Текст книги "Записки мелкотравчатого"
Автор книги: Егор Дриянский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)
VI
Бокино. – Новое знакомство. – Неудачное поле. – Полштоф в опасности. – Садка. – Травля встречных. – Отъезд.
В два часа за полдень увидали мы Бокино. Посворно, как и вчера, охотники равнялись полями, но зайцев находили мало, что доказывало близость и обилие красного зверя. От Бокина до Чурюкова всего-то двадцать верст дорогою, а прямиком, полями, и того ближе. Острова почти смежны, следовательно, волки, рыская постоянно вокруг своих гнезд, выживают русака.
Оставя в левой руке большую дорогу, мы по отлогому скату поля подъезжали к месту: налево, на самой крути бугра, стоял большой барский дом с колоннами и красивым палисадом; направо от него тянулось по бугру село с церковью; низина вся была заткана сплошным камышом и чепыжником, между которыми местами поблескивала довольно широкая река. По краям болота, в полуверсте друг от друга, стояли крестьянские пчельники. В этом-то болоте, которое протянулось на несколько десятков верст и огибало несколько сел и деревень, расселенных по обеим его сторонам, исстари, заведомо, «зазнать», плодится во многих местах зверь выводками. Обапольные мужики знают своего зверя и не строгивают гнезд, потому что и волки вблизи своих сел не щетят скотины.
Борзятники стянулись на луг и поехали на квартиру; мы спустились ко второму пчельнику, вблизи которого, но словам Феопена, было гнездо.
У камышовой изгородки пчельника невзрачный, осторковатый мужичонка с редкою русою бородкой клином, стоя на одном колене, тесал что-то на обрубке колоды. Мы подъехали к нему и начали расспрашивать о волках.
– Как же, есть, милостивцы, есть звери… Это мои собачки, батюшка, – прибавил он как-то умиленно, голосом мягким и вкрадчивым, каким обыкновенно владеют проходимцы и святоши. – А вы, сударики, охотнички?
– Да, мы охотники.
– То-то, вот, даве от господ был приказ; оповещали береговых по пчельникам, чтоб осторожней с зверем быть, и охотников не допущать, а докладывать их милости, на случай какие наедут.
Мы значительно переглянулись.
– Разве господа твои здесь? Ведь барин ваш умер. Кто же тут теперь? – спросил Алеев.
– А молодые-то, детки, батюшка! Вот по лету наехали к нам, из полку прибыли. Теперь вот старшой-то, Иван Петрович, заместо батюшки-покойника вотчиной править взялся, а меньшой, Петр Петрович, охоч больно до лошадок, так за заводом приглядывает.
Я видел, что это известие произвело на моих спутников впечатление нерадостное.
– Что ж твои господа, сами, что ли, хотят охотиться? – спросил граф.
– А господь ведает, сударики! Сами, что ли… Приказ есть, чтоб охотников не допущать, а там что у них на уме – неизвестно. Вот было недели две назад, приезжал сюда Жигунов с охотою, господ с ним таково много, досылали тож и к нашим, да нет, должно быть, запрет не снят. Так и отъехали. А то еще по лету был тутотка человека издалеча, две ночи ночевал у меня на пчельнике. Уж и мудрен же этот человек! И по имени как-то не так, чтоб знакомите было.
– Не Феопеном ли звать?
– Так-то, так, милостивец, он самый!… Уж этот насчет звериных делов такой дотошник, что и не привидано!
– А что?
– Да так-то, батюшка! Я диву дался, глядя на него. Как передневал он тутотка да обшарил, почитай, всю округу, и говорит мне: «У тебя, – говорит, – дядя, в гнезде зверя мало». – «Как мало? – говорю. – Да тут их видимо-невидимо!» – «Нет, – говорит, – всего-то, с стариками, голов десяток, больше не будет: вот считай сам!» – говорит… и пошел он, милостивец ты мой, за энто плесо и ну гудеть по-звериному, на разные голоса, а они, зверье-то, сударь ты мой, и вышли все вот к пчельнику, прямо ко мне, вот сюда, игрище затеяли… И заподлинно всего-то на все девятеро с молодыми, опосля того видывал сколько раз – больше того нету…
– Ну, а теперь выводок тут? – спросил Бацов.
