Текст книги "Госпожа сочинительница"
Автор книги: Елена Арсеньева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)
Дима Философов, впрочем, не играл в модные игры: он ощущал влечение к однополой любви всегда.
Обладатель «хорошенького, ангельского личика», по отзывам знавших его в ранней юности, Философов уже в петербургской гимназии Мая вызывал недоброжелательство одноклассников слишком нежной, как им казалось, дружбой со своим соседом по парте, будущим художником Константином Сомовым.
Оба мальчика то и дело обнимались, прижимались друг к другу и чуть ли не целовались у всех на глазах. Такое их поведение вызывало негодование многих товарищей. Да и учителей раздражали манеры обоих мальчиков, державшихся отдельно от других и бывших, видимо, совершенно поглощенными чем-то весьма похожим на взаимную влюбленность. Непрерывные между обоими перешептывания, смешки продолжались даже и тогда, когда Костя достиг восемнадцати, а Дима шестнадцати лет… Эти «институтские» нежности не имели в себе ничего милого и трогательного и вызывали у других учеников брезгливое негодование.
После ухода Сомова из гимназии его место в жизни Димы занял энергичный кузен Сережа Дягилев, с которым они вместе учились, жили, работали, ездили за границу. Поссорились они гораздо позднее, когда Дягилев публично обвинил Философова в посягательстве на своего юного любовника Сержа Лифаря.
Зинаида увидела Дмитрия впервые еще в 1899 году, когда она и Мережковский посетили Таормину, где жил известнейший фотограф барон фон Гледен. Дягилев и Философов были также, поскольку Гледен славился своим окружением и натурщиками, в которые попадали красивейшие из сицилийских юношей.
Фон Гледен попросил их станцевать для гостей тарантеллу.
«Из сада пахло розами, еще какими-то сырыми ночными цветами и темным, влажным теплом, – вспомнит потом Зинаида этот волшебный вечер. – Тарантеллу должны были танцевать четыре мальчика, первые танцоры Таормины. Одетые в непестрый сицилийский костюм с низко подвязанным шарфом, с короткой свободной курточкой, темноволосые и темноглазые – они все казались красавцами. От Луиджи, по обыкновению, трудно было оторвать взор – таким странным он казался со своими разошедшимися вверх бровями и хищным ртом. Мино был робкий и лукавый мальчик. Грациозный, как кошка, он делал чудеса; с молодого лица, широкого и красивого, не сходила странная, какая-то серьезная улыбка. Тревожно-тоскливое впечатление производили эти красивые качающиеся фигуры в маленькой освещенной комнате с кирпичным полом, с темной дверью в сад, полной звоном однообразно плачущей мелодии. В движениях даже Луиджи, этого юноши с лицом фавна, не было дикости непосредственного чувства, огня, как не было их в неизъяснимой музыке: в ней проскальзывала порой болезненная странность, недолгий порыв, в ней – и в движениях танцоров, бессознательно подчиняющихся власти звуков.
Все почувствовали в кончившейся тарантелле безнадежную гармонию, о которой трудно было говорить словами…»
«Безнадежная гармония, о которой трудно говорить словами» – вот что испытала Зинаида при взгляде на Дмитрия Философова. Скрывая это от самой себя (а может быть, даже не отдавая поначалу себе в этом отчета), она возжелала его именно так, как женщина желает мужчину. И как женщина отбивает возлюбленного у соперницы, так и Зинаида принялась отбивать Дмитрия у Сергея Петровича Дягилева.
Мешается, сливается
Действительность и сон,
Все ниже опускается
Зловещий небосклон —
И я иду и падаю,
Покорствуя судьбе,
С неведомой отрадою
И мыслью – о тебе.
Люблю недостижимое,
Чего, быть может, нет…
Дитя мое любимое,
Единственный мой свет!
Твое дыханье нежное
Я чувствую во сне,
И покрывало снежное
Легко и сладко мне.
Я знаю, близко вечное,
Я слышу, стынет кровь…
Молчанье бесконечное…
И сумрак… И любовь.
В этой битве за любимого в ход шло все: склоки, сплетни, ложь (лжи было море!), угрозы, посулы… В конце концов она переманила-таки Диму к себе. Нет, в том-то и беда, что не к себе она его переманила, а к себе – и к Мережковскому, прельстив Философова, этого по-настоящему религиозного, утонченного, заблудшего юнца идеей Религиозно-философских собраний.
Тогда-то и был заключен между ними уже упоминавшийся «тройственный» союз, напоминающий брачный, для чего был совершен специальный, совместно разработанный обряд. Союз этот Зинаида, Дима и Дмитрий Сергеевич рассматривали как зачаток будущего своего рода религиозного ордена. Принципы его были следующие: внешнее разделение с государственной церковью и внутренний союз с православием, цель – установление Царства Божьего на земле. Именно деятельность в этом направлении все трое воспринимали как свой долг перед Россией, современниками и последующими поколениями. Зинаида Николаевна всегда называла эту задачу – Главное.
Что касаемо обрядов… У них была маленькая тайна. Это придумала Зинаида Николаевна. Она говорила: раз историческая Церковь так несовершенна, будем создавать новую Церковь. Такая мысль могла родиться только в голове у дамы. Они начали совершать дома некое подобие малого богослужения. Ставилось вино, цветы, виноград, читались какие-то импровизированные молитвы – это была как бы евхаристия…
Однако Дягилев тоже был не лыком шит. Немало сил потратил он на то, чтобы рассорить своего кузена с Мережковскими. Вдобавок Зинаида сама навредила себе, когда заметила взаимную склонность Димы и Дмитрия Сергеевича и попыталась повернуть событиев русло, увы, быта,а не жизни. В русло столь презираемой ею привычки! Поступила, как самая настоящая женщина…
И потеряла Дмитрия, так и не заполучив его.
Философов из Крыма чуть ли не на перекладных примчался к кузену Сереже и попросил сексуального убежища. Он даже сказывался больным, только бы Мережковские оставили его в покое! Дягилев спрятал его на своей квартире и выставил кордоны, которые пресекали все попытки Мережковского выяснить отношения. Что характерно: ни Дима, ни Зинаида не открыли Дмитрию Сергеевичу, из-за чего произошел столь внезапный, с его точки зрения, и совершенно необъяснимый разрыв.
Возненавидев Дягилева, который охранял Философова похлеще, чем Цербер – вход и выход из Аида, и обвинив в разрыве именно его, Мережковские прекратили всякие отношения с Дягилевым. Вскоре Сергей Петрович и Философов отбыли за границу.
Падают капли жаркие,
Робко, с мирным лепетом.
Мысли – такие яркие…
Сердце полно – трепетом.
Травы шепчутся сонные…
Нежной веет скукою…
Мысли мои – возмущенные,
Сердце горит – мукою…
И молчанье вечернее,
Сонное, отрадное,
Ранит еще безмернее
Сердце мое жадное…
И тут на голову «распавшейся семьи» обрушились один за другим еще два очень сильных удара. В 1903 году собрания Религиозного общества были запрещены указом Святейшего Синода, и в том же году умерла мать Зинаиды Николаевны.
И Зиночка, и ее сестры (кстати, у нее были две сестры, и обе так и не вышли замуж, как странно, да?) очень переживали смерть матери. В это время рядом с Зинаидой был Дмитрий Сергеевич – и вернувшийся из-за границы Философов (они снова сблизились, но, увы, только на тех условиях, которые предлагал Дима.) Впрочем, Зинаида готова была на все, лишь бы не потерять его. Зато с тех пор они уже не разлучались в течение пятнадцати лет.
Память о том вечере, чуть не погубившем их отношения, сохранилась только в стихах:
Вечер был ясный, предвесенний, холодный,
зеленая небесная высота – тиха.
И был тот вечер – Господу неугодный,
была годовщина нашего невольного греха.
В этот вечер, будто стеклянный – звонкий,
на воспоминание и боль мы осуждены.
И глянул из-за угла месяц тонкий нам в глаза
с нехорошей, с левой стороны.
В этот вечер, в этот вечер веселый,
смеялся месяц, узкий, как золотая нить.
Люди вынесли гроб, белый, тяжелый,
и на дроги с усилием старались положить.
Мы думали о том, что есть у нас брат – Иуда,
что предал он на грех, на кровь – не нас…
Но не страшен нам вечер; мы ждем чуда,
ибо сердце у нас острое, как алмаз.
Да, теперь она принуждена была делать вид, будто сердце у нее острое, как алмаз…
Правду знал только ее дневник. «Мадонна декаданса» декларировала этот свой титул на людях, однако сетовала наедине с собой: «Нарочно пишу всё, весь этот цинизм… то, что себе не говорила. Грубое, уродливое, пусть будет грубо. Слишком изолгалась, разыгрывая Мадонну. А вот эта черная тетрадь, тетрадь „ни для кого“, – пусть будет изнанкой этой Мадонны… Тетрадь мерзка, потому что я несовершенна, а мысли – сами по себе. Они как бы не от меня, не мне их судить и осуждать. Я – ничего не знаю. Мое дело только выявить, что во мне есть. К этому есть внутреннее стремление, выявить „ни для кого“, но выявить…»
В тетрадях «ни для кого» заключен ее символ веры:
«Зачем же я вечно иду к любви? Я не знаю; может быть, это все потому, что никто из них меня, в сущности, не любил? То есть любили, но даже не по своему росту. Но хочу верить, что если кто-нибудь полюбит меня вполне, и я это почувствую, полюбит „чудесно“… Ах, ничего не знаю, не могу выразить! Как скучно… Да, верю в любовь, как в силу великую, как в чудо земли. Верю, но знаю, что чуда нет и не будет… Хочу того, чего не бывает. Хочу освобождения… Я люблю Дмитрия Сергеевича, его одного. И он меня любит, но как любят здоровье и жизнь. А я хочу… я даже определить словами моего чуда не могу…..Мысли о Свободе не покидают меня. Даже знаю путь к ней. Без правды, прямой, как математическая черта, нельзя подойти к Свободе. Свобода от людей, от всего людского, от своих желаний, от – судьбы… Надо полюбить себя, как Бога. Все равно, любить ли Бога или себя…»
Боже мой, бедная женщина, которая никогда, ни разу не побывала в объятиях мужчины, в его постели… Несчастная, неудовлетворенная, непорочностью своей замученная…
Смотрю на море жадными очами,
К земле прикованный, на берегу…
Стою над пропастью – над небесами, —
И улететь к лазури не могу.
Не ведаю, восстать иль покориться,
Нет смелости ни умереть, ни жить…
Мне близок Бог – но не могу молиться,
Хочу любви – и не могу любить.
Я к солнцу, к солнцу руки простираю
И вижу полог бледных облаков…
Мне кажется, что истину я знаю —
И только для нее не знаю слов.
«Любовь нерассказуема», – изрекла она как-то.
Это не Мережковскому, это ей, Зинаиде, отомстила Афродита. Ибо ревнивы боги, а уж богини-то – подавно ревнивы и завистливы к красоте.
На прошлое она старалась не оглядываться и со своей склонностью к афоризмам выразилась на сей счет так: «Большинство людей не любит, боится лишнего взгляда в прошлое, особенно на себя в нем: а вдруг придется осознать свою ошибку?»
Чтобы не уподобиться этому большинству, Зинаида провозгласила еще пару фраз, которые среди ее современников стали крылатыми: первое: «Взывать к чуду – развращать волю». И второе: «У надежды глаза так же велики, как и у страха».
Положение обязывает, как известно. И Зинаиде, похоронившей надежду на осуществленную огненную и чистую любовь, пришлось довольствоваться тем, что ей мог предложить Дима. И развлекать себя – чем бог пошлет.
А между тем послал он не что иное, как события 1905 года.
Узнав о расстреле мирной демонстрации 9 января (Кровавом воскресенье), Мережковский, Гиппиус, Философов, Андрей Белый и еще несколько их знакомых в знак протеста устроили свою собственную демонстрацию: явившись вечером в Александринский театр (императорский!), сорвали спектакль.
С 1906 года «святая троица» жила в основном за границей, чаще всего в Париже и на Ривьере. Вернулись на родину они уже перед самым началом мировой войны – весной 1914 года.
Они отрицали любую войну, как люди сугубо религиозные. Зинаида Николаевна говорила, что война является осквернением человечества. Свой патриотизм она видела не в том, чтобы, подобно многим тогда, повсюду восхвалять силу русского оружия, а в том, чтобы попытаться объяснить обществу, куда может привести бессмысленное кровопролитие.
Гиппиус утверждала, что всякая война несет в себе зародыш новой войны, порожденной национальным озлоблением побежденного. И тем не менее она не смогла остаться в стороне от общего патриотического поветрия и устроила невероятно трогательную мистификацию, которая, без преувеличения можно сказать, скрасила фронтовые тягостные будни сотням «нижних чинов».
Вскоре после начала войны через полевые почтовые конторы из столицы в действующую армию стали поступать посылки с кисетами, бельем, перчатками и прочим нужным солдатам добром. В кисеты были вложены стихи, подписанные именами: Дарья Павловна Соколова, Екатерина Алексеевна Суханова, Ксения Яковлевна Алексеева. Непременно указывался обратный адрес: Потемкинская улица, дом 7. Понятное дело, что табак и носки были весьма кстати. Но стихи! Они немедленно получили популярность в частях, солдаты переписывали их друг у друга. Чуть позднее они были опубликованы в газетах, в том числе армейских. О них узнала Россия. На фронт полетели посылки и письма со всей страны. А в Петроград, на Потемкинскую, 7, – благодарные письма с фронта.
Приведем стихотворение из письма Аксюши Алексеевой:
Письмецо кладу в мешочек,
Напишите мне разочек
Про войну да про свое
Горемычное житье…
А как лягу да засну —
Вижу сны я про войну,
Про окопы, пулеметы,
Про солдатские заботы.
Ах, молюсь с утра до вечера,
Чтобы вас не искалечило.
Чтобы вам давали щей.
Всякий день погорячей.
Чтоб в окопах было суше.
Чтоб прислали вы ответ.
Как получите кисет, —
Алексеевой Аксюше.
Дом мой будет угловой.
На Потемкинской, седьмой.
Посредине Петрограда.
У Таврического сада.
Несколько сотен ответных солдатских писем пришло на Потемкинскую улицу. Вот только одно из них, адресованное Аксюше:
« Из действующей армии от Героя Ивана Кузьмича Корнеева. [3]3
Орфография и пунктуация подлинника.
[Закрыть]Здравствуй, сердечноуважаемая горячо любящая Аксюша. Шлю свой сердечный привет, от всей души желаю быть здоровой. Дорогая Аксюша, сердечно благодарны вашими подарками, которые получены все исполна. Аксюша, интересуюсь вами, и спешу вам известить ну будьте настолько любезны, Аксюша ответьте пожалуйста на мой привет, который с нетерпением ожидаю, и так как на войне интересно получить от какой-нибудь особой барышни, так как я кавалер холостой, интересуюсь особой барышней, хотя такая сичясь времечка – должен забыть всё что есть на сердце!»
Когда иду я в контр-атаку.
На наглых подлых пруссаков.
То сильно я тогда желаю.
Побить скорей своих врагов.
Побить, с победою вернуться.
В родную нашу сторону.
И там увидеть поскорее.
