355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Екатерина Шевелева » Принцессы, русалки, дороги... » Текст книги (страница 1)
Принцессы, русалки, дороги...
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 15:05

Текст книги "Принцессы, русалки, дороги..."


Автор книги: Екатерина Шевелева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)

Принцессы, русалки, дороги...

Книга охватывает по времени более сорока лет, а по географическим расстояниям – чуть ли не все параллели и меридианы нашей планеты. Писательница рассказывает о видных ученых, артистах, художниках, политических и общественных деятелях, об индийских йогах, с которыми она познакомилась в знаменитом ашраме Ауробиндо на юге Индии, о простых тружениках разных стран.

НА РОДИНЕ

ПОЕЗДКА В РОССОНЫ

Подойдя к белой «Волге» в пять утра, я увидела, что водитель вежливо курил не в кабине, а рядом с машиной. Одновременно он умудрялся резко смахивать с ее лакированной белизны пухлые сырые хлопья непогоды. Водитель был молод, подтянут и очень хмур. Может быть, не успел позавтракать? Или не выспался? Или неохота ему отправляться в дальнюю тяжелую дорогу? Уже здесь, в Минске, окружающие здания еле-еле выбирались из лилового тумана, насыщенного снегом и дождем.

– Вы позавтракали? – спросила я в машине.

Водитель на миг повернулся ко мне, и я успела заметить на его лице выражение той расслабленной обособленности, когда кажется, что глаза, брови, губы человека существуют вне всякой связи друг с другом.

– Поел. Да. Поел.

Ответ прозвучал с откровенной досадой – так, как если бы парень хотел сказать: «Ужасно нелепо я устроен – хочу есть по утрам».

– Как вас зовут?

– Иван.

И этот ответ прозвучал с досадой, – мол, совершенно обыкновенное имя, но ничего не поделаешь!

Непонятная интонация самокритичности в репликах водителя отбивала охоту отвлекать его внимание от дороги. Тем более что на Витебском шоссе мы попали из межсезонья в глубокую зиму. Навстречу нам и позади нас сквозь метель тяжело и быстро шли МАЗы. Один, как туча, двигался прямо перед нами, тараща на нас задние фонари. Когда небо прорывалось из ералаша метели, оно казалось бурым, – наверно, от фар дорожных автомашин. Они накатали шоссе так, что наша «Волга» неприятно елозила по гололеду.

Мельком взглянув на водителя, я успокоенно отметила, что сейчас его лицо стало сосредоточенным, будто невидимая нитка стянула воедино брови, глаза, губы...

Вдруг я молча вскрикнула: машину закрутило волчком. Резкими точными поворотами «баранки» водитель выхватил нас из аварийной ситуации. Я подумала вслух:

– Правильно делал, что поворачивал в сторону «закрута» и не жал на тормоза.

И услышала ответ, прозвучавший без прежней самокритичности, с достоинством:

– Да я уже шесть лет за рулем.

Мы снова попали в межсезонье.

– Черница! – водитель оглянулся налево, где уже осталась темно-серая горстка домишек, похожих на скирды соломы, промокшие от дождя. – Виротки, Замошье, Лепель. Тракторы.

Последнее слово было произнесено тоже как обозначение на географической карте. Под огромным навесом стояли длинные мощные ряды машин. Тракторы! В самом деле обозначение, веха на великом маршруте преобразования республики. Так же, как автопоезда грузоподъемностью 20—35 тонн Минского автозавода. Или, допустим, полновесные урожаи прославленного колхоза «Светлый путь» Молодечненского района, в котором я уже побывала. Или изящная точная продукция Минского часового завода...

Теперь лес был пониже ростом. Над деревьями, на фоне серого неба, лежали черные полоски телеграфных столбов.

– В них – спрессованные расстояния, – сказала я, – телеграммы с директивами партии и правительства, сообщения о важных решениях...

– Насчет расстояний верно! – перебил меня водитель. – Один – в партии и правительстве, а другой внизу, и никакими телеграммами расстояние не сократишь!