– Как же! Тутотка! Да они, наши-то, спокойны, пообрусели и к народу приобыкли. Вот старик всем стал знакомит: выйдет иной серед дня и ляжет где на меже – поглядывает, как мужички пашут. Года с два назад завелся было у нас на селе мужичок-охотник, не то, чтоб заправский какой, а так. Добыл он где-то капкан и ну ставить! Вот он, волчок-то, и попади в капкан передней лапой, да неловко задело, отгрызся… а ногу повредил, вестимо: пальцы отшибло. Так и теперь бродит, с кулдышкой…
Мы больше не стали слушать словоохотливого пчелинца и отправились на квартиру.
– Однако ж скверно, если эти господа Петровичи заартачатся и не пустят нас в остров! – сказал граф.
– Это ничего не значит, – отвечал Алеев. – Дурного в этом я вижу лишь то, что мы должны будем откочевать отсюда верст на десять вверх и лишимся на время удобной стоянки, зато будем иметь больше зверя.
Бокино – торговое село, стоящее при одном из тех бойких трактов, которые в зимнюю пору являют собою что-то вроде чистилища для господ проезжающих; тут такие ночлеги и ухабы, для которых надо иметь в запасе и чугунную голову, стальные бока. Часть села, примыкающая к большой дороге, состоит из постоялых дворов различной формы и величины. Два из них, лучшие на вид, были заняты нами. Помещение, определенное для нас, состояло из двух очень просторных и очень грязных покоев, где каждая, половая доска исполняла роль фортепианного клавиша. Натешившись вдоволь над этою клавиатурой, мы уселись за трапезу, и Алеев велел кликнуть Афанасия.
– Ступай, – сказал он вошедшему, – на барский двор, узнай, к кому из господ следует тебе явиться для переговоров? Кланяйся и проси позволения метать завтра гончих. Ну, ты уж знаешь, как там поступить.
– Слушаю-с!
– Надо сказать, – прибавил Алеев по уходе посланного, – я как-то невольно узаконил за Афанасием право подобных переговоров; его красноречие при убеждениях до того фигурно и непонятно, что всякий с ним соглашается поневоле.
Неизвестно, как вел себя Афанасий на деле, но лишь мы встали из-за стола, как он явился с известием, что сам барин Иван Петрович изъявил желание познакомиться с нами и прибудет для того вскоре.
И точно, через полчаса времени, у окон нашей квартиры появился статный бегун[242]242
Бегун – беговая лошадь.
[Закрыть] в пролетке, и вслед за тем вошел к нам плотный, высокого роста мужчина, в теплом сюртуке с бобром: это был еще очень молодой человек, с лицом, цветущим здоровьем и отмеченным добрым, спокойным выражением; лучше же всего в нем было то, что ни в словах, ни в приемах его не было и тени этого фразерства и вычурности, которыми редкий из нас не пробавляется в минуту первого знакомства.
В короткий срок познакомясь со всеми, Иван Петрович объяснил Алееву, что, наслышавшись о достоинстве его охоты и зная, что ловчий его по лету подыскивал здесь зверя, они с братом всеми мерами старались сберечь выводки для нас и не допускали других охотников. Вслед за тем он пригласил нас переселиться в дом на все время нашего здесь пребывания. Нельзя было и думать об отказе с нашей стороны, потому что приглашение это было выражено с таким радушием, ласкою и готовностью доставить нам угодное, что мы, не возражая ни одним словом, тотчас же собрались и отправились всем обществом к дому. Навстречу к нам вышел меньшой брат Ивана Петровича, Петр Петрович. Этот был моложе его несколькими годами, ниже ростом, тонок и строен; судя по щеголеватости одежды и некоторой изысканности в приемах, он, как казалось, был не прочь от разыгрывания светского и тонного[243]243
Тонный – соблюдающий во всем изысканный тон, манеры.
[Закрыть] молодого человека, но видя нашу совершенную простоту и бесцеремонное обхождение, тотчас изменил себя и с свойственной ему живостью и энергией доискивался и предупреждал желание каждого из нас и не уступал в радушии своему брату. Так составилось это неожиданное нами знакомство; оно было причиною того, что вместо одних суток мы пробыли в Бокине пять и долго и часто после этого вспоминали о встрече с добрыми и приятными людьми.
К девяти часам люди принесли необходимые для нас вещи, и мы разместились очень удобно, где кому пришло по нраву; дом состоял из множества больших комнат, отделанных со вкусом и удобно расположенных. В гостиной и соседней с нею комнате висело много замечательных картин; между ними были Рюисдаль[244]244
Рюисдаль (Рейсдал) Якоб ван (1628 или 1629—1682) – голландский живописец, пейзажист.