Тебя, тебя Аксюша одну…
В 1915 году типография Товарищества И.Д. Сытина, которое выпускало литературу для самых широких народных масс, напечатала книгу «Как мы воинам писали и что они нам отвечали». На обложке значилось: « Книга-подарок. Составлено З. Гиппиус». Уже само упоминание в лубочной книжке имени «декадентской мадонны», известной противницы царизма и войны, удивляло, но образованная публика вовсе впала в смятение, когда из рецензий на книгу стало известно о том, что Зинаида Гиппиус была и автором этих стихотворных писем на фронт. А ставшие легендарными Дарья Павловна, Катя Суханова и Аксюша приходились ей… горничными да кухаркой.
Между прочим, едва ли какая-либо другая из ее многочисленных книг вызвала такой скорый, дружный и благодарный отклик читателей.
Наверное, это смешно.
Хм, все это было бы смешно, когда бы не было так грустно…
Февральскую революцию 1917 года Зинаида Николаевна и Мережковский встретили если не с ликованием, то с большими надеждами. Как и другие символисты, они видели в революции великое духовное потрясение, способное очистить человека и общество. К тому же самодержавие полностью опозорило себя, его презирали. Мережковские радовались, что теперь в правительстве такие же люди, как они, много их знакомых. Но все же понимали, что Временное правительство слишком слабо, чтобы удержать власть. И опасались какой-нибудь пакости со стороны большевиков. Обратимся вновь к дневнику Гиппиус:
«5 апреля. Среда. 1917.
Вот Ленин… Да, приехал-таки этот „Тришка“ наконец! Встреча была помпезная, с прожекторами. Но… Он приехал через Германию. Немцы набрали целую кучу таких вредных „тришек“, дали целый поезд, запломбировали его (чтоб дух на немецкую землю не прошел) и отправили нам: получайте».
Получили…
Октябрьские события в своих «Черных тетрадях» она называла не иначе как «блудодейство», «неуважение к святыням», «разбой».
«27 октября. Пятница. 1917.
Когда хлынули „революционные“ (тьфу, тьфу!) войска – они прямо принялись за грабеж и разрушение, ломали, били кладовые, вытаскивали серебро; чего не могли унести – то уничтожали: давили дорогой фарфор, резали ковры, изрезали и проткнули портрет Серова, наконец добрались до винного погреба…
Нет, слишком стыдно писать…
Но надо все знать: женский батальон, израненный, затащили в Павловские казармы и там поголовно изнасиловали…
О, какие противные, страшные, стыдные и черные дни!..»
Зинаида Николаевна рассорилась с Белым и Брюсовым. Никому она не могла простить службу у большевиков. В том числе и Блоку.
Я не прощу.
Душа твоя невинна.
Я не прощу ей никогда,
– написала она, прочтя «Двенадцать». И не только написала, но и высказала это публично. Вспомним, как страшно мучился Александр Александрович, умирая: все ли экземпляры «Двенадцати» уничтожены?
– Люба, хорошенько поищи и сожги, все сожги!.. – повторял он жене, Любови Дмитриевне Менделеевой.
Эмоциональное и интеллектуальное влияние Гиппиус было очень сильным. Не зря современники называли ее «умнейшей женщиной своего времени». А она только плечами пожимала: «Ведь среди женщин даже и такой дешево-нарядный ум, как мой, – редкость. Тогда бы мало кто кого любил!» И недаром Лейба Троцкий (тот самый, которого Владимир Ильич называл проституткой, но это так, к слову) выразился на ее счет с такой брызжущей ядом ненавистью: «Пожалуй, через сотню лет историк русской революции укажет пальцем, как гвоздевый сапог наступил на лирический мизинчик питерской барыни, которая немедленно же показала, какая под декадентски-мистически-эротически-христианской ее оболочкой скрывается натуральная собственническая ведьма».
Понимая, что «гвоздевый сапог» сможет очень скоро не только наступить на «лирический мизинчик», но и горло раздавить, Мережковские и Философов решили уехать из «царства дьявола». Дмитрий Сергеевич попросил разрешения на отъезд за границу на лечение. Отъезд был категорически запрещен. Однако в конце 1919 года они втроем плюс секретарь Гиппиус Владимир Злобин тайно перешли польскую границу в районе Бобруйска.
Сначала они поселились в Минске, а в начале февраля 1920 года переехали в Варшаву. Поставили на Бориса Савинкова, которого знали уже много лет, потом на маршала Пилсудского… В Савинкове-политике скоро разочаровались: «Он глубок, но как дыра, проткнутая палкой, – с презрением отозвалась о нем Зинаида Николаевна. – Глубок, но узок!» Что касается надежд, будто Юзеф Пилсудский, глава польского правительства, сплотит вокруг Польши все антибольшевистские силы и спасет мир от большевизма, то они рухнули 12 октября 1920 года, когда Польша и Советская Россия подписали перемирие. Было официально заявлено, что русским, проживающим в Польше, запрещается под угрозой высылки из страны критиковать власть большевиков.
Через неделю после принятия указа Гиппиус, Мережковский и Злобин сами себя «выслали» – уехали в Париж. Дима Философов остался при Савинкове…
В Париже у Мережковских еще с дореволюционных времен имелась квартира, в которой так и ждали их мебель, вещи, посуда, постельное белье. Находилась она в доме 11-bis по улице Колонель-Бонне (rue Colonnel-Bonnet) в 16-м округе Парижа. У них не было такого ощущения бездомности, как у других писателей-эмигрантов. Мережковские возобновили знакомство с Константином Бальмонтом, Николаем Минским, Иваном Буниным, Иваном Шмелевым, Александром Куприным, Николаем Бердяевым и другими, стали принимать у себя, как принимали в Петербурге.
В 1926 году решили организовать литературное и философское общество «Зеленая лампа». Назвали его так в честь того самого, начала XIX века, в котором участвовал и Пушкин. Президентом общества стал Георгий Иванов, а секретарем – Злобин.
Собрания были закрытыми: гости приглашались по списку, с каждого взималась небольшая плата, шедшая на аренду помещения. Хозяйка угощала пирожными. Постоянными участниками собраний были Иван Бунин, Борис Зайцев, Михаил Алданов, Алексей Ремизов, Надежда Тэффи, Николай Бердяев и многие другие. Прекратилось существование общества только с началом Второй мировой войны, в 1939 году.
Дмитрий Сергеевич Мережковский, который по-прежнему люто ненавидел коммунизм, надеялся и уповал то на Муссолини, то на Гитлера, лишь бы спасли Россию и Европу от «коммунистической заразы». Зинаиде же Николаевне любой тиран был отвратителен.
Когда началась Вторая мировая война, многие эмигранты, среди них и Бердяев, и Булгаков, встали на позиции патриотические. Гиппиус отрицала это. Она написала книгу «Царство Антихриста», где изобразила революционную жизнь, события в Петрограде и вообще в России, в Москве, с самой негативной точки зрения. Этого ей долго не могли простить в России…
В 1940 году Мережковские переехали в Биарриц. Вскоре Париж был оккупирован немцами, все русские журналы и газеты закрыты. Эмигрантам пришлось оставить литературу и стараться лишь не связываться с оккупантами.
Летом 1941 года, вскоре после нападения Германии на СССР, в жизни Мережковских случилось трагическое событие. Владимир Злобин вместе со своей немецкой знакомой привели Мережковского на немецкое радио. Цели были самые благородные: хоть немного облегчить тяжелое материальное положение Дмитрия Сергеевича и Зинаиды Николаевны, которые жили очень скудно. Мережковский выступил с речью, где стал сравнивать Гитлера с… Жанной д’Арк, призванной спасти мир от власти дьявола, говорил о победе духовных ценностей, которые несут на своих штыках немецкие рыцари-воины… После этой речи от них отвернулись почти все бывшие друзья и соотечественники. Но Зинаида Николаевна хоть и негодовала на мужа, не могла его покинуть.
Можно сказать, что это несчастное выступление ускорило смерть Мережковского. 7 декабря 1941 года Дмитрий Сергеевич скончался.
Проводить его в последний путь пришли лишь несколько человек… а между тем незадолго перед смертью он совершенно разочаровался и в Гитлере.
Мережковскому было 76 лет.
Юрий Терапиано, постоянный посетитель «Зеленой лампы» и близкий друг, написал тогда: «З.Н. – окаменелая совсем…»
Освещена последняя сосна.
Под нею темный кряж пушится.
Сейчас погаснет и она.
День конченый – не повторится.
День кончился. Что было в нем?
Не знаю, пролетел, как птица.
Он был обыкновенным днем.
А все-таки не повторится.
В последние годы она подружилась с Надеждой Тэффи, которая писала об этой их внезапной дружбе так: «Зинаида Гиппиус была когда-то очень хороша собой. Я этого времени уже не застала. Она была очень худа, почти бестелесна. Огромные, когда-то рыжие волосы были странно закручены и притянуты сеткой. Щеки накрашены в ярко-розовый цвет. Косые, зеленоватые, плохо видящие глаза. Одевалась она очень странно. В молодости оригинальничала: носила мужской костюм, вечернее платье с белыми крыльями, голову обвязывала лентой с брошкой на лбу. С годами это оригинальничанье перешло в какую-то ерунду. На шею натягивала розовую ленточку, за ухо перекидывала шнурок, на котором болтался у самой щеки монокль.
Зимой она носила какие-то душегрейки, пелеринки, несколько штук сразу, одна на другой. Когда ей предлагали папироску, из этой груды мохнатых обверток быстро, словно язычок муравьеда, вытягивалась сухонькая ручка, цепко хватала ее и снова втягивалась.
Когда-то ей было дано прозвище Белая Дьяволица. Ей это очень нравилось. Ей хотелось быть непременно злой. Поставить кого-нибудь в неловкое положение, унизить, поссорить.
Спрашиваю:
– Зачем вы это делаете?
– Так. Я люблю посмотреть, что из этого получится.
В одном из своих стихотворений она говорит, что любит игру. Если в раю нет игры, то она не хочет рая. Вот эти некрасивые выходки, очевидно, были ее „игрой“.
Какие-то немцы, большей частью выходцы из России, писали ей почтительные письма. Как-то она прочла мне:
„Представляю себе, как вы склоняете над фолиантами свой седой череп“.
Этот „седой череп“ долго нас веселил».
Вместе с Тэффи дружили с Зинаидой Николаевной старый дипломат И.Г. Лорис-Меликов и молодой поэт Виктор Момченко, о котором Гиппиус с затаенной, какой-то девичьей усмешкой говорила:
– Это мой друг номер первый.
А самым последним другом Зинаиды Николаевны была кошка – безобразная, с длинным голым хвостом, дикая и злая. Ее подарил «номер первый». Все называли ее просто «Кошшшка». Именно так, с тремя «ш». Она всегда сидела на коленях Зинаиды Николаевны и при виде гостей быстро шмыгала вон из комнаты.
Зинаида Николаевна в последние месяцы своей жизни много работала по ночам – писала книгу «Дмитрий Мережковский», и это очень ее утомляло. К работе она относилась как к долгу перед памятью «Великого Человека», бывшего спутником всей ее жизни. Мережковского она и впрямь ценила необычайно высоко, что было даже странно в женщине такого острого, холодного ума и такого иронического отношения к людям. Должно быть, она действительно очень любила его… как могла и как умела.
Закончить книгу о Дмитрии Сергеевиче Зинаида Николаевна не успела – у нее отнялась правая рука. Последние дни она лежала молча, лицом к стене, и никого не хотела видеть.
И если боль ее земная мучит.
Она должна молчать.
Ее заря вечерняя научит.
Как надо умирать…
Умирая, уже не открывая глаз, в полусознании она все искала руками, тут ли ее Кошшшка…
Кошка лежала рядом.
9 сентября 1945 года Зинаида Николаевна скончалась, пережив мужа на четыре года. И ей тоже исполнилось 76. Ох уж эти странные совпадения возрастов смерти меж родственными сердцами…
Кстати сказать, после смерти мужа Зинаида Николаевна была немного не в себе. Она едва не покончила с собой – пыталась выброситься из окна. Но вдруг успокоилась, уверяла всех, что Дмитрий Сергеевич жив, что приходит к ней и разговаривает с нею. И ждет ее, но не торопит, уверяет, что дождется…
Ну, слава богу, видимо, дождался. Разве могло быть иначе?
Ее смерть вызвала целый взрыв самых разных эмоций среди еще остававшихся в живых русских эмигрантов. Те, кто ненавидел Зинаиду Николаевну и искренне считал ее ведьмой, даже не верили в ее смерть: приходили, чтобы лично убедиться в том, что она мертва, стучали по гробу палками. Те, кто уважал и ценил ее (трудно сказать – «любил»…), видели в ее смерти конец целой эпохи. Семидесятипятилетний Иван Бунин, никогда не приходивший на похороны, все же преодолел свой панический страх перед всем, что касалось мира иного, и явился на панихиду.
Зинаиду Николаевну похоронили на русском кладбище Сен-Женевьев-дю-Буа, рядом с Мережковским.
Потом Иван Алексеевич Бунин рассказывал жене:
– Пятьдесят лет тому назад я в первый раз выступал в Петербурге и в первый раз видел ее. Она была вся в белом, с рукавами до полу, и когда поднимала руки – это было похоже на крылья. Это было, когда она читала: «Я люблю себя, как Бога!» – и зал разделился – свистки и гром аплодисментов. И вот, красивая, молодая, а сейчас худенькая старушка…
Говорят, впрочем, что там, куда всеуходят и куда даже когда-нибудь (мыслимо ли это, возможно ли представить?!) уйдем и мы, люди снова обретают свой молодой и прекрасный облик. Наверное, Зинаиду Николаевну тешило и грело перед смертью только это. Страшного суда она не боялась. «Загробная жизнь ею не отрицалась, но чтобы Господь Бог взял на себя смелость судить Зинаиду Гиппиус – это даже допустить было нелепо», – вспоминала вечная насмешница Тэффи.
Ничего смешного тут нет. «Есть люди, которые как будто выделаны машиной на заводе, выпущены на свет Божий целыми однородными сериями, и есть другие, как бы „ручной работы“, – и такой была Гиппиус», – гениально отозвался о ней Георгий Адамович.
В наше время выразились бы так: «Ручная работа! Теперь таких не делают!»
Как это ни печально, не делают-таки…
* * *
Под занавес вспомним еще раз Нину Берберову, ту самую даму-мемуаристку, к юной, нежной и удивительной красоте которой была когда-то давно неравнодушна (платонически и эстетически) Зинаида Николаевна. Как правило, женщины с возрастом не умнеют. Есть в них это самосохранительное свойство! Но некоторым все же дано, повзрослев (скажем так), хоть чуточку понять (или попытаться понять) другую женщину, которая прошла когда-то тем же путем отрешения от молодости, и красоты, и радости, и надежд…
Понять – и пожалеть. Простить. Или попросить прощения?
Может быть, тамим зачитывается это?
Надо думать, Берберовой зачлось – за такие-то стихи, так прямо и названные – «ПАМЯТИ З.Н. ГИППИУС»:
Я десять лет не открывала старой.
Коробки с письмами ее. Сегодня.
Я крышку подняла. Рукою тонкой.
Все эти бледные листы она.
Когда-то написала мне на радость.
Там бабочка случайная дремала.
Среди стихов, среди забытых слов.
Быть может, пять, быть может, десять лет…
И вдруг, раскрыв оранжевые крылья.
(Напомнив рыжеватость техволос),
Она из тьмы ушедших лет вспорхнула.
И в солнце унеслась через окно.
В лучистый день, в лазурное сегодня.
Как будто камень отвалила я.
У входа в гроб давно глубоко спящей…