355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эльдар Ахадов » Северные рассказы и повести » Текст книги (страница 4)
Северные рассказы и повести
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 23:09

Текст книги "Северные рассказы и повести"


Автор книги: Эльдар Ахадов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 23 страниц)

Сначала им зал открылся. Довольно широкий. И потолки – высо-око так! А потом из зала – как бы колидор пошёл. Всё уже да уже... Кое-где протискиваться приходилось. Недолго они там были. Никак, говорила, не больше часа. Вдруг лампы чахнуть начали, аккумуляторы сели. В шахте-то они на шесть-восемь часов рассчитаны. Вроде заряженные были. А тут садиться начали. Оказалось, что и свечи у них прогорели почти...

А тут в пещере расширение началось, только они хотели в него идти, как оттуда загудело что-то. Потом крик был – жуткий такой. Мать про него как вспоминала – сразу с лица менялась. Будто мучают кого-то, убивают... И рыдания. В голос... А следом – земля под ногами у них затряслась. И вихорь чёрный из темноты – как налетит!.. Говорила, вихрь этот крутил их, крутил и выталкивать начал. Напугались все в усмерть! Вышвырнуло их вихрем из пещеры-то! Одного за другим: как семечки! Мать говорила, только она Божий свет увидела – упала в траву и сознание потеряла! И все они одновременно сознания лишились... А ведь их там человек пятнадцать было, не меньше! Во-от...

Очухались они, оглянулись: а трещины той нет! Обвалилось всё! Пробовали разгрести. Куда там! Ещё пуще валиться стало. Осыпалась земля: и скалы уж не видно. Вот тогда-то и припомнили историю про братьев-разбойников...

– А ты, Иван Егорович, как? Ты же говоришь, сам там побывал?..

– Ээ... То опосля было. Много лет прошло. Война кончилась. Сталин умер. Я уж годов на семь старше твоего Митьки был. Взрослый мужик. Послали меня, зачем не помню, в райцентр. Председатель коня дал. Колхоз у нас был: «Заря коммунизма» назывался. Ты хоть слыхал про коммунизм-то? А? Чего молчишь?..

– Ты лучше про пещеру расскажи...

– Эх, ты! Неуч! Распустил вас Геннадий-то Иваныч!.. Ладно, лопоухий, слухай дальше. В райцентре я припозднился. Темнеть начало. Обратно еду, погода испортилась. Ну, я свернул напрямки между Зван-горами. Ветер гудит. Деревья шумят. Конь храпит. Вижу : впереди маячит кто-то: тёмный, большой. Вроде мужик. Думал: догоню, курева спрошу у мужика-то.

Догоняю. Ага. Окликнул даже. «Закурить,» – говорю, – «не найдётся?» Глядь: а это медведь. Как заревёт он! Конь шарахнулся, меня сбросил. Я об дерево шибанулся и со страху сознание потерял. Очнулся на рассвете: холодно стало. Сыро. Роса кругом. Туман.

Очнулся. Гляжу: вроде камень большой напротив меня, а за камнем на взгорке – дыра в земле. Но, не нора, а поболе будет. И с чего, не знаю, полезть туда решил, посмотреть. Дурак же молодой, чего там!

Пролез туда, в дыру эту. А там расширение. Явно. Спичками маленько почиркал: точно, потолка даже не видно. Ну, дальше лезти не стал: сообразил хоть, что освещение у меня хиловатое. Но дури хватило «ау» крикнуть. Тут такое началось!.. Всё вокруг сыпется! Стон жуткий прям из-под земли... Никогда того не забуду!.. Ух! Аж мороз по коже!.. И вихрь поднялся. Да как швырнёт меня! Раз!.. И второй!.. И наружу меня выбросило. Как взрывом... Со страху думал, что и дух из меня вон... Да нет. Очухался. Зашибло только маленько. Домой побёг. Не оглядывался даже. Тут не шибко-то и далеко. Сам знаешь.

Дня три меня колотило со страху-то. Матери рассказать пришлось. Она мне строго-настрого тогда наказала в ту сторону не ходить.

Ну, как не ходить?! Конечно, пошёл. Только не нашёл я там ничего больше. Сколько потом ни искал: не нашёл. Я ж вам с Митькой объясняю-объясняю. А вы всё понять не хотите: пещера та существует. Только открывается она редко. И входить в неё опасно. Нелюдью оттуда тянет. И не всякий её найдёт. И не всякий в неё войдёт... И не всякий потом выйти сможет.

ВОЙНА КОЛДУНИЦ

Мы, уходя от слов и обязательств,

Оглянемся: стоит Судьба с мешком

И потихоньку давится смешком

И курит козью ножку обстоятельств...

-И вот тогда-то у них и началась война!...

– Когда «тогда»? Какая война? Ой, чё ты, дед, буровишь-то?..

– Вот что знаю, о том и говорю! За сколько купил, за столько и продаю. Война, я тебе, Федька, говорю, самая настоящая началась! В самый солнцеворот, в «страшные» вечера между новогодьем и крещеньем!

–Да, ну, брехать-то! В солнцеворот – согласен. Только не в «страшные» вечера, а в страстную неделю перед пасхой!

– Вот ты меня, старика, будешь учить!.. Да ты хоть кого спроси, хоть куму мою!..

– Кого? Бабу Аришу, что ли? Ага, помнит она!.. Ты у ней какой сегодня день спроси, она тебе нагородит. У неё куры по три раза в день несутся, а потом замуж хотят.

– Ну, и не буду тогда тебе ничего рассказывать, раз ты умный такой. Ишь, выискался. Вчера вылупился, а сегодня уж всё знает...

– Ладно, дед. Бреши дальше. Интересно же.

– Не буду. Это пёс брешет, а я правду говорю.

– Ладно, ладно... Пусть будет правда.

– Тогда не перебивай. И гармошку свою убери подальше. А то звону от неё много...

– Ладно, убрал.

– А налить? Глянь: у меня уж и стопочка пустая.

– Да, тебе ж, дед, много-то нельзя. Сейчас окосеешь ведь, заговариваться начнёшь и уснёшь ещё...

– Вот это – не твоё дело! Налей-ка. Ну-ка, ну-ка, во-от столько и хватит. Дед меру знает, не то, что вы, молодёжь, пьёте да дуреете. А с нашего самогона даже похмелья не бывает. Сам знашь – как слеза.

– Ага, вонючий только.

– Ну, и что. Не нравится – не пей. Мал ещё...

– Так ты говоришь: Степаниха у Петровны огород перекопала? Ну, и что? Сам себе противоречишь, дед! Зимой-то кто копает?..

– Фёдор! Последний раз говорю: заткнёшься ты или нет?!.. Ты чем слушаешь? Задницей, что ли?! Я ж тебе объяснял про то, что раньше ещё было! До настоящей войны. С чего у них всё началось, по-русски говоря. Ты пойми: жили мы когда-то тихо, мирно. У нас, у чалдонов, волхидок прежде отродясь не бывало. Степаниха-то у нас пришлая, только живёт здесь уже долго. А раньше, по моей ещё молодости, не было её. И Петровна – пришлая. Она ещё поздней приехала с сыном-то. Ты что? Забыл поди? Помнить должен!.. Хотя нет. Тебя ещё и на свете-то не было. Сын-то ейный лет на десять тебя старше будет, так ведь?

– Ага, «на десять»!.. На пятнадцать не хочешь?

– Вот то-то и оно... А у Степанихи Нюрка уж взрослая была: ух, колдовка настоящая! Я её глазёнки как увидел – сразу понял. На меня глядит, а в зрачках-то моего отражения не видать. Чисто омуты. И чудно, и жутковато... А раз ты такой недотёпа, то я повторю для тебя кое-что с самого начала... Ну-ка, налей-ка...

– Да, ты чё, дед! Только что ж пили!...

– Лини, лини, тебе говорю! Да помалкивай... Во-от... Дай-ка картошечки со сковороды... Да хватит тебе! Мне ж закусить только, куда навалил столько-то! Во-от... Слушай, значит. Собралась как-то Петровна в своём огороде лук с репой садить. А чует, что Степаниха-то – глазливая баба. Они ведь, волхидки, всё друг про дружку чуят! Так то ж ещё доказать надо. Садит она, значит, глядь: Степаниха прётся. Ну, там «здрасьте – здрасьте», тудым-сюдым... Ага, а сама-то копает да садит. А Степаниха-то её огород всё нахваливает. Ну, поболтали маленько да Степаниха дальше пошла. А через час как Петровна-то садить закончила, подходит к её забору Степаниха и молчком банку червяков ей в огород сыпет. Высыпала она всё, что в банке было в Петровнину землицу, перекувыркнулась троекратно да и оборотилась свиньёй. Забежала свинья в огород и давай там всё перекапывать рылом-то. А Петровна углядела и давай свинью палкой охаживать да крапивой стегать! Знает ведь, чем надо!

Наутро Степаниха-то вся в синяках была. Лежит в избе своей, охает, с полатей встать не могёт. А Петровна-то и зашла. В гости как бы... Ага. «Ох, да что с тобой, соседушка?!» «Ой-ёй! В подпол лазила, чуть не убилася!..»

– Дед! А ты сам-то часом не ворожишь втихаря? Откель у тя этакие познания, а?

– Оттель. Поживи с моё, помыкайся. Ага... Ну, живут они этак дальше. А Нюрка у Степанихи девка-то на выданье была. И присватался к ней тут один парень, не из нашей деревни, конечно. Из нашей-то её бы никто не взял. Побаивались тогда ещё... Петровна-то виду не показыват, а сама задумала нечистое дело. Сваты сговорились. По осени свадьбу играть решили. Как поехал свадебный поезд, тут Петровна себя и выказала. Наговор такой есть: с горошинами. Сказать надо: «Девять горошин, десята невеста – конь ни с места!» И кони-то встали, как вкопанные и не идут! Очумели кони-то заговорённые! Вот страху-то было! Ага!..

Степаниха сразу поняла, чьих это рук дело. А молчит сама-то. Ох, недобрые они все. До-олго свои обиды копят. Да всё равно себя проявят. Злость в них особая, ведьмовская. Нюрка опосля всё ж замуж-то вышла, от мамки уехала. Да, говорят, недолго ейный супружник протянул. Отдал Богу душу. И осталась Нюрка одна с малым дитём. А у колдуниц – оно почти всегда так. Я по-другому чтоб – и не слыхал чего-то. Не терпит рядом с ними душа человеческая. Сохнет.

Начала Степаниха грезить. Это по-ихнему, по-волхидски. У нас, на Ангаре, в прежние времена и не знали такого. Ворожить, значит, начала на соседку на свою втихаря-то. Глядь: через какое-то время Малышка, корова Петровнина, блудить зачала. Не идёт домой – и всё тут. Одичала. Убежит в елань и стоит там недоёная. Мычит только. Громко так. Жалостливо. Кто слыхал, говорят, аж плачет будто. А домой – не идёт. Ну, ни в какую! Поймать её Петровна пыталась... Кого! Как хозяйку свою завидит: бежит прочь, только копыта сверкают.

Тут и зима пришла. Сгинула корова у Петровны. Бают, волки её извели. Ну, да, волки! Куда уж... Дай-ка, Федюня, спичку деду. Подымить маленько хочу.

– Так у тебя ж курево кончилось, вчера ещё. Сам жаловался! – А! Ну, да!.. А ты уважь меня, Феденька. Угости. Я-то знаю, что у тебя заначка есть. Угости-ка «Беломорчиком»...

– Ох, и ушлый ты, дед. Ладно, бери. Скажи только, что дальше-то было?

– Дальше-то?.. А дальше самое то и началось только... Попросила Петровна у Степанихи молока. Да ещё на пропавшую Малышку наплакалась той. Будто не понимат, откуда ветер-то дул. Прикинулась, в общем. А Степаниха ей вроде как даже сочувствует. Охает да ахает, язычком своим змеюкиным цокает. Самой-то поди, ох, как приятно! Вот они, волхидки-то, какие! Сроду вида не показывают! Обе! Посидели они, языки свои бабьи почесали. А напоследок Петровна-то опять про молочко напомнила. Слёзно так. Дай, мол, соседушка молочка твоей Зорюшки испить. А ту, видать, аж, раздуло от гордости. Совсем с ума спрыгнула. Знала ведь, что нельзя из дома сторонним своё отдавать! Тем более – колдовке. На силу, поди, свою понадеялась. Ну, молоко-то она подсолила, конечно. Полагается так, чтоб корову не сглазили. А с широкого плеча взяла да впридачу Петровне ещё и масла коровьего дала. А вот масло-то нетронутое у ей было.

Воротилась Петровна домой. Не знаю, что она там наговаривала, да и знать не хочу. Страшно это знать-то. Грех большой. Только в конце наговора воткнула она нож в принесённое масло. А из масла-то кровь брызнула! В общем, сдохла корова у Степанихи. У ней ещё другая была, кроме Зорьки. Бурёнкой что ли звалась... И у той молока стало чуть. Не больше кружки давать стала. Начала Степаниха рыскать, вынюхивать. Глядь, а в хлеву у ней при входе в потолок нож воткнут! Всё ясно! Как раз «страшные вечера» начались. Пошла Степаниха прямиком к Петровне. Глаза у ей бешеные, кого встретила бы – живьём съела! Избу, прям, не стучась, распахивает: а там Петровна сидит, молочко попивает! И в вёдрах у неё молоко, и в банках – сметана. Кругом, короче... Ну, тут уж наорались они. И подрались даже!.. Ой, что было! Изба Петровнина ходуном ходила! Выбежала оттуда Степаниха, на кобеля соседского накинулась. Зашипела вся. Оторвала собаке голову живьём! Глазищи у самой горят! Собака-то на цепи сидела. Тявкнуть не успела, как головы лишилась! Ненавидят волхидки собак, потому что те нечисть чуят и выдать их могут. Ни у Петровны, ни у Степанихи – у самих сроду собак не водилось! Кх-кх-кх... Табак крепок для меня... Кх...

– А ты не кури. Курить – здоровью вредить.

– Эх, малой ты ещё... Учить меня. А что не вредно по-твоему? Жить – оно ведь тоже не всегда полезно бывает. Кх-кх... Крепко Степаниха Петровну уделала. Ох, крепко! Та с постели не вставала. И умереть не могла. Тяжело волхидки помирают. Ой, тяжело!.. Не берёт, видно, Господь нечестивые души. Мучает, а помереть не даёт. За грехи тяжкие... Сын её и врачей приглашал, и лекарей, и знахарей... А на Степаниху мы всем селом жалобу написали тогда, помнишь? Или ты ещё малой был?

– Не-е!.. Это-то я точно помню. И как с района приезжали. Даже это помню! Она ещё клялась да плакала... Вот только не понял я, почему её не забрали, не посадили?

– Ну!.. Тогда ничего ты не понял! Петровна просила её не трогать. Даже подписалась, что прощает.

– Да ты что?! А зачем?

– То-то и оно что «зачем»!.. Не хотела, значит! Она её сама наказала. Да так наказала... Никакие прокуроры так наказать не могут. Ходить-то она сама уж не могла, а сына тайно упросила. Не хотел сын в дела её лезть. Да, видно, мать пожалел. Выкрал он для матери (уж не знаю – как исхитрился!) фотографию у Степанихи. У неё их особо-то и не было... Может, где старую с паспорта?.. Шут его знает... Ну, выкрал, короче. И та наколдовала чего-то на вражье изображение. Заговор сделала. Жуткий. На смерть. Да не простую. А с такими мучениями, с такими пытками!..

Степаниха помирать начала. Крутит её всю, колдобит. Будто пытают её огнём невидимым! Раны у ней сами собой открываться начали. Гной потёк. Опухла вся... А умереть не могёт! Пустила её, короче, Петровна, по ветру. Вот так у них, у волхидок, дока на доку пошло всё...

...Думали мы, думали всей деревней тут: мужики, бабы особенно, все, в общем... Даже в чужую деревню гонца засылали к другой колдунице, чтоб вызнать: как нам двух баб от мучений избавить. Надоумили нас. Сказали, что хомут надо через них протаскивать. Три раза пробовали. Бесполезно всё. А в другой раз разобрали над мученицами доски с потолка. Ну, чтоб душам их легче уходить было. Вот это-то и помогло. Я сам разбирал: и у Петровны, и у Степанихи. На третий день померли обе. Успокоились...

– Да-а... Ну, дела у нас были!... И хорош же ты, дед, страхи расписывать. Тебя на ночь слушать даже того... боязно. Лучше на гармони сыграть. «Голубёнок белай, больше так не делай!..» Ага! Давай-ка, дедка, выпьем с тобой ещё по маленькой?! За твой живописный, как говорится, рассказ! Не знаю, как ты, а я наливаю... Эй, дед! Что затих-то?.. Дед!.. Деда!!.. Спишь, что ли? Ну-ка, потрясу его... Да ты холодный!.. Дед!.. Де-ед!!.. Ты ж курил только что!.. Папироса к губе приклеилась... прилипла... Деда! Дедуня!.. Господи!... Да, что ж это!.. Да ты же...

ВОЛКИ

В Сухобузимском районе за деревней Павловщина к парому через Енисей съехали на бортовом «Урале» . Верх его был крыт брезентом, и потому, озираясь на мелкий моросящий дождь, никто из кузова не вылез. Там, под брезентом, было как-то ловчее, чем снаружи. Мордатый Кузьмич , раскрасневшись под «Мадеру», травил свои фирменные байки. Остальные: геолог Сидоров, Витюня– местный кадр, и сам Михалыч, – слушали.

– Места здесь после войны совсем дикими стали, особенно там, за рекой. Народ поразъехался. Сейчас в деревнях-то путних мужиков не осталось, а там, где прииски раньше были: как позакрывалось всё тогда, в хрущёвские времена, так никто и не шарашился. Ну, кроме охотников, конечно. Те – да, те в любую дыру лазят за зверем. Да и они-то не шибко любили туда забираться... Неприятно там как-то человеку. Муторно... Нехорошее говорят про те места...

Кузьмич от чего-то вдруг помрачнел с лица и замолк. И сколько к нему ни приставали всю дорогу ( особенно Сидоров старался), он только смолил свои «беломорины» , пил «Мадеру» из горла да отмалчивался.

...Приехали. Тишина-а кругом. Ельник. Сырость. Ручей невдалеке журчит. Темнота. Из жилья – старая полусгнившая банька с прохудившейся печкой-«буржуйкой». И всё.

Всем миром эту чёртову печку топили. Всю ночь толком не спали. Только задремлешь: дрова прогорают или гаснут ( сырое же всё кругом). Вот и дежурили поневоле. А спать – разве заснёшь, когда в баньку на двух человек набилось столько народу: аж пятеро , если с шофером считать! Печка-дрянь – только сама себя греет, зато дымит – изо всех щелей. Никак дым вверх не хотел идти, всё только понизу... К утру головы у всех от дыма задурели, как у наркоманов.

Наконец рассвет наступил. Промозглый такой, серый , с осенним туманом. Хмель у всех давно прошёл. Тут работать надо, иначе – зачем же пёрлись в такую дыру? А никакого настроя на это дело... И то: добрый хозяин в такую сырь собаку не погонит, а тут сами забрались. «Экспедица называется!..» На рекогносцировку приехали. Старые золотоносные площади на месте осмотреть. А что смотреть-то, когда ночь не спамши?!

Сидорова с утра что-то отрыжка замучала. Не пошла ему «Мадера». Честно: не пошла. Глянул Кузьмич, как человек страдает, понимающим взглядом, вздохнул... И махнул рукой. Ладно , сами разберёмся. Оставайся в баньке, как полегчает – картошку почистишь. Всё равно – наездимся, набегаемся, жрать захотим. А тут – сервис...Что ещё скажешь человеку, если он сегодня больше ни на что не годен по объективным причинам?

А места-то и впрямь безлюдные. Пока по старой дороге добирались, больше бензопилой работали, чем ехали: упавшие деревья да завалы разбирали. Давно-о там ни одна машина не проезжала. Во многих местах и колеи-то нет – так, угадывается только прогал между деревьями. А кое-где посреди дороги молодняк стоит. Кое-кое-как до той баньки – ночью уже добрались. Вот с потом да с матом хмель-то и сошёл...

... Лежит Сидоров возле печки. Греется. Охает: печёнка болит с перепоя. Мужики на «Урале» уехали. А ему и приподняться-то в лом: всё боли-ит! Водички из фляжки отхлебнёт. И опять в потолок охает.

Очухался к обеду. Жрать захотел. А нету! Готовить надо. Ну, он: тык-мык...тит-твою-мать! Одна картошка! Ну, соли ещё пачка. И всё. Картошка в рюкзаке. Соль в углу. Ведро есть. Котелок есть. Нож кухонный есть. Спички есть. Вода – в ручье. Ручей – за банькой.

Кузьмич нарочно не оставил ни тушёнки, ни хлеба, ни лука даже. Сидоров сообразил почему, хотя оно и козе понятно: легче сожрать готовый (или полуготовый) продукт нежели чистить и варить картофан. А халяву все любят: Лёха Сидоров в этом смысле – суровое правило, и ни в коем разе не исключение из оного. Просто – ни под каким соусом... Вот поэтому Кузьмич и уволок с собой все продукты, не оставив голодному Сидорову ни одного шанса на халяву.

Конечно, спору нет, главным стратегом, командующим и распорядителем финансов был Михалыч. Но! Всё, что касается хозчасти, продуктов, амуниции и пр. и др. и хр. и ещё хр. – всё это к Кузьмичу. Он и завсклад, и техснаб, и промбаза с во-от такими вот наковальнями вместо ладоней... Вдобавок ко всему сегодня вместе с Витюней он исполнял ( рост два метра, морда красная) роль маленького юркого дэрсу-узала в дебрях тайги. В этом тоже есть свои плюсы: по хрусту падающих стволов, хлюпанью болотной воды и смачным выражениям Кузьмича, идущего впереди, сразу становилось ясно – куда не следует направляться всем остальным.

Когда Кузьмичу становилось особенно тяжко, к нему приближался Витюня в своей вислоухой шапчонке, участливо спрашивал что случилось, не нужна ли помощь, и подробно объяснял почему сюда ходить не надо, а надо во-он туда ходить, а сюда ты, Кузьмич, зря пошёл. Спорим, что зря?..

И Кузьмич спорил. Как умел... Поэтому группа исследователей бескрайних просторов тайги только в сумерках поняла, что ей пора в баню. Тем более, что в обед перекусывали у костра чаем с сухарями ( продукты-то в кузове «Урала»), а «Урал» давно уж оставили, когда поняли, что тут особо негде кататься. Водила ходил вместе со всеми, потому устал и оголодал не меньше. А что ему – весь день в кабине сидеть, что ли? Это ж не город: ни угонщики, ни милицанеры в кустах не сидят.

А вот то, что снег пошёл крупный такой да хлопьями – с обеда, вот то – проблема. Видимость почти вовсе пропала. Вот так и возвращались. Пока до машины дошли, да пока доехали до баньки – ночь на дворе! Она, банька, кстати стояла с бериевских ещё времён, конечно, если б её изредка охотники не подшаманивали, до наших годов всё бы сгнило. А так – хоть какая – но крыша над головой...

Ну, подъехали. Баньку фарами «Урала» осветили. Мужики орут. Лёху кличут. А его нет. Не выходит никто из баньки. Заглянули мужики внутрь, видят: Сидоров сидит на полати целёхонький, на них в дверь смотрит и не реагирует никак! Вроде – одеревенелый какой-то. Кузьмич сразу захотел ему по рогам врезать. За дурь. Михалыч остановил. «Постой,»– говорит, -« разобраться надо. Накостылять всегда успеем.»

Стали его разглядывать. А у него взгляд остекленевший – в дверной проём: уставился и замер...Картошка наполовину только чищена. Нож на полу валяется. Ну, стали его трясти, растирать да материть. Потом, когда отошел малость, полкружки водки ( из нз) налили. Выпил. Соображать начал. И такое порассказал...

Чищу, говорит, картошку. А день-то серый, в баньке вообще – сумерки. Придвинулся поближе ко входу, где лучше видать. Тишина кругом. Неуютно как-то. Знаю же – что один здесь до самого вечера... Вдруг вроде как в глазах потемнело. Голову приподнял: глядь, а мимо меня собачонка в баньку – нырь и – под лавку. И сидит там. Хвост поджала между ног. Вся дрожит. И даже не пикнет. Замерла. Откуда, думаю, в тайге собака взялась? Нет же никого!

Так. Ладно. Чищу дальше... Раз – чувствую глядит на меня кто-то, а кто – не вижу. Холодно аж внутри стало. Трясти меня начало с чего-то... Знобит всего. Я затих. Нож в руке сжимаю... Не знаю что делать. Снег же идёт хлопьями. Да такой что не особо чего разглядишь. Вышел я из баньки. Стою. Озираюсь...Ага! Морда волчья из кустов выглядывает! Я напрягся. Жду... И вторая – позади баньки за ручьём!.. И третья – сбоку так, чуть подальше. Следят за мной. Не приближаются. Замерли. Ждут чего-то. Знака какого , что ли?..

Постоял я , подумал. Зашёл обратно, развернулся на пороге, ну, чтоб за спиной никого. Короче, только занял позицию: глядь, а передо мной, вот здесь, на пятачке перед банькой, стоит огромный волк... И взгляд у него – человечий прямо... Смотрит на меня не мигая. Не кидается. Просто смотрит. Что тут со мной произошло – не могу описать...Будто душу из меня вынимает... Почудилось мне, будто целая вечность прошла... Тут собака заскулила. Тоненько так. Никогда не думал, что собаки так скулить могут. А глаза у волчары... зелёные какие-то.

Не знаю, как я упустил... Только не заметил я в тот момент, как исчез волк. Мгновенно исчез. Словно и не было его! Как остальные волки ушли – видел. А этого – упустил... Проходит немного времени. Слышу конский топ. Стоит передо мной всадник на коне. При нём – две лайки. Спрашивает всадник про собачку. Говорит, его это лаечка. Мол, охотник он, наказал её, побил, а она убежала. А собака под лавкой сидит, скулит, выходить не хочет...

Ну, вытащил я кое-как собачонку, отдаю ему... А он схватил её в руки, как вещь какую-то, как захрипит вдруг, – и ... перекусил ей горло-то! Клыки у мужика здоровенные такие! Кровища хлынула... Оторвал он ей голову. Кровь пьёт, чавкает. Потом остальное в кусты отшвырнул. А там – тени какие-то зашевелились. Пропала собачка... Тут же глянул на меня: вроде как молчать приказал. Я стою, как вкопанный. Совсем ошалел... И сгинул он. Будто и не было ничего... А я – как сел на лавку, так и пошевелиться не мог... Вроде – одеревенел.

Кузьмич Сидорова на смех-то поднял, конечно. Всю обратную дорогу по этому поводу балагурил. Однако, по рогам так и не врезал почему-то... Ночевать остались в деревне. Кузьмич с Витюней и шофером у своих знакомых что ли. Короче, от начальства подальше, к водовке поближе. А Михалыч с Сидоровым вдвоём в пустой избе одни остались...

Наутро Кузьмич Михалыча первым увидел. И ахнул. Стоит Михалыч на крыльце избы – весь седой, как лунь. А в избе Сидоров спит – спокойно так, сном младенца. А Михалыч мрачный весь. Говорит, всю душу из него ночью Лёха вынул: стоял у окна и выл по-волчьи. Полнолуние было.

Ну, что ж... Постояли они. Перекурили это дело. Потом «Урал» подошёл. И – поехали в город... А про случай этот Михалыч велел никому не говорить. И не ездили они больше туда . Ни на какие рекогносцировки. Ни за каким золотом...

БОЛЬНИЦА

Меня везут через весь город. Мимо одной больницы. Потом за спиной остается другая. А меня всё везут и везут куда-то в настоящей карете.

«Карета скорой помощи» – так, кажется, когда-то по своему функциональному предназначению называлась эта колымага. Доблестно обшарпанный приблизительно белого цвета Газ-21. На улице крепко морозит, однако атмосферу в салоне автомобиля трудно описать простыми словами: это не жарища, и даже не финская сауна, нет, это натуральная эсэсовская душегубка времён холокоста. Дежурный врач и водитель приоткрыли для себя окошко и дышат в него. Мне, больному, увезенному из дома в неизвестном направлении, дышать нечем. Да и незачем, наверное, поскольку на мои хилые крики о помощи никто из партайгеноссе в передней части авто не отзывается.

Мне плохо. И поэтому по большому счёту мне всё равно – куда именно меня везут: лишь бы скорее привезли. Вообще-то у меня острое пищевое отравление, но, поскольку мне этого доказать врачу-терапевту, которого я вызвал домой, не удалось, то везут меня по подозрению в кишечной инфекции в инфекционное отделение больницы. То самое отделение, где мне предстоит увидеть реальных инфекционных больных самого разного направления. И не только увидеть, но и контактировать, то есть иметь полную возможность подцепить любой «букет» заразных заболеваний.. Но пока мне всё равно, потому что мне просто плохо.

Наконец, подъехали к надписи на двери здания: «Приемный покой». Естественно, никакого покоя за ним не было да и быть не могло. Мозг мой, поверженный болезнью кишечных органов, соображал медленно и отрывочно. Зато работницы «приемного покоя» действовали молниеносно. Это напоминало блицкриг. Пока одна допрашивала меня по поводу моих ощущений, другая записывала что-то в свою «амбарную» книгу профессионально невменяемым медицинским почерком. А третья потрошила карманы моей куртки с целью изъятия у меня верхней одежды и ботинок. Наконец, конвейероприемный покой вплюнул своего клиента, раздетого и разутого, в недра здания.