[Закрыть] и Боппа[245]245
Бопп Луис Жорж (1809—1868) – немецкий художник.
[Закрыть], а также копии и оригиналы известных русских художников. Отец наших радушных хозяев был страстный любитель живописи, а небольшая галерейка, им собранная, доказывала, что он вместе с тем был и знаток этого дела. Чай пить мы сошлись в просторном кабинете Ивана Петровича. С этого времени неистощимый наш Владимирец вступил в свою колею: открытие сезона началось у него повествованием о том, как русский мужик продавал немцу козу; далее пошла в ход история о вчерашнем пузане, репетиция раздувания пуха из ливрейного картуза и прочее. Репертуар нашего краснобая был обилен, блестящ и разнообразен: после какого-нибудь анекдота тотчас шло у него представление в лицах какого-нибудь из общезнакомых или присутствующих: малейший оттенок характера в каждом из нас был уловлен и передаваем с изумительным искусством. Дошел наконец черед и до Ивана Петровича, как тот приглашал нас к себе, и как Петр Петрович встретил и приветствовал общество посреди двора. Оба брата катались по дивану, хохоча страшно и прихватывая бока ладонями. В два часа за полночь, с коликой в боках, улеглись мы наконец в постели.
На другой день мы всем обществом выехали в поле. Своры стояли уже по местам; графский ловчий держал сомкнутую стаю вблизи пчельника. Новые знакомцы наши внимательно осматривали все и нетерпеливо ждали начала общей потехи, но тенетчики замедляли дело: едва достало крыльев, чтоб забрать расстояние саженей в шестьсот длиннику; наконец, после долгого ожидания, ловчий со стаей тронулся в остров, и – увы! – все наши хлопоты и грозные приготовления послужили ни к чему: волки подбуженные с утра неосторожным говором тенетчиков снялись с логова и бродили по острову, предчувствуя грозу; ловчий не успел пройти и десяти саженей, как собаки, почуяв свежие следы, пошли в добор, и вся стая помкнула вразнобой. При первой помычке волки ватагой прошлись в реку и скрылись мимо тенет.
Нам тотчас подали сигнал с нагорной стороны, что «зверь прорвался», и крайние охотники той и другой половины проворно тронулись с мест и пустились на полных рысях вдоль острова: Иван Петрович, Бацов и я поскакали к тенетам узнать, что и как происходило в самом острове. Спешившись, мы подошли топкою луговиной к левому крылу тенет и были зрителями следующего казуса.
Петрунчик (к слову сказать), получивший с помощью бдительного над ним надзора «надлежащий человеческий вид», – этот хитрый и замысловатый Петрунчик, во избежание докучного над собой досмотра, вздумал отправиться к тенетам в качестве охотника, на самом же деле значилось, что этот величайший трус и вовсе не охотник залез в болото с целью праздновать там первые минуты свободы, для чего, обеспечив себя полуштофом[246]246
Полуштоф – около 0,6 л.
[Закрыть] пенника[247]247
Пенник – крепкое хлебное вино.
[Закрыть], расположился, для большей безопасности, у крайнего крыла тенет, но едва удалось ему пропустить глоток, как стая помкнула, и молодой волк, отбившись от гнезда, побежал второпях краем болота прямо на владетеля полуштофа. Взглянувши на волка, Петрунчик, с милой своей посудиной, шмыгнул от тенет и прилип березе; волк между тем с разлета ударил в тенета, сорвал два крыла с кольев, заклубился в них и, делая отчаянные прыжки, поволок тенета к той же березе, зацепил концом за корень и, описавши тура четыре вокруг дерева, туго прикрутил к нему Петрунчика, а сам, окутанный тройными складками тенет, растянулся у ног его и щелкал зубами. Прижимая полуштоф к груди, Петрунчик кричал неистово и взывал к нам о спасении. Нас одолевал смех.
– Пустяки, брат, ты вот его посудиной по голове, он и уймется! – приговаривал Бацов.
– Голубчик, Бацочка! А-ай!… Конец мой пришел! – кричал тот.
Волк от этого крика ворочался пуще и грыз тенета.
– Пустяки, брат, ты вот лучше перед последним концом выпей, а он вот тобою закусит, – прибавил Лука Лукич.
Наконец, наскучив этим криком, Бацов подал в рог «на драку», и два охотника мигом явились на позов, сострунили волка и распутали Петрунчