Текст книги "Принцессы, русалки, дороги..."
Автор книги: Екатерина Шевелева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)
Ларец был открыт.
Тихие и смущенные стояли перед ним жильцы коммунальной квартиры, взирая на сокровища тети Вари. На добро, накопленное ею за долгую трудовую жизнь.
Лежали здесь перевязанные коричневой ленточкой черная ряса и белая камилавка с приколотой запиской, на которой крупными неровными буквами значилось: «На смерть». Лежали здесь черные туфли на широком низком каблуке. Анна Гавриловна вспомнила, что она же сама и подарила их тете Варе, а та все обещала надеть обновку и все жалела-берегла, и Анна Гавриловна заявила, что больше она не намерена делать подарки ларцу, выбрасывать деньги на ветер!
Лежала в сундучке белая ситцевая кофточка – та, которую Олечка купила тете Варе на свою первую заводскую получку. Хранилась в ларце деревянная ложка с затейливо вырезанной на ручке надписью «Афон»; хранилось яичко из прозрачного розового стекла и серебряный образок с выгравированной надписью «великомученица Варвара». И еще лежали здесь в деревянном неглубоком ящике, пристроенном к левой внутренней стенке сундучка, пачка писем и поблекший газетный листок.
Все молчали. Потом Людмила Григорьевна тихо сказала:
– Письма от Клавки, наверно. Варвара Петровна всегда на кухне по ночам Клавкины письма читала.
Семен Исаакович, кашлянув, посоветовал:
– Может быть, Анна Гавриловна, вам надо отнести эти письма Варваре, чтобы она, ну, так сказать, смотрела на них...
Бухгалтер, уверенный в цифрах, подсчитывавший с безукоризненной точностью, сколько кому в квартире надо было платить за электричество и газ, буквально задыхался от напряжения, когда, вместо цифровых закономерностей, перед ним оказывались постоянно отклоняющиеся от норм человеческие существа.
Клавдия Васильевна поддержала мужа:
– Конечно, Анна Гавриловна, возьмите письма и рясу с камилавкой, на всякий случай, выньте.
Ночью, сидя на кухне, чтобы не разбудить Оленьку, которой надо рано на завод, Анна Гавриловна читала Клавкины письма.
Клавка была племянницей тети Вари, дочерью Сергея Родионова, который после долгой военной службы вернулся живым-невредимым, а в родной деревне в дни коллективизации получил вражескую пулю в спину. Умирая, Сергей наказал дочери в Криушах не оставаться, ехать к тетке Варваре.
Анна Гавриловна, работавшая на полутора ставках, да еще неизменно избираемая председателем месткома поликлиники, помнила Клаву смутно. Помнила, что Клавка не только не красива, а прямо-таки уродлива. Косорота и косоглаза – детский паралич. Исчезла Клавка из квартиры так же неожиданно, как и появилась. С одной разницей: появилась тихо, а исчезла после внезапного взрыва ругательных выкриков на кухне. Соседи и сама тетя Варя почему-то скрыли тогда от Анны Гавриловны и Оленьки причину негодования всех жильцов, и лишь года два спустя стало известно, что Клавдия Родионова тайком таскала из квартиры на барахолку всякую всячину.
Сама же тетя Варя первая заподозрила неладное, когда застала Клавку, помадившую перед зеркалом губы, словно бы искривленные в безобразной усмешке. Откуда Клавка деньги взяла на помаду?
Заподозрила неладное тетя Варя, но растерялась, непонятное шевельнулось в душе, вдруг – с чего бы это? – вспомнила красные ленточки на куртках и на шинелях и огоньки цигарок в теплушке. И человек тот вспомнился. Мужчина тот сероглазый в шлеме красноармейца. Мальчик тот. Вроде как бы ее, теперешней тети Вари, сынок. Может, и жив-здоров?..
Перекрестилась: наваждение!..
Надо было бы настращать Клавку, а то и отстегать веником, прости, господи! А тетя Варя не стала ни увещевать ее, ни допытываться – только бога молила, чтобы не опозорилась фамилия Родионовых перед людьми.
Когда же Клавдию вся квартира поймала – уносила девка за пазухой из кухни будильник Семена Исааковича, – у тети Вари будто все внутри перевернулось. Себя винила: не досмотрела за девкой. Но защищать племянницу – грех такой на душу брать – не стала. Ибо возглашается в псалме Давида:
«Не дай уклониться сердцу моему к словам лукавым для извинения дел греховных»...
Не дала тетя Варя уклониться своему сердцу к лукавым словам племянницы для извинения ее греховных дел. Была тетя Варя тверда – не препятствовала обличению беззакония. И оказалась Клавка в трудовой исправительной колонии, бог весть где... Правда, за будильник – дело не политическое – срок дали небольшой, всего год с лишним. Но чувствовала тетя Варя – что-то в ней надломилось: словно наперекор крепко затверженным с монастырских лет правильным и очень подходящим к случаю божественным словам Псалтыря и Евангелия лезли в голову такие же божественные слова, которые все толковали наоборот:
«Кто из вас без греха, пусть первый бросит в нее камень».
И еще сказано в псалме:
«Я заблудился, как овца потерянная: взыщи раба твоего, ибо я заповедей твоих не забыл».
Разве Клавдия не заблудшая овца?
Тетя Варя послала племяннице посылку в колонию, написала ей строгое наставление. И в ответ получила от своей косоротой, косоглазой родной кровиночки такие заляпанные слезами и сверкающие любовью странички, такой, как в молитве Богородице говорится, рай словесный, всякой утехи и радости преисполненный рай, что восторжествовала душа тети Вари. И впервые в жизни не сдерживала своей радости тетя Варя, не спрашивала себя – греховно ли такое веселье духа или нет? Сидя в полутемной кухне, радовалась бывшая монашенка всем своим существом словам не божественной, а удивительной человеческой земной любви.
«...Здравствуйте, моя хорошая, любимая, золотая тетя Варя, наша бабуленька, золотая мамуленька, крепко мы вас целуем, желаем здоровья и доброго душевного спасения в вашей жизни. Прошу вас, от себя мне не отрывайте и не беспокойтесь за меня, берегите свое здоровье. От трудовых исправительных работ меня досрочно освободили. Событие большое в моей жизни – вышла замуж. Хотя вы думали, что я, как стану на ноги, вас забуду, а я, наоборот, вам все больше и больше буду писать и слать посылки. Для кого же мне слать, как не для вас? Кто меня не забыл, кто меня считал за человека? Вы не думайте, что ленивая, я – как метла, все успеваю делать, вот хоть у мужа спросите. Как встану в 4—5 часов, иду на базар, что продам с огорода, куплю чего надо и бегу домой, чай кипячу, мужа пою, кормлю. Как веретено кружусь! Дома приберу, бегу на огород помидоры собирать или что пропалывать, смотришь уже два часа, надо готовить обед. Пока сготовишь, опять время идет, а иногда помидоры, лук, огурцы покрошим или фрукты какие с хлебом поедим и идем обратно на огород, на свои дела. Работы много. Надо постирать каждый день. На солнце высохнет – одеваем. Спасибо богу, дает солнце, быстро сохнет. Вот мы как живем, слава богу, было бы здоровье, да войны не было бы – все будет! Только за меня не беспокоитесь и пишите чаще мне, описывайте все, что есть, А уж если немцы войну начнут – говорят, может так случиться! – сюда приезжайте! Я, тетя Варя, стала ведь уже размышленая женщина, ведь мне под 28 лет. Была бы я родная дочка вам и была бы около вас – вот какие мои мечты... Приезжайте вы ко мне, я очень соскучилась. Здесь вам будет хорошо, я не буду вас тревожить ничем, только буду стараться, как бы вам хорошо отдохнуть».
Читала Анна Гавриловна Клавкины письма так,словно постепенно вникала в обвинительное заключение, неопровержимо доказывающее ее, Анны Пахомовой, тяжкую вину.
В чем же вина-то? – пыталась возражать Анна, – сама же тетя Варя так установила, что на Ольгу тратила она все силы, а на Клаву внимания уже не хватало!
Но возражение не снимало с Анны Гавриловны чувства вины. Почему не рассказала она вовремя и по-хорошему дочке про Варю? Не рассказала, какой чистый сильный голос был у деревенской девушки, случайно попавшей в монастырь. Не рассказала, как, не думая о себе, дала Варя возможность ей, Олиной матери, получить образование – в голову не пришло Варе, что голос ее – редкость, дар божий, как говорится.
– Да ведь и мне это в голову не пришло! – чуть не выкрикнула Анна Гавриловна.
Почему она с Варей самой ни разу, после переезда из Харькова, не поговорила по душам? Спокойно смотрела, как все глубже и глубже затягивает Варю темный церковный мирок, как вера ее, по сути, идущая от душевной чистоты, постепенно превращает ее в бессловесное покорное судьбе существо.
Да, да, именно в этом была ее вина: в равнодушии к судьбе другого человека, в равнодушии, которое никакой замотанностью, никакими нагрузками и общественными поручениями оправдать невозможно.
Вот и провела Варвара Родионова из-за нее (да-да, из-за нее) жизнь в коммунальной квартире, в зашарпанной кухне.
Анна Гавриловна оглянулась так, словно увидела кухню эту впервые. Эти стены, окрашенные в два цвета: светло-коричневый, или, точнее, грязно-светло-зеленоватый. А посредине – разделяющая эти два цвета – темно-коричневая полоска, будто проведенная грязным пальцем. На стенах – листки объявлений, без обращений, то есть без слов: «товарищи», или «граждане» или «соседи». Просто:
«Проверяйте и закрывайте за собой горелки!»,
«Уходя, гасите свет!».
Пожалуй, не веревки для сушки белья, не грязные стены, а именно эти объявления – самое наглядное свидетельство того, что квартира – коммунальная.
– Господи, «коммунальная»! Слово-то какое хорошее – от коммуны, от романтики! – прошептала Анна Гавриловна, – значит, можно было сохранить здесь... ну, товарищество, что ли, заботу о человеке!
Почти с ужасом вспомнила сейчас Анна Гавриловна, как однажды она удивилась, когда кто-то сказал ей о тете Варе: «Она ведь еще по летам не старая женщина, она ведь ваша ровесница, но не до себя ей».
В представлении Анны тетя Варя была так стара, что даже не имело смысла считать, сколько ей лет. И сама же тетя Варя, когда спрашивали ее про возраст, хмуро ворчала:
– Что спрашивать-то? Сто лет, разве не видно?!
Когда-то она вырвала себе два передних зуба, да так и не вставила, все было некогда. Из-под вечной ее темной косыночки вылезала тоненькая косичка, и Аня лишь сейчас вспомнила, что косичка эта была не седая, а темная, и что глаза тети Вари за стеклами очков были не потухшие, а прямо-таки вперяющиеся тебе в лицо.
6
Эти огромные глаза мысленно представила себе Анна Гавриловна, когда в глубокие зимние сумерки позвонили из инвалидного дома: «Умерла Варвара Петровна».
– Легко умерла, – сказал молодой женский голос, – все старушки завидуют. Все слабела, слабела. Два последних дня была без сознания... Была при ней, как она умирала, товарка ее по работе – Нюша. А вам мы еле дозвонились. У вас что-то телефон плохо работает!
Первое, что подумала Анна Гавриловна: «Слава богу, успела съездить к ней недавно!» Ездила с тетей Нюшей, бывшей Вариной товаркой по работе в поликлинике.
И, кстати, удивило тогда Анну, что тетя Варя вроде бы не очень обрадовалась гостям. А она, наверно, уже просто-напросто не могла радоваться, не было уже на это жизни.
«Полгода назад как хотелось тете Варе, чтобы я приезжала почаще, – думала Анна Гавриловна, – и была у нее главная мечта: побывать хотя бы денек дома, в «своей» коммунальной квартире. А потом уже и на эту главную мечту не осталось сил!.. Какое-то лежит на мне проклятие, – корила себя Анна Гавриловна, – не хватает времени на внимание к близким людям!
Не хватало времени, чтобы Оле рассказать про тетю Варю. Да и вообще на разговор с Ольгой по душам часа никак не найдешь! Хорошо еще, что не забыла поздравить девчонку, когда полгода назад, в апреле, вручили ей на заводе постоянный гостевой билет на десятый съезд комсомола. Не хватило времени написать отцу, когда он тяжело заболел – так и умер, не получив от Анюты письма, – а ведь собиралась съездить к нему в Харьков... Не хватало времени ездить к тете Варе, а когда все-таки приезжала, то, очевидно, чувствовала тетя Варя, что этот приезд – для успокоения своей совести, а не для нее, и стеснялась попросить о чем-то: только глядела-глядела громадными глазами – все в этих глазах!»
Через кого-то – было уж давно это – догадалась передать Анна Гавриловна, чтобы не беспокоилась тетя Варя – похоронит она ее хорошо.
И вот теперь, когда позвонили о смерти Варвары Петровны Родионовой – стала настойчиво спрашивать себя – почему она, коммунистка, считает необходимым выполнить эту невысказанную, а что называется, высмотренную просьбу?
Ведь можно было бы рассуждать так: тете Варе т е п е р ь все равно! Она верила, что я похороню ее так, как она хотела. Красиво. Согласно высшему идеалу ее красоты – с литургией, с хором, со всем благолепием. Она твердо верила, и с этой твердой верой умерла,так зачем же сейчас мне делать все это?.. Зачем снова идти к попам, с которыми я тихо, но решительно порвала раз и навсегда еще там, в Харькове, на Холодной Горе.
Так, значит, не надо затевать для тети Вари торжественный похоронный обряд? Вроде бы не надо: неразумно, нелогично!..
И все-таки, пусть войдет она, как мечтала, в свою церковь – в свою красоту! Войдет мертвая, ничего не чувствующая, но ведь так хотела она этого, когда была живая. А обещание есть обещание, и оно не отменяется смертью того, кому оно было дано! Пусть видят люди, Варины товарки по работе, ее, Варино, общество, – какое оно есть, такое и есть, – что отдала она свою жизнь, обслуживала, обхаживала семью человека, умеющего держать слово!..
К началу отпевания гроб тети Вари поставили прямо перед изображением воскресения Христова. Подходит к гробу то одна, то другая женщина в чем-то темном. Или, может быть, кажется одежда темной в полумраке, в ароматном сером чаду, пронизанном огоньками лампадок и свечек?
– С уважением посреди церкви поставили Варвару Петровну, так полагается, обряд такой! – прошептала, подойдя к Анне, старуха в черном.
Да. Древний-древний обряд.
Впервые за весь ее век не Варвара Родионова служила, а ей служили. И была она – впервые за все свое пребывание на земле – в центре внимания не только старушек церковных, но и молодежи: Оля и несколько ее товарищей пришли в церковь – наверно, отчасти из любопытства, а отчасти, может быть, повинуясь какому-то еще странному для них чувству. Чувству долга? Ведь кому-нибудь надо помочь старикам везти гроб на кладбище к могиле?
Анна Гавриловна признавалась себе, что она рада приходу молодежи. И в то же время ее смущало и тревожило то острое, зоркое любопытство, с которым заводские юноши и девушки оглядывались вокруг. Не захватит ли их необычность и торжественность обстановки, своеобразная экзотика, так сказать? Найдем ли мы, родители, воспитатели, время, чтобы всерьез поговорить с молодежью о религии? Ведь одного утверждения, что она – опиум для народа, мало. Сколько мысли, энергии, душевной силы – в обращениях Ленина к Максиму Горькому, увлекшемуся богоискательством! Разве способна Анна подняться до высоты такого слова? Но, наверно, надо пытаться подниматься к этой высоте...
Во все глаза смотрела молодежь на тетю Варю в черном апостольнике, на ее большие руки, на поредевшие, но все еще черные дуги бровей.
Лицо уже изменилось, стало землистым, а руки все еще были как живые – сильные и уверенные. И когда стали заколачивать гроб, рабочий звук молотка, такой, казалось, чуждый церкви, был родственным и близким большим мозолистым рукам тети Вари...
Слушая эти удары молотка, Оля вдруг вспомнила, как нынешним летом заехала она после городских соревнований по легкой атлетике в инвалидный дом. На соревнованиях Ольга заняла третье место по бегу на сто метров и была счастлива: может быть, услышит об ее успехе тот немосковский юноша, которого она встретила и полюбила на апрельском съезде?
Машинально Оля поила тетю Варю присланным из дома чаем с молоком, машинально вытирала тете Варе лицо, поправляла ей подушки. Инвалидный дом оставался для Оли совершенно чуждым ей миром несчастья, населенным как бы существами с другой планеты – скрюченными, скорченными от болезней, от старости, от невзгод. И загорелая счастливая девушка буквально уставилась на тетю Варю, когда та шепотом попросила ее спеть песенку, которую разучивал когда-то школьный Один класс:
Три брата уходили
Искать по свету счастье.
Сестра их провожала в путь-дорогу.
Первый – на юг, второй – на восток.
Третий – на запад пошел искать удачи,
И каждый говорил:
Пускай моя сестра не плачет,
Вернусь домой со счастьем,
не иначе.
Вспомнила Оля, что были у тети Вари братья – наверно, с такими же сильными мозолистыми руками, как у Олиных товарищей по цеху, по заводу.
На кладбище, почти рядом с уже вырытой могилой для Варвары Петровны Родионовой, хоронили какого-то военного.
Когда молодые люди везли гроб тети Вари на железных высоких санках, оркестр возле могилы военного заиграл «Интернационал». Привычно, почти автоматически остановилась молодежь с гробом тети Вари, остановилась и Анна Гавриловна.
Было морозно, и мелодия «Интернационала» была особенно звонкой. Потом тетю Варю уже не повезли, а понесли дальше, к ее могиле, и опустили гроб в мерзлую землю. Оркестр поодаль закончил «Интернационал» и, по воле и фантазии музыкантов, вдруг зазвучала другая мелодия:
...Никогда, никогда,
никогда, никогда
Коммунары не будут рабами!
Лес вокруг был парчово-серебряный, а бронзовые сосны – так показалось Анне, Анюте – немного напоминали громадные свечи. Как красиво! И чудом держались на зимних ветках сухие листья.
Военные, окружавшие ту, другую могилу, выпили по стакану водки, налили еще один и плеснули его на свежий холм.
Потом, когда старухи, товарки тети Вари, приехали к Анне Гавриловне домой – выпить чаю и закусить «чем бог послал», одна из них рассказала то, чего Анна не знала.
По словам старухи, она спросила Варвару Петровну, уже за десять дней до смерти – как ее похоронить? Старуха, наверное, хотела услышать еще раз твердую волю тети Вари, дабы передать ее затем Анне Гавриловне. Но Варя Родионова ответила:
– По церковному... А вообще все равно, как похоронят!
Рассказывая это, старуха вздохнула:
– Вот какое смирение было-то у Варвары!
Анне подумалось иначе: может быть, почувствовала тетя Варя рабочим чутьем, какой-то последней своей предсмертной мудростью ее, Аннину, трудовую лямку, ее лошадиную замотанность и еще раз пожалела свою Анюту. Как бы мысленно отдала Анне сбереженные на красивые похороны деньги: отказалась от божественной красоты в пользу земной суеты! Не о боге думала. И не о себе. О людях.
НА ЗАПАДЕ
ИЗ ДНЕВНИКА НЕБАЛЕРИНЫ [1] 1
Эта повесть – не о Лондоне, а о балетной труппе Большого театра на гастролях в английской столице. Однако Англия, ее история и современность обладают такой своеобразной притягательной силой, что активно впечатляюще даже сравнительно короткое знакомство с ней.
[Закрыть]
Документальная повесть
1
Итак, снова в Англию. За окном самолета облака, похожие на тяжелые сине-зеленые в мохнатых белых шапках волны Ламанша, которые воздвигались за кормой парохода тогда, в 1946 году. Несмотря на почти вертикально встающую палубу и грубый ветер в спину и в лицо, с достоинством звучала английская речь. Любителями штормовой погоды оказались не только мужчины в плотных куртках и коротких трусах с засунутыми за высокие шерстяные носки трубками, но и дамы в шляпках с крупными цветами и в туфлях на босу ногу. И даже дети с завитыми растрепанными локонами.
По пароходу тогда бродил вместе с горьковато-соленым ветром беспокойный и радостный дух дальних странствий. Наверно, не только лично в моем представлении, но и в душе моего поколения – «комсомольцев первых пятилеток», как называют нас, – беспокойное и радостное дыхание большого пути связано с накрененной палубой или мерным перестуком вагонных колес, с протяжными низкими гудками паровозов и кораблей. Не с рейсами скоростных самолетов.
...Уже не облака, а туман за окном – как взбудораженная растрепанная вата. Солидный, как бы железный шлепок. Сели. Кто-то кричит: «Лондон!» Из кабины пилота выходят капитан нашего Ту-104 и штурман-англичанин. Капитана «Товарищи! Посадка произведена в Мэнстоуне!» Англичанин: «Лондон закрыт туманом. Здесь мы сели на военный аэродром. Вам придется подождать некоторое время в самолете». Дальше – больше: выясняется, что этот аэродром – американская военная база. В прямоугольнике запасного люка, ведущего из кабины пилотов наружу, видны два офицера в серо-голубом, стройные, подтянутые, и африканец в хаки.
Сидим. Ждем, Как всегда в подобных случаях, минуты кажутся часами, а часы – годами. Из круглого окошка нашего салона видна сплошь серая бетонная площадь этого американского военного аэродрома. Около самолета – спорящие голоса. Один с типично английским произношением, другой – с американским. Кажется, нам снова придется подниматься в воздух и лететь в Лондон.
Сто лет ждем в прилетевшем самолете. Может, не 1956-й год сейчас, а... какой?
Вошел таможенник – сутуловатый приветливый старичок, который явно хотел как можно скорей провести таможенную процедуру. Он, улыбаясь, промурлыкал: «Морнинг, морнинг» (с добрым утром), что, казалось бы, означало «все в порядке». Но мы продолжаем сидеть. По-видимому, таможеннику доставляло удовольствие подарить нам характерную частицу своей родины – прославленную английскую вежливость, порой даже автоматическую...
Во время первого моего знакомства с Лондоном – в составе советской женской делегации – горничная в гостинице «Рембрандт» на Бромтон роуд, узнав, что мы уезжаем, сверкнула улыбкой: «Прекрасно! Счастливого пути!» Через несколько минут нас известили, что отъезд откладывается. Помня, как обрадовала горничную предыдущая информация, я смущенно объяснила ей, что мы остаемся. В ответ сверкнула та же улыбка: «Прекрасно! Приятного пребывания вам здесь!»
Юноша лифтер, которому скажешь «спасибо», незамедлительно ответит той же «формулой» вежливости. Служитель театра, пробираясь сквозь толпу в фойе, повторяет не «разрешите пройти» или, допустим, «посторонитесь, пожалуйста», а «благодарю вас!». В учреждениях висят плакатики: «Кип смайлинг!» («Сохраняйте улыбку!»). Кондуктор троллейбуса или автобуса объявляет посадку законченной, и длинная очередь замирает; никому не придет в голову возбужденно повиснуть на подножке, расстраивая свою нервную систему и нарушая спокойствие окружающих... Хозяин магазина объявляет, что такого-то предмета в продаже нет, и очередь не спорит, пусть даже видит она названный предмет на прилавке. Молчаливо подразумевается, что хозяин придерживает товар, имеющийся в ограниченном количестве, для самых давних и самых постоянных покупателей, подчеркивая тем самым уважение к устойчивости, неизменности, постоянству...
Объектом моего первого удивления в тот первый приезд сюда был вежливый... английский полисмен. В Дувре, при пересадке с парохода на поезд «Золотая стрела», мне пришлось искать носильщика. Чиновник, направлявший поток пассажиров, громко повторял по-английски, как заведенный: «На таможню! На таможню!» Я подумала, что, поскольку носильщиков возле парохода нет, они ждут пассажиров на таможне. И, вовлеченная в людской поток, оказалась именно там, на таможне, запоздало поняв, что совершила недозволенное, нарушила все московские советы, предупреждения, предостережения – «оторвалась от делегации»! Да еще как оторвалась! Стою одна, без билета, отобранного контролером, без вещей и без какого бы то ни было ориентира, указывающего на возможность возврата в привычное окружение.
Наверно, на всю жизнь запомнила я те минуты. Самое себя с затравленно растерянным взглядом и лихорадочно дрожащей улыбкой. Самое себя, тридцатилетнюю женщину, впервые попавшую за границу «Дуню», которую «пустили в Европу», «впервые в жизни одетую «по моде» (нас специально принарядили для поездки) – не в гимнастерку военных лет или «юнгштурмовку» предвоенных, а в длинный бежевый «труакар» и модную шляпку, углом вверх. Чувствующую себя нелепо и даже унизительно в наряде, как бы с чужого плеча. И запомнила некоего, высшего – в моем представлении – таможенного чина, внимательно слушавшего мое объяснение бедствия, в которое я попала, излагаемое на «классическом» английском времен дореволюционного путешествия моей мамы в европейские страны.
Высший таможенный чин слушал, чуть склонив голову набок, как будто внимая взъерошенному щебету неизвестной птицы. Объявил свое решение: «Провожу вас к полисмену!»
Наверно, для страха есть предел, так же, как для боли: за «критической чертой» чувство страха превращается в тупое восприятие кошмара. И, предвидя неизбежное избиение пресловутой «дубинкой» – о, мои знаменитые товарищи по перу с их красочными выступлениями в советской прессе об ужасах капиталистической действительности!! – я подавленно повторила на своем классическом английском времен молодости моей мамы: «Вы будете сопровождать меня до полицейского, не правда ли».
А полисмен-то оказался человеком с изысканной жестикуляцией, с интеллигентной физиономией под характерной, хорошо известной мне по описаниям, высокой каской. А полисмен-то мгновенно вник в суть моего «бедствия» и, с элегантной настойчивостью раздвигая толпу, прямо-таки доставил меня к запасному выходу на пристань, где сдержанно волновались мои спутники. Любезно улыбнулся напоследок.
Рассказала я про необыкновенное происшествие нашему лондонскому консулу. Он процитировал ленинское замечание о том, что капиталисты в Англии веками научились управлять народом без насилия. Авторитет английской полиции прочно завоеван несколькими поколениями полисменов, передачей традиций от отца к сыну. Хотя в Англии должность полисмена не наследуется, но, в силу традиции, сыновья полисменов идут по стопам отцов. Стараются сохранить и приумножить отцовскую и дедовскую вышколенность, выдержку, предупредительность. Даже внешнюю осанку предков стараются воспроизвести! Полисменов обучают в специальных школах, подбирают особым образом – так, что все они рослые, подтянуто-осанистые, широкоплечие.
«Простым англичанам, – рассказывал мне консул, – внушают, что полисмен не нагрубит и постарается помочь, если к нему обратишься за помощью. По-видимому, практичные государственные деятели Англии давно; поняли, что власти выгодно культивировать в народе уважение к полиции, олицетворяющей в глазах народа именно эту власть!..
Но времена меняются, – добавил консул, – простые англичане, встающие в ряды демонстрантов, все более осознают, что их «вежливая» полиция способна не только избивать, но и убивать людей!..»
Насколько справедлива была эта последняя фраза я вижу сейчас, читая английскую газету «Таймс» за 17 июня 1981 года. Газета откровенно рассказывает о бесчинствах британской полиции в кварталах Брикстона – этого, по выражению газеты, «фронта на юге Лондона».
– Ох, легче долететь, чем выбраться из самолета!
Так «сегодня» врывается во «вчера», в прошлое.
Прямоугольник запасного люка заполняет фигура военного в темно-серой форме, фотографирующего наш Ту. Заметив это, таможенник доверительно сообщает нам:
– Американец!
Еще в полете кто-то сказал: «Можно будет написать фантастический рассказ, начав его примерно так: мы прилетели в Лондон в тот час, когда вылетели из Москвы».
Говоривший имел в виду, что разница во времени между Москвой и Лондоном – три часа, и Ту-104 пролетает это расстояние за три часа. В действительности ситуация оказалась еще более фантастичной: прилетели на американскую военную базу, откуда англичане никак не могут нас вызволить! Кто-то и еще кто-то сетует:
– Когда же, наконец, кончится наше «сиднем сидение»!
В момент нарастающего ворчания балетмейстер-педагог побеждает балетмейстера – усталого путешественника, начинает исподволь направлять нудное течение времени в русло творческого ожидания встречи с еще не знакомыми зрителями.
Как примут они «Ромео и Джульетту» Шекспира, которого кое-кто пытался и пытается превратить в «объективного созерцателя жизни» и которого Большой театр, естественно, чувствует и понимает совсем иначе. Сумеет ли балет Большого донести до англичан свое понимание великого Шекспира как страстного борца за высокие гуманистические идеалы, за равенство людей, против власти золота? Как гения, скорбящего о несовершенстве окружающего его мира?
Какова эта страна, эта еще не увиденная воочию Англия, сын которой, великий Байрон, создавал образы одиноких свободолюбивых бунтарей и закончил свою жизнь в осажденном греческом городе Миссолунги как участник национально-освободительной борьбы греков против турецкого господства?
Что за город современный Лондон, где когда-то Диккенс нашел чудесные образы рядовых тружеников, верящих в торжество добра на земле?
...Сейчас, в 1981 году, готовя эту документальную повесть для печати, сожалею, что еще не были написаны в ту пору ни талантливая глубокая книга об Англии Всеволода Овчинникова «Корни дуба», ни тонконаблюдательная книга Ларисы Васильевой «Альбион и тайна Времени». Эти произведения современной прозы несомненно помогли бы артистам Большого в их творческой подготовке к общению с лондонскими зрителями...
Еще час прошел. И еще час прошел...
Видно, не везет мне на встречи с Англией! В прошлый раз Лондон предстал перед нами темным, хмурым массивом. На перроне вечернего вокзала, под частой сеткой дождя, смутно вырисовывались контуры легковых машин, ожидающих своих пассажиров. За вокзалом улицы не стали светлей. Тусклые окна магазинов. Незажженные, несмотря на поздний час, уличные фонари. Неужели в Лондоне в конце 1946 года все еще соблюдаются правила затемнения военного времени? – спрашивали мы себя тогда.
Возле предназначенного нам тогда отеля «Рембрандт» на одной из центральных лондонских улиц Бромтон-роуд стоял газетчик с висевшим на шее карманным фонариком. В кружке света видно было, что старик мог бы без грима сниматься в роли Бернарда Шоу – высокий лоб, иронический прищур глаз, белая овальная борода. Газетчик выкрикивал вечерние новости: некая миссис Пирс налетела в центре Лондона в темноте на почтовый ящик; некоему мистеру Брауну в ресторане подали к обеду сырого цыпленка; некая Джейн Милстоун не могла в потемках разобраться с подвенечным нарядом, порвала платье, потеряла брошку.
Наша женская делегация проявила тогда вполне понятное женское любопытство: в чем причина стольких злоключений? Тогда «Бернард Шоу» сообщил нам то, что, очевидно, не считалось новостью, так как продолжалось уже две недели: в Лондоне идет забастовка рабочих газовых предприятий.
Примечательно, что пресса освещала забастовку в аспекте ее влияния на жизнь рядовых англичан – браунов, пирс, милстоунов – вот, мол, как нарушают смутьяны ритм твоего благополучного быта, уважаемый сосед!..
Слякотным осенним утром 1946 года, в скверике, в районе Сити, я увидела спящих на скамейках людей. Один из них, молодой человек лет 25 в рваном комбинезоне и шарфе, который когда-то был пестрым, дремал сидя, другой растянулся во всю длину скамейки, третий съежился, стараясь, наверное, уместиться поудобней на узкой доске; четвертый, старик, поодаль вытирал лицо грязной тряпкой – утренний туалет! Когда я обратилась к нему, этот человек, одетый буквально в какое-то рубище, вежливо снял шляпу и изысканно поклонился.