– Приведу пример сокращения расстояний! – горячо воскликнула я. И рассказала, как в прошлый мой приезд в Россоны я подошла к могиле убитой гитлеровцами матери партийного руководителя республики, сорвала веточку растущего возле могилы молодого дуба, чтобы привезти ее в Москву, а потом прошла одна по тропинке, когда-то ставшей последней дорогой той женщины.

– Я только потом узнала, – сказала я, – что то же самое сделал он, бывший партизанский командир, когда недавно приезжал в Россоны; он тоже отломил на память веточку дуба и тоже прошел по последней дороге своей матери... Какое же расстояние, когда мы, люди, такие разные по своему положению, чувствуем и думаем одинаково!.. Вы комсомолец?

– Комсомолец... В партию вступать собирался.

Ответ опять прозвучал так, как если бы молодой водитель досадливо признал: «Но, очень возможно, что не примут».

«Склонен к пессимизму», – решила я. И, поскольку в машине можно заниматься не только разгадыванием характера спутника, достала из сумки блокнот с нарисованным на обложке лиловым лосем, вышедшим к лиловой реке, и с нужными мне выписками. Я читала и, порой отрываясь от страницы, ловила косящий на меня взгляд соседа. Что-то напоминал мне этот взгляд. Ах, да! Однажды в школе верховой езды на московском ипподроме любопытный посетитель случайно ударил рыженького жеребенка дверью донника. Жеребенок потом тревожно косился на всех подходивших к нему, И в его влажном коричневом глазу, казалось, плавал вопрос: «В хороший ли мир я попал? Или в такой, где тебя ударят ни за что ни про что?»

Я рассмеялась, а водитель покосился на меня уже с явным недоумением.

– Мир будет таким, каким сделаешь его ты сам и твои товарищи, – сказала я, невольно перейдя на «ты».

– А вы приехали в Белоруссию к родным, посмотреть, как живут, или доклады читать?

Впервые я не расспрашивала водителя, а он – правда, чуть-чуть иронически – проявил ко мне нечто большее, чем профессиональное внимание. Интерес проявил. Я оценила это и постаралась ответить максимально честно:

– Приехала в командировку от газеты, но главное, чтобы встретиться с моим давним другом, Петром Мироновичем Машеровым, и побывать в его родных местах.

– Значит, вы давно его знаете? Сколько лет? Пять? Десять?

– Почти сорок, – сказала я, немного удивленная дотошностью расспросов. В них, показалось мне, скрывалась некая практическая заинтересованность. Так оно и было: молодой водитель, как выяснилось, хотел, чтобы я походатайствовала за него перед Петром Мироновичем.

Мой спутник рассказал историю, объясняющую и его хмурость в начале пути и его досадливые реплики. Рассказ был долгий, с паузами и повторами, но, по существу, укладывался в несколько слов: Иван самовольно накатал десятки километров, навещая родных и знакомых; за это он получил выговор, лишился премии и должен был пересесть на «газик».

– За один проступок столько наказаний. Может быть, раз вы сорок лет знаете товарища Машерова, вы попросите товарища Машерова, чтобы все-таки по справедливости было... Надо его наказать, но не столько раз!

– Кого «его»?

– Меня. Человека. Если провинился. Но по справедливости наказать.

Теперь уже я стала хмурой и раздосадованной. Молчала, думая о том, как легко обращается нынче молодежь с высокими понятиями «правда», «справедливость» и какие они практичные, современные молодые люди! Едва-едва сложились хорошие, впрочем, типично путевые взаимоотношения, как Иван придумал способ их выгодного использования!

Он, однако, не лишен был интуиции и чуткости. Догадался, что наше дорожное товарищество могло надломиться. Догадался, какой просьбой предотвратить надлом:

– А вы можете рассказать сейчас, какой товарищ Машеров?

Вокруг нас был утренний зимний лес, в котором вьюга скульптурно вылепила, как мне чудилось, фигуры партизан: один бросает гранату, другой стреляет с колена, третий скачет на коне...

– Могу. Стихами, – сказала я. И прочитала ему свои стихи о Белоруссии и главы из поэмы, которую тогда начала писать.

Поездка в Россоны входила в план моей командировки, но я никого не предупреждала о своем приезде всего на несколько часов. Вдвоем с молодым водителем мы до позднего вечера ходили по городу юности Петра Мироновича Машерова, разговаривая с местными жителями.

Особенная атмосфера в Россонах.

В партизанские отряды здесь в годы войны ушло более пяти тысяч человек, а те, что остались, поддерживали партизан, нередко становились заложниками карателей, трагически погибали. Кроме того, здесь дислоцировалось несколько партизанских бригад Калининской области, некоторые другие партизанские бригады, много специальных диверсионных групп.

Но есть и другие, менее заметные факты, черты, детали, позволяющие почувствовать атмосферу тех лет: рассказ бывшего партизана, недавно посаженный и уже крепкий молодой дубняк, тропинка, по которой когда-то провели заложников к месту расстрела...

Мы возвращались в Минск на рассвете. Небо впереди было бурым, как и 24 часа назад. Может быть, ночные огни города так отражались в облаках? Но мне чудилось, что бурое зарево – отражение давнего боя. За справедливость.

– Я вот что решил, – неожиданно сказал Иван. – Поработаю на «газике». Покажу себя!

...Жизнь Петра Мироновича Машерова вскоре трагически оборвалась. Может быть, в стихах и главах из поэмы «Коммунист», которые я привожу здесь, мне хотя бы в малой степени удалось показать, какой это был человек.

СЕСТРА-РЕСПУБЛИКА
 
На прекрасном живом челе —
Дума, словно полет орла.
...Я была на твоей земле,
Я была на ней, я была!
 
 
Сквозь дыханье сухой жары
И дождей ледяную жуть
Поднималась на край зари —
В даль мечты твоей
                                заглянуть.
 
 
Не забыть мне разлив полей
И Хатыни колокола...
Я была на земле твоей,
Я была на ней, я была!
 
 
Не на миг, не на краткий
                                         час
Благодарна тебе навек
За сияние теплых глаз,
За величие тихих рек;
 
 
За синеющий твой простор,
Что с годами мне все
                                   милей, —
В окруженье твоих сестер,
От морей до других морей.
 
 
Расцветай же и хорошей,
Беспокойную жизнь люби.
Пусть хранится в твоей душе
Хоть частица моей судьбы.
 
 
Пусть всегда – в свете дня,
                                               во мгле —
Не стихает, как шум крыла:
Я была на этой земле,
Я была на ней, я была!
 
В «АКСАКОВЩИНЕ», ПОД МИНСКОМ
 
Чеканка снеговых лесов.
Лебяжья прелесть их;
Причуды благотворных снов
На ветках ледяных.
 
 
А рядом – тени амбразур,
Суровое литье.
А выше – нежная лазурь,
Как будто лен цветет.
 
 
Великолепье хохломы,
Свист ветра-дикаря.
И это все – в душе зимы,
В зените декабря.
 
 
Храня живительный огонь,
Бессмертия звено,
Прикрыла добрая ладонь
Озимое зерно.
 
БЕССМЕРТНЫЙ ЗВОН ХАТЫНИ
 
Народный подвиг воплотился в нем
И единичной, хрупкой жизни малость.
Все то, что стало современным днем.
Все то, что было и не состоялось.
 
 
Обвал рассветов, лезвия лучей,
Луна, взошедшая тревожным диском.
Смолистый грозный аромат свечей
На соснах в Подмосковье и под Минском;
 
 
И синеглазый белорусский лен,
И лучезарность утреннего цеха,
Ничем фальшивым он не замутнен,
Хатыни перезвон – Вселенной эхо.
 
 
Мне чудится: я выжжена дотла,
До алой угасающей полоски.
Но свой целебный звон колокола,
Как светлый дождь, роняют на березки.
 
 
Прости меня за то, что я брала
Поблажки от судьбы как чаевые,
Что лишь в закате дня колокола
Хатыни я услышала впервые.
 
 
...Твои мечты, тревоги и дела,
Твое презренье к показной рутине
Почувствовала я и поняла,
Когда вошла в прозрачный звон Хатыни.
 
БУДИЛЬНИК
 
Обугленный будильник в Бресте есть, —
Как будто из давнишней жизни весть.
Его завод оборван был в тот миг,
Когда небесный исказился лик.
Застыли те свинцовые ветра
На давних четырех часах утра.
 
 
Мне говорят:
             – Давно прошла война.
             Фронтовикам, естественно, почет.
             Героев не забыты имена.
             Но жизнь в иных параметрах течет.
 
 
Наверно, так.
                      Но мы из разных мест,
Как за живой водой, стремимся в Брест.
Уверены, что молнии зигзаг
Не только вероломство осветил,
Но заново окрепшую – в слезах,
В жестокой муке – правду добрых сил;
Порядочность, отвагу, совесть, честь.
Планеты одухотворенный лик.
 
 
Обугленный будильник в Бресте есть.
Запечатлен извечной схватки миг.
 
ОСНЕЖИЦКИЕ ХЛЕБА
 
Утро деловитой свежести,
День с кипучими делами,
Строгий ритм полей оснежицких
Властно овладели нами.
Здесь земля крута характером, —
Все бугры да косогоры,
Но давно сдружились с трактором
Белорусские просторы.
Но проверена пословица
Трудной урожайной нивой, —
Что земля тому поклонится,
Кто хозяин справедливый.
Хороши хлеба оснежицкие,
Зерна в их зенитной силе.
Сколько терпеливой нежности
Хлеборобы в них вложили!
 
ПРИРОДЫ ПАМЯТНИК
 
Порой в чужом экспрессе грезишь,
Чужой качает время маятник,
И вспомнишь вновь дорогу в Несвиж,
Сосну и дуб – «Природы памятник».
 
 
Сосна так смело дуб обвила,
К нему приникла кроной иглистой,
Что дуб, лесного царства символ,
Века с ее поддержкой выстоял.
 
 
Менялись нивы, реки, ветры,
Но не придумали ваятели
Полнее счастья для планеты,
Чем вдохновенное объятие.
 
 
Завидую сплетенным веткам.
И, где бы ни была на свете я,
Мне видится в объятье крепком
Секрет великий долголетия.
 

Главы из поэмы «КОММУНИСТ», посвященной памяти Петра Мироновича Машерова

В АВТОБУСЕ «ИКАРУС»
 
Зимнее солнце в зените.
Бронзовы ветки берез.
Зимние тонкие нити —
В сумерках русых волос.
 
 
Крепко очерченный профиль
К дальним снегам обращен.
Будущий хлеб и картофель —
В будущих буднях еще.
 
 
Где-то за белым простором
В пепле, седом дочерна,
Вечное время, в котором
Вся уместилась война.
 
 
Вихрем встает за плечами
Нынешний прожитый день;
Смелые люди – минчане,
Вещие сны деревень...
 
 
Любит он быстрые вихри,
Спорта крутые броски.
Любит рискованно, лихо
Мчаться по гребням морским.
 
 
Пусть же пока без помехи
В быструю даль он глядит.
Трудности, планы, успехи,
Жизнь —
                всё еще впереди!
 
ТРУДНАЯ ЖАТВА
 
Попали мы в район авральный.
От ливней горизонт ослеп.
Невыносимый ветер шквальный
Скрутил, свалил, измучил хлеб.
 
 
Сверкнуло. Оглушило громом.
Но на уборке все село.
Казалось поле танкодромом,
Где испытанье воли шло;
 
 
Где – на пределе – измеренье
Шло сил возвышенных людских,
Когда душевное горенье
Внезапно серебрит виски.
 
 
Сосредоточенные лица.
Упорство в сдвинутых бровях.
А непогода веселится
На искореженных полях.
 
 
С комбайнером Машеров рядом —
Находит правильный маневр...
Струится ль пот свинцовый градом
Иль град свинца бьет по броне?!
 
 
Прорвись маневренно. Пробейся.
За урожай веди бои.
Следы невероятных рейсов —
Крутые эти колеи.
 
 
Прерывистые ритмы стали,
Комбайнов строгие огни
Как будто бы в меня врастали,
Высвечивали годы, дни.
 
 
Я видела, что шла проверка
Сплоченности в одну семью
И каждого, как человека.
Чеканил каждый жизнь свою.
 
НАД НИВОЙ
 
...А может быть, ему полезней,
Чем медиков азы,
Преодоленье молний-«лезвий»,
Кромешности грозы.
 
 
Полезней верить вертолету
Над вымахом полей,
Не отступая ни на йоту
От практики своей:
 
 
Увидеть самому воочию
Задачи, рубежи;
Услышать острый запах почвы,
Проверить спелость ржи...
 
 
Живая многозначность взгляда
Чуть грустен, чуть лукав.
И неба синяя громада
Почти в его руках!
 
 
Плывет уборки ветер жаркий
В его краю родном.
Стоят посадочные знаки
Над белым полотном.
 
 
Любых лекарств ему полезней
Крутых хлебов моря.
Забудут люди все болезни,
С ним в поле говоря!
 
ПАРУСА
 
Утро в Бра́славе. Солнце всходило
Над грядой изумрудных холмов.
Было связано все воедино —
Созидание, дружба, любовь;
Тихих сосен смолистые ветки,
В чешуе серебристой волна;
Были связаны крепко, навеки,
Воедино – душа и страна.
 
 
Трагедийная горькая горесть
Не виднелась в прозрачной воде.
И стоял он – республики гордость —
В окруженье хороших людей.
 
 
Отступала канонов рутина
От накала мечты волевой;
Возникало виденье, картина
Яхты, схожей с тугой тетивой.
 
 
Управлялось с ветрами на яхтах,
Добивалось спортивных побед
Поколение восьмидесятых —
Пусть так будет – счастливых лет!
 
 
Открывала в то утро планета
Все дороги ему, все пути,
Но прекрасней, чем озеро это,
На земле невозможно найти!
 
 
...Отражаются в озере выси
Горные, нивы, леса.
И его окрыленные мысли —
Паруса, паруса, паруса...
 
БОГ ДОЛГОЛЕТИЯ

Лида влюбилась в Олега с одного взгляда. Сколько лет были знакомы! (То есть, конечно, точнее – два года были знакомы.) Сколько раз встречались на теннисных кортах! А влюбилась Лида внезапно. В метро. Она стояла выше Олега на одну ступеньку для того, чтобы быть с ним одинакового роста, и, смеясь, стряхивала снег, чудесный, сухой, искристый январский снег, сначала со своего синего пальто, потом с каракулевого воротника Олега. В этот момент Олег повернул голову, молча взглянул на Лиду. И Лида влюбилась. Олег вдруг показался Лиде очень красивым: его небольшие серые глаза блестели, тонкие губы – да, они тоже были красивы!..

В метро надо было прощаться. Олегу ехать к станции «Сокол», а Лиде – к «Площади Революции». Обычно, прощаясь, они говорили: «Когда в следующий раз играем?» Или: «Позвони, когда узнаешь, с каким счетом Дмитриева выиграла у Преображенской!» Или: «Смотри не схвати двойку на экзамене, а то на сбор не попадешь!» Обычно... Но на этот раз Лида ожидала от Олега каких-то совершенно особенных слов. Они были произнесены.

– Я очень прошу тебя пойти со мной в следующую субботу на «Лебединое озеро», – сказал Олег.

Лида уже видела этот балет. Но что-то особенное таилось в голосе Олега, в его взгляде, в пожатии руки. Это важное, особенное было, очевидно, заметно не только Лиде, но и всем вокруг. Во всяком случае, на лице у дежурной по эскалатору мелькнула улыбка. А пожилой гражданин, зацепившись портфелем за ракетку Олега, буркнул:

– Тут не место любезничать с барышней!

На другой день весь первый курс Менделеевского института уже знал, что Голубева собирается в следующую субботу в Большой со своим партнером по теннису, студентом Института иностранных языков Олегом Щербининым. Лида не была болтушкой. Просто в понятие «личная жизнь» у нее входили и сданный зачет, и выигранная или проигранная встреча на теннисном корте, и любовь к Олегу. А в понятие «семья» укладывались и тетка, и товарищи по «Спартаку», и однокурсники по институту. Впрочем, тетке Лида сказала про театр в последнюю очередь и, конечно, ни словом не обмолвилась о том, как она, Лида, относится к Олегу.

Лида жила теперь с теткой. Мама умерла в прошлом году, как раз перед Лидиными вступительными экзаменами в институт. Почти накануне смерти, в больнице, мама сказала врачу:

– Вот дочка моя... Мечтает в химический... Там со спортом хорошо.

И Лида видела и понимала, что это мама так пошутила, хотела пошутить. И Лида засмеялась, для того чтобы маме было приятно. А тетка заплакала. Тогда мама рассердилась и прошептала:

– Зачем реветь? У девочки экзамены!

И Лида тоже рассердилась на тетку и сказала:

– А экзамены я все равно сдам!

И тут вдруг мама не нарочно, а совсем по-настоящему улыбнулась. И Лида услышала почти обычный, с веселыми звоночками мамин голос:

– Вот, вот, ты рассердись как следует. И сдай!..

Ни Лида, ни тетка так и не догадались, почему Лидина мама улыбнулась. То ли она обрадовалась тому, что дала Лиде в наследство сердитую нелюбовь к беде и несчастью, то ли приближавшаяся смерть показалась маме до смешного нелепой по сравнению с Лидиными экзаменами, с Лидиным спортом, с больными, которые ожидали ее, своего участкового врача, – словом, по сравнению со всей обыкновенной и прекрасной жизнью... На похоронах и потом, в опустевшем, как будто сразу потемневшем доме, Лида сквозь слезы все видела улыбающееся мамино лицо.

Что же касается экзаменов, то Лида, конечно, провалилась бы, если бы не тетка. Вечером, после похорон, Лида, лежа у себя в комнате с бессонными, широко раскрытыми глазами, услышала за стеной глуховатый теткин голос:

– Легко сказать – воспитать девчонку! Это же дикая ответственность!

Мама тоже часто говорила: «жуткая чушь», «дикая ответственность», «бесподобная глупость». Но без маминого голоса словосочетания эти теряли всякий смысл. Звучали они теперь так же болезненно для слуха, как если бы кто-нибудь водил ножом по жестяной тарелке.

«Почему «дикая ответственность»? – сердито думала Лида. – Зачем воспитывать? Меня мама воспитала».

На экзаменах Лида сумела доказать тетке, что разговоры о «дикой ответственности» она вела зря.

Лида вообще старается меньше обременять тетку заботами о себе. Сообщает ей то, что нужно, вот и все: «Я по математике получила пять!», «Сегодня идем в кино всей группой», «Выиграла у Милки Соколовой в решающем. Со счетом девять – семь!»

Вот и теперь, когда прошло целых три дня после того, как она влюбилась, Лида только сказала тетке:

– Пойду в субботу в театр с Олегом Щербининым.

У Марии Викторовны, как она не раз признавалась себе, не было ни педагогического, ни просто житейского опыта воспитания. Была она бездетной вдовой. Работала бухгалтером. И насколько уверенно чувствовала себя за бухгалтерскими книгами и счетами, настолько же неуверенна была в отношениях с Лидой. А сестру Веру любила Мария Викторовна бесконечно. К дочурке ее, к этой зеленоглазой резковатой Лидии, привязалась по-настоящему, баловала и наряжала ее, как могла. В то же время Мария Викторовна старалась, чтобы племянница была похожа на свою мать: чтобы она была энергичной, работящей, правдивой, жизнерадостной. Как казалось Марии Викторовне, девочка росла именно такой. Только, может быть, при жизни матери Лида была более мягкой, более разговорчивой и менее самостоятельной... Когда что-то в поведении племянницы казалось Марии Викторовне неправильным, она говорила: «Твоя мать поступила бы иначе», «Мать, пожалуй, не позволила бы тебе!». Иногда это не помогало, и Лидия все же делала по-своему. Тем не менее Мария Викторовна считала, что живут они с племянницей хороню.

А если бы Лиду Голубеву спросили, как живет она с теткой, то девушка, наверно, пожала бы плечами: «Обыкновенно!..»

А вот при маме было все необыкновенно. Лида могла бы перечислить многое, что запомнилось навсегда: мама ужасно рассердилась на то, что плохо был покрашен соседний дом, и звонила об этом куда-то, и написала в газету; мама поехала к директору большого завода, когда ее пациентку, работницу этого завода, уволили. Мама считала увольнение неправильным и рассказывала Лиде, как она сумела убедить директора. При маме небольшая их квартира казалась очень большой, всегда была наполнена разными делами, связанными и не связанными прямо с маминой профессией. И то, что мама всюду хотела сделать так, чтобы стало хорошо, было очень интересным, очень важным, очень значительным. А теперь все то необыкновенное, что было дома при маме, даже мамин вышитый шелками «Бог долголетия», подаренный ей друзьями, побывавшими в Бирме, – постепенно как бы тускнело, забывалось. Жизнь становилась не скучной, не тоскливой, а просто обыкновенной.

Лида по-прежнему говорила о матери в настоящем времени: «А вот мама считает наш век веком химии!» Но уже слова «мама умерла» не казались девушке такими чудовищно неправдоподобными, такими немыслимыми, непроизносимыми.

Чем же именно тетка отличается от матери, Лида никак не могла понять. Разницы в летах у сестер почти не было. Внешне они были похожи друг на друга: обе светлоглазые, светлобровые, светловолосые. Только голоса разные... Мама любила цветы. И тетка все возилась с цветами. И мама и тетка часто говорили о своем поколении – о строителях первой очереди метро в Москве, о фабзавучниках и даже о танцах своего поколения. (Впрочем, Лида не считала маму каким-то другим поколением, тем более что мама в конце концов шейк научилась танцевать так, как танцевали все девочки-старшеклассницы из Лидиной школы.) И мама и тетка вспоминали войну. Но вот здесь-то они становились разными. Тетка плакала, говорила о Лидином отце-разведчике, погибшем в тылу врага. А мама кричала сердито: «Об этом не надо! Хватит болтать!» – и брала газету или книгу, закуривала папиросу, хотя вообще не курила... И мама и тетка были добрыми: жалели школьную учительницу, у которой погиб сын, жалели соседку, не ладившую с мужем, и мужа этой соседки, которому приходилось после ссоры с женой самому подогревать себе обед. Но мама жалела людей то сердясь, то смеясь. А тетка жалела не сердясь и не смеясь, а просто сокрушаясь. В этом тоже была разница между матерью и теткой. И еще в чем-то была глубокая разница между ними, такими похожими! Была разница, иначе почему бы после смерти мамы все стало таким обыденным?!

Теперь необыкновенным событием стала любовь к Олегу. Целую неделю Лида доказывала подруге-однокурснице Людмиле Соколовой, что она, Лида, влюбилась действительно по-настоящему; приходилось доказывать также и то, что Олег хороший. Мила в этом отношении была настроена скептически.

И вот наступил тот момент, когда Лида, шурша пышной юбкой, уселась рядом с Олегом в первом ряду ложи Большого. Все было интересно. Но, честно говоря, Лида не знала, что же все-таки интересней: то, что происходит на сцене, пли то, что происходит с нею самой. Да, конечно, она любит Олега! Он такой славный, внимательный: отодвинул для Лиды стул в ложе, принес программу, купил в буфете конфеты «Грильяж». В театре Олег разговаривал легко и непринужденно. В антракте он обратил внимание Лиды на туалеты зрителей и на портреты известных артистов на стенах, но что-то в его словах постепенно стало неприятно задевать девушку.

Под люстрами зала медленно двигалась по кругу пестрая толпа. В ее веселых, радужных переливах даже люди, одетые поскромнее, казались нарядными. Лида, если бы Олег не шепнул ей, наверно, не заметила бы, что у маленькой темноволосой женщины юбка слишком узка, а у гражданина в роговых очках брюки, наоборот, слишком широки.

– Сейчас хоть немного научились одеваться, – говорил Олег, – а раньше чуть ли не в спецовках являлись в театр!

– Откуда ты знаешь? – спросила Лида, тихонько высвобождая руку из-под локтя Олега.

– Знаю. Отец рассказывал... Наверно, сам в спецовке ходил в театр! – Юноша пренебрежительно усмехнулся.

Под люстрами зала медленно двигалась пестрая толпа. Но вдруг словно легкая пленка тумана заслонила эту толпу – совсем как в кино! Затемнение – и другая толпа, другие люди! Ну да! Мамино поколение: люди, построившие метро, в котором приехали сюда, в театр, Лида и Щербинин, люди, построившие гостиницу «Москва» и другие новые дома, и раздвинувшие улицы Москвы, и защитившие во время войны эти улицы и эти дома!.. В спецовках, в гимнастерках и ватниках люди маминого поколения молча и как будто выжидательно смотрели на Лиду.

– Видишь ли, – улыбаясь, говорил Олег, – так называемое поколение первых пятилеток не только не умело одеваться. Наши родители устраиваться в жизни не умели, понимаешь?

– Замолчи! – низким от обиды голосом выпалила Лида. – Они умели строить жизнь!

И ни слова больше не произнесла до конца спектакля. А после спектакля у входа в станцию метро Лида совершенно спокойно сказала Олегу:

– Тебе тоже нужно на метро... Но ты поедешь на трамвае, или на троллейбусе, или... как хочешь. На метро ты не поедешь! Понятно? Попробуй только поехать! Я... закричу! Я... милиционера позову! Объясню ему. Он поймет. Тем, кто не уважает людей, построивших метро, нечего пользоваться этим видом транспорта! Между прочим, по улице Горького гулять таким кавалерам тоже надо было запретить. И жить в новых домах – тоже! Понятно?! – Лида спокойно и решительно подождала, пока Олег, грубовато оттолкнув какую-то женщину с чемоданчиком, первым сел в подошедший троллейбус.

Домой Лида пошла пешком. Просто хотела прогуляться. Всю дорогу она думала о том, как смеялась бы мама, узнав, что Лида совершенно серьезно запретила Щербинину пользоваться метро. И Лида сама шла и смеялась. Хотя она уже безусловно не была влюблена в Олега, жизнь казалась очень интересной, будто выиграла Лида в упорной борьбе очень трудное соревнование по теннису. Лида вспомнила вдруг, как мама сердито жалела тетку: «Эх, Маша! Не хватает у тебя любви к борьбе! А ведь это высшая правда жизни! Если ты не борец за правильное, за хорошее, – жить не интересно!»

Тетка еще не спала. Лида села на кушетку, над которой висел мамин «Бог долголетия», и тихонько погладила «Бога», казавшегося сейчас ярким, может быть, потому, что Лида вошла в дом с полутемной улицы. В углу, на шелке, возле самой фигуры «Бога», как-то особенно отчетливо выделялась ярко-зеленая надпись: «Вере Викторовне Голубевой, врачу-коммунисту, от ее друзей». Лида задумчиво посмотрела на тетку: «Может быть, разница между мамой и теткой именно в том, что мама была коммунисткой?»

– Что ты? – спросила Мария Викторовна, откладывая в сторону шитье.

– Ничего, – мягко сказала Лида, – я уже больше не влюблена в Олега Щербинина. – И улыбнулась: – Знаешь, воспитывать такую племянницу – это действительно дикая ответственность!

По заалевшим щекам Марии Викторовны Лида увидела, что эта ее откровенность и смутила и обрадовала тетку.

Убедить Милу Соколову в том, что никакой любви больше нет, оказалось нелегко. «Легкомысленно у тебя получается! – утверждала Людмила. – Вчера любовь, а сегодня, вот тебе раз, никакой любви! Расскажи толком, в чем дело?!» Но не могла Лида ничего рассказать толком. Однако ей совершенно необходимо было убедить Людмилу в том, что она действительно теперь не влюблена в Олега. И Лида сказала торжественно:

– Понимаешь, Мила, я нашла завещание. Мамино завещание. И из него все ясно, как нужно жить!

Кажется, впервые в жизни она не в шутку, не по пустяку, а всерьез сказала неправду. Однако Лида чувствовала, что эта ее неправда имела какое-то отношение к маминой «высшей правде жизни», к борьбе за правильное и хорошее. А слово «завещание» было такое многозначительное и такое необычное в стенах института, что Мила тотчас поверила подруге.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю