась, а жила в своей вотчине – Троицком, чувствуя себя там поистине самовластной императрицею и вспоминая былые заслуги.
Спору нет, ей было чем гордиться, ведь в академии Дашкова оказалась в своей стихии! Она навела порядок с финансами академии, в библиотеке, архивах, научных коллекциях (особенно по минералогии), типографии, начала строительство новых зданий…
Возглавив Российскую академию, Катерина Романовна затеяла издание первого толкового словаря русского языка. Она сама участвовала в составлении отдельных статей и объяснении понятий, лично подобрала слова к статьям про буквы Ц, Ш и Щ и предложила для слов вроде «ёлка» или «ёж» вместо двух букв «io» употреблять одну, за что все мы должны сказать ей превеликое спасибо. Представьте себе только, что, если б не она, мы бы пели: «В лесу родилась iолочка…»
Дашкова основала литературные журналы «Собеседник любителей российского слова» (в котором, кроме Державина, Фонвизина, Богдановича, Капниста, Княжнина, печаталась и сама, чаще всего под псевдонимом Россиянка или Благородная Россиянка) и «Новые ежемесячные сочинения». Возобновила издание «Nova acta Academiae Petropolitanae sсientiarum», сотрудничала в журналах «Невинное упражнение» (1763), «Друг просвещения» (1804–1806), «Опыт трудов Вольного российского собрания» (она была членом сего общества), написала ряд статей по истории для «Словаря Российской академии».
Заслуги Катерины Романовны в развитии российской науки неоспоримы. Однако того же нельзя сказать о ее заслугах в развитии русской истории…
Мемуары – сочинения исторические и претендуют как бы на некую объективность. Но ведь не может считаться объективным историческим источником сочинение, которое, во-первых, редкостно субъективно и полно всяческих приятных домыслов, а во-вторых… во-вторых, оно, может быть, и было начато Дашковой (судя по предисловию), но совершенно неведомо, кто его дописывал потом.
Оригинала рукописи не сохранилось. Копию (лишь частично сделанную рукой автора) вывезла в Англию по просьбе Дашковой, которая якобы опасалась российской цензуры – при Александре-то?! – прелестная молодая дама Марта Вильмонт, ирландка, долгое время жившая вместе со своей двоюродной сестрой Кэтрин в имении Дашковой и оставившая пространные заметки о пребывании в России.
Марта (порою ее называют Мэри, хотя вообще неведомо, как ее точно звали) была последней и самой пылкой любовью Катерины Романовны, которая после возвращения в Россию из европейского путешествия уже не давала себе труда скрывать свои тайные пристрастия. О них, кстати, прекрасно знала Екатерина – и по собственным догадкам, и на основании шпионских донесений Анны де Пальме, своей секретной агентессы. [27]27
Очерк об этой даме можно прочесть в книге Елены Арсеньевой «Прекрасные авантюристки».
[Закрыть] Истории любовных похождений Катерины Романовны императрицу немало веселили, однако она держала их в великой тайне и унесла с собой в могилу – пожалуй, в знак признательности за «боевые заслуги» княгини Дашковой.
Так вот о Марте (или Мэри!) Вильмонт. Княгиня любила ее столь пылко, что намеревалась лишить наследства родную дочь (правда, жизнь той шла вкривь и вкось, но все ж родная дочка!) и передать все свое состояние Марте. Однако привязанность немолодой, властной и вздорной дамы (а удержу Катерина Романовна ни в чем не знала, не ведала!) и связанные с этой привязанностью необходимые интимности тяготили ирландку, у которой в Англии был жених. Она отбыла в туманный Альбион вслед за своей кузиной Кэтрин, к которой княгиня ревновала ее столь пылко, что даже послала этой Кэтрин самый настоящий картель, то есть вызвала ее на дуэль! При этом Кэтрин, как выяснилось со слов кузины, увезла копию мемуаров княгини, а подлинник сожгла Марта, которая опасалась, что записки у нее будут украдены агентами Москвы (в смысле – Петербурга).
Почему? Для чего? И так уж она опасалась, что рукопись пропадет, что даже сожгла ее… Вроде как – не доставайся ж ты никому!
Когда до Англии, где жила Марта, дошла весть о кончине княгини Дашковой (это случилось в 1810 году), кузины начали хлопотать об издании рукописи. Об этом узнал живший в Англии Семен Романович Воронцов, брат Катерины Романовны, и возмутился. Он потребовал рукопись для изучения и признал ее фальшивкою, уверяя, что в ней много «не только ложного, но и невероятного». Однако каким-то образом кузины вновь завладели копией. А может статься, изготовили новую по памяти – пером они владели, судя по собственным своим запискам, пребойко! И все же они рукопись издали, но… аж в 1857 году. И не в Лондоне, а в Гамбурге – по-немецки с предисловием Александра Ивановича Герцена. Книга имела подзаголовок «К истории императрицы Екатерины II».
Герцен написал восхищенный очерк «Княгиня Екатерина Романовна Дашкова», который отчасти перелагает «Записки», а отчасти дополняет их. Причем автор был при этом так воодушевлен, что изобразил княгиню красавицей небывалой, которая даже… оказалась способна склонить к интимным шалостям Никиту Панина и тем вовлекла его в комплот. Вот порадовалась небось на небесах Катерина Романовна!
Восхищение господина Герцена понять легко: худо-бедно Катерина Романовна «обличала самодержавие», столь ненавидимое им, а значит, была средством той самой «революционной агитации», которую и начал не вовремя пробужденный декабристами Герцен. А ведь Дашкова была ярой, воинствующей поборницей крепостного права! И преимущества его она весьма убедительно отстаивала во время своего вояжа по просвещенной Европе. Но поскольку сие «не вписывалось в формат» образа, Александр Иванович предпочел об этом вовсе не знать. Зато он восторгался теми задачами, которые ставила перед собой Дашкова: не «сохранить для потомства», «воскресить», «воссоздать» эпизоды своей удивительной жизни, а показать, как «опасно плыть на одном корабле с „великими мира сего“» … «Придворная атмосфера душит развитие самых энергических натур» – таков ее вывод, подчеркивал он.
Ее ли?.. Или «Записки» являются созданием не только пылкой, самообольщенной и самовлюбленной княгини, а также двух ирланских кузин, но к нему еще и острослов да памфлетист Александр Иванович Герцен «руку приложил»?
Темна вода во облацех творчества. Кто автор «Слова о полку Игореве»? Кто автор «Mon histoire» княгини Дашковой?
А впрочем, какая разница? Литература (как и всякий продукт всякого творческого процесса) – реальность субъективная, а посему сойдемся на том, что и «Записки» достопочтенной княгини, и сия новелла – не более чем «идеал фантазии».
Или неидеал. Но это уж на усмотрение снисходительного читателя…
Костер неистовой любви
(Марина Цветаева)
Как-то раз, туманным ноябрьским вечером 1924 года, на Карловом мосту, что над рекой Влтавой в Праге, стояла, низко перегнувшись через перила, какая-то женщина и смотрела на воду. В этот поздний, очень поздний час больше ни одного человека не оказалось ни на мосту, ни на набережной, и некому было или удивиться: «Что она там высматривает, ведь ничего не видно!» – или встревожиться: «Не задумала ли недоброе?»
На эту женщину смотрел лишь каменный всадник по имени рыцарь Брунсвик. Его статуя находилась не на самом мосту, а ниже у реки, однако он часто видел здесь эту женщину. Он ей нравился, и знаменитый пражский рыцарь знал это (если статуи, конечно, могут что-то знать). Она смотрела в его суровое и задумчивое каменное лицо с дружеской улыбкой и что-то тихонько шептала. Однажды она пришла с каким-то мужчиной и показывала ему Брунсвика, словно знакомила со своим другом. И сказала:
– Я люблю его. Он очень похож на меня!
Мужчина рассмеялся. А рыцарь, пожалуй, обиделся бы – если бы каменные статуи могли обижаться. Ну что за глупости, как он мог быть на нее похож?!
На ее узких губах, которые беспрестанно шевелились (женщина была говорлива), лежала легкая усмешка. У нее был отрешенный взгляд, но иногда он менялся, становился цепким, вдумчивым – если тот, с кем она шла, оказывался достоен всматривания и сочувствия.
У нее были стриженые темно-русые волосы и короткая челка на лбу. Руки – сильные, с широкими ладонями, с пальцами, на которых виднелись следы чернил и желтизна от табака. Да, она много курила, каким-то непостижимым образом выдыхая через ноздри слоистые голубоватые дымные кольца. На руках женщина носила массивные серебряные кольца и браслеты, которые начинали тревожно позвякивать, когда она доставала папиросу, вставляла ее в деревянный мундштук… Она была тонка, невелика ростом и одета так небрежно, как одеваются женщины либо с недостатком средств, либо те, которые думают, что внешность не имеет никакого значения, а гораздо важнее совсем иное…
Эта женщина думала именно так. К тому же она и в самом деле была бедна.
Прошлой осенью рыцарь видел ее особенно часто. Тогда она приходила тоже поздним-поздним вечером, когда набережные пустели, и вот так же перевешивалась через перила Карлова моста. И непонятно было, хочет ли она рассмотреть что-то внизу или набирается решимости кинуться с моста.
Тогда… тогда, ровно год назад, она пыталась рассмотреть, как выглядит вода, в которую ей так хочется броситься. Но было страшно сделать это. И она шептала, молила, напряженно вглядываясь в шевеленье темных волн:
– Вода, поднимись, возьми меня!
Потом переставала шептать и глядела вниз еще напряженней: не услышала ли вода? Не поднимается ли?
Вода то ли не слышала, то ли не хотела отзываться. Тогда женщина начинала молить снова и снова, громче и громче, однако Влтава не отвечала, медленно струила дальше свои темные, закованные в камень воды.
Может быть, Влтава не понимала чужого языка? Ведь эта женщина была не чешка, а русская.
А впрочем, что за разница, на каком языке зовут смерть как последнее спасение от любви? Да, эта женщина хотела умереть потому, что любила слишком сильно, потому, что сильно любили ее…
Странно, диковинно, невероятно! Такой любви надо радоваться, ведь правда?
Вся беда этой женщины заключалась в том, что она не умела радоваться любви. Она умела только страдать. И если жизнь доставляла ей слишком мало страданий (а между тем жизнь никогда не была к ней ласкова и добра, только и знала, что терзала ее да мучила!), она умела создавать себе страдания сама.
Именно сердечные страдания.
Без горя, без боли, без разорванного в клочки сердца жизнь ей была не мила. Без слез, без отчаяния она не умела и не хотела жить.
Тысячи обычных, нормальных людей сочли бы эту женщину, конечно, сумасшедшей. Никто же не стремится страдать по доброй воле!
Вообще-то ей еще с детства частенько говорили по тому или иному поводу:
– Да ведь никто так не делает!
На что она отвечала упрямо:
– А я – кто!
Так она и жила. И именно поэтому год назад она хотела умереть от любви к человеку по имени Константин Родзиевич.
Впрочем, сколько Марина себя помнила (а женщину звали Мариной), она всегда мечтала о смерти – не только в самые мучительные, но и в самые счастливые минуты жизни, а главное, когда что-то только начиналось в жизни… Наверное, потому, что очень боялась разочароваться в ней, перестать ее любить. И кто бы мог поверить, что в день, когда ей сравнялось семнадцать, она напишет такие стихи-молитву:
Христос и Бог! Я жажду чуда.
Теперь, сейчас, в начале дня!
О, дай мне умереть, покуда.
Вся жизнь как книга для меня.
Ты мудрый, ты не скажешь строго:
«Терпи, еще не кончен срок».
Ты сам мне подал – слишком много!
Я жажду сразу – всех дорог!
Всего хочу: с душой цыгана.
Идти под песни на разбой.
За всех страдать под звук органа.
И амазонкой мчаться в бой;
Гадать по звездам в черной башне.
Вести детей вперед, сквозь тень…
Чтоб был легендой – день вчерашний.
Чтоб был безумьем – каждый день!
Люблю и крест, и шелк, и краски.
Моя душа мгновений след…
Ты дал мне детство – лучше сказки.
И дай мне смерть – в семнадцать лет!
А ровно за год до этого Марина писала одному своему знакомому, которого звали Петр Юркевич, признаваясь, что ей страшно хочется умереть рано, пока еще нет устремления на покой, на отдых, «вниз». «Вниз» – означало «постареть». А потому, как только к ней явился извечный женский страх надвигающихся лет (вообще-то всегда кажется, что постареть может кто угодно, только не я, но, с другой стороны, старухами ведь не рождаются… значит, и они были когда-то молоды, какой кошмар!), она написала стихотворение-мечту:
Хорошо быть красивыми, быстрыми.
И, кострами дразня темноту.
Любоваться безумными искрами.
И как искры сгореть – на лету!
Марина, надо сказать, не очень-то любила выражать свои мысли, как все люди, – обычными словами. Строго говоря, она даже не умела этого делать. Потому что она была поэтессой. Нет, она не любила слово «поэтесса» – она была поэтом. Причем именно была– с тех пор, как родилась. Даже ее бедная, рано умершая матушка удивлялась тому, с какой любовью четырехлетняя дочка Муся складывает слова в рифмы – тогда, когда другие девочки просто и мило играют в куклы.
Какое счастье, что Мария Александровна Цветаева умерла прежде, чем успела понять, что ее Муся никогда не станет простой и милой, зато всю жизнь будет играть, играть, играть – своей жизнью и жизнями других людей, своим сердцем и сердцами других людей, мужчин или женщин – совершенно неважно! Она хотела владеть всеми, кто ей нравился… Нет, теми, кого она любила, потому что к людям она могла относиться только так: или люблю, или нелюблю. Живой это оказывался человек, которого она могла знать, говорить с ним или осязать его, или выдуманный, – для Марины не имело ровно никакого значения. На самом-то деле она выдумывала себе вообще всехлюдей, которых встречала на своем пути.
Вы, идущие мимо меня.
К не моим и сомнительным чарам, —
Если б знали вы, сколько огня.
Сколько жизни, растраченной даром.
И какой героический пыл.
На случайную тень и на шорох… —
И как сердце мне испепелил.
Этот даром истраченный порох!
О летящие в ночь поезда.
Уносящие сон на вокзале…
Впрочем, знаю я, что и тогда.
Не узнали бы вы – если б знали —
Почему мои речи резки.
В вечном дыме моей папиросы, —
Сколько темной и грозной тоски.
В голове моей светловолосой.
Довольно скоро она это поймет, но от себя ведь не убежишь, такой ее создали боги – такой она и останется навсегда!
Но вернемся назад, в детство, к выдуманным (а выдуманным ли?) любовям и безумным страстям.
Как-то раз отец Марины – а он, надо сказать, был человек ученый и образованный, много путешествовал, привозил из своих странствий разные редкости для создаваемого им в Москве, на Волхонке, Музея изящных искусств и на дочерей своих, на Марину и ее сестру Анастасию, Асю, особенно много внимания не обращал, может быть, не столько оттого, что был очень занят, а оттого, что они были рождены его второй женой, а не первой, не той, которую он безумно любил всю жизнь и даже после ее смерти, заставляя мучиться и ревновать к прошлому несчастную Марию Александровну, – ну вот, как-то раз ее отец, Иван Владимирович Цветаев, вошел в комнату своей юной дочери и увидел… увидел, что в киоте [28]28
Киот – специальное, богато украшенное обрамление иконы.
[Закрыть] над ее письменным столом нет иконы, а находится там… портрет Наполеона! И другими портретами Наполеона оклеены все стены комнатки!
Всегда мягкий и добрый, очень снисходительный, Иван Владимирович потерял голову от злости.
– Сумасшедшая! Это святотатство! – закричал он и потянулся сорвать портрет со стены.
Что тут стало с Мариной! Ее зеленые глаза побелели от безумной ярости. Она схватилась за свечу и поднесла к своим коротким легким волосам. Она не сказала ни слова, но отец понял: подожжет себя – и ни на миг не задумается.
Он бросился вон из комнаты, до смерти испуганный. Испуганный даже не тем, что могло сейчас произойти, а тем, что прозрел душу своей дочери, понял страшную истину: ни жизнь, ни смерть – ничто для нее не значат, а значит – всё! – только любовь.
«Когда жарко в груди, в самой грудной ямке (всякий знает!) и никому не говоришь – любовь. Мне всегда было жарко в груди, но я не знала, что это – любовь».
Странная она была девочка, что и говорить…
Одноклассницы-гимназистки втихомолку посмеивались над Мариной. Ей не шла гимназическая форма, а за школьной партой ей было тесно… Впрочем, она была хорошенькая, со своим нежным, «жемчужным», цветом лица, рассеянным взглядом близоруких глаз с золотистым отблеском сквозь прищуренные ресницы. Ее короткие русые волосы мягко ложились вокруг головы и округлых щек. Походка была легкая, неслышная. «Как у призрака! – презрительно говорили одноклассницы. – Она как-то внезапно, вдруг появится перед вами, скажет несколько слов и снова исчезнет!» Вообще-то этой легкости ее движений девочки просто завидовали. Так же, как завидовали и смелости: гимназию она посещала с перерывами: походит несколько дней, и опять ее нет. А потом смотришь, вот она снова сидит на самой последней парте (седьмой в ряду) и, склонив голову, читает книгу. Да, она неизменно читала или что-то писала на уроках, явно безразличная к тому, что происходит в классе. Преподаватели давно махнули на нее рукой и даже замечаний не делали (из уважения к отцу), но они ведь не знали, да и никто, кроме сестры Аси, не знал, что Марина в это время готовит свою первую книгу стихов.
Наконец она собрала все стихотворения, которые ей больше всего нравились, назвала сборник «Вечерний альбом» и отнесла в типографию Мамонтова в доме номер пять по Леонтьевскому переулку. Она заказала напечатать пятьсот экземпляров и заплатила за них. Приблизительно через месяц, в конце октября 1910 года, сборник вышел в свет…
О том, что в названии был секретный смысл, знали только Марина, ее сестра Ася (она знала о Марине все) и еще один человек по имени Владимир Оттович Нилендер. Он был старше Марины на девять лет – филолог, ученик Ивана Владимировича Цветаева, поэт, страстный любитель античности. Он переводил «Фрагменты» Гераклита Эфесского – того самого, который сказал великие слова: «Нельзя вступить в тот же самый поток дважды…»