Вот и палата. Кровать – прямая и жесткая, как сухой взгляд английской сиделки. Матрас – древний, облезлый и тонкий, словно простынка, – весь в безобразных недостиранных следах и разводах от конечных продуктов жизнедеятельности сотен ( или тысяч?) предыдущих пациентов.

Вскоре в палату вошла пожилая энергичная медсестра и потребовала с меня анализов продуктов уже моей жизнедеятельности. Однако, после недавнего их изобилия наступил полный кризис. По-видимому, во мне не осталось ничего лишнего. Увы, мои адские усилия на протяжении всей ночи так не принесли желаемого результата. Ровно в шесть утра в палате врубили свет, убивающий всё живое, мирно дремлющее. Мрачная медсестра в течении некоторого времени высказала мне ( в присутствии посторонних, разумеется, так как в палате я был, естественно, не единственным пациентом) всё, что она думает по поводу моего бессилия предоставить свои вещественные аргументы для анализов.

И вот надо мной совершается насилие с помощью прибора, именуемого клизмой. Результат, удовлетворяющий плотоядную старую медсестру, достигнут. Обездвиженный, в полной прострации, напоминая собой подержанное барбекю, я лежу на жестких прутьях сварной железной кровати сначала до завтрака, а потом и до самого обеда. В этот период ко мне трижды подходят люди в белых халатах и берут у меня кровь из пальцев, грубо и больно прокалывая и надрезывая их мелкими металлическими резачками.

Опрос больного, носящий явно формальный характер, бесконечен и бессмысленен: сначала участковый терапевт, потом врач скорой помощи, потом дежурная по приемному покою, затем эстафету опросов принимает дежурная по этажу, а уж после – врач, отвечающий за непосредственное лечение…

Кстати, ни в одной палате на этаже не было ни единого сидячего места (стула). В палатах вообще ничего не было кроме стареньких тумбочек и ужасно жестких кроватей. Для упрочнения их жесткости помимо прутьев решетки, красноречиво напоминающих о казематах, темницах и прочих узилищах, в пространство между прутьями на расстоянии сантиметров сорока друг от друга были приварены к кроватной раме железные трубы. Они так больно и безысходно врезались в поясницу, что от диких болей в ней возлежащим на этих спальных сооружениях часами не удавалось заснуть. А в шесть утра начиналось опять то же самое!

Зато больничное меню отличалось редкостным разнообразием и изобилием! Утром мне принесли замечательную овсяную кашу. То же самое было и в предыдущий вечер. И, ты не поверишь, дорогой друг, но я с неимоверной легкостью угадал название блюда в следующий раз! Между прочим, когда мне вручили, наконец, две старенькие тарелочки и алюминиевую ложку с разложившимися от старости зашорканными краями, я был почти счастлив.

Результаты анализов не стали известны ни через сутки, ни через двое, ни через трое, ни через четверо, ни через пятеро… Они всё-таки появились на прощание к восьмому дню моего пребывания в инфекционке. Впрочем, к тому времени никакого значения для процесса исцеления, помимо чисто информационного, то есть, как постфактум, они не имели ни для меня, ни для медперсонала. Короче, инфекции у меня не было, но доказательства тому проявились в самый последний момент, перед выходом из больницы.

На третий день меня изгнали в другую палату. Изгоняли меня ошеломляюще быстро, совершенно не давая опомниться. Так что половину вещей я даже не успел толком ни сложить, ни забрать. Новое местообитание представляло собой комнату на три койки. Комната резко отличалась от той, в которой я находился прежде. Она очень напоминала зоопарковские обезьянники. В помещении для обезьян (и для жирафов, кстати, тоже) одна из стен представляет из себя огромное смотровое окно. В него обезьян должно быть видно так, чтобы не оставалось ни одного уголочка, где бы животные были бы невидимы для зрителя. В моей новой больничной палате было такое же окно. Любой зевака, проходящий по больничному коридору, имеет полную возможность целиком лицезреть меня в любую секунду дня и ночи, включая любые интимные подробности. Бедные обезьянки! Как же им неуютно, оказывается!

Эта ассоциация усиливается ещё и оттого, что у палаты есть натуральная кормушка для зверей – шкафчик раздатчицы каши: именно туда всякий раз отправляются наши тарелки и кружки для их наполнения в часы приема пищи. Разницы между кормлением животных в коровнике и нами – никакой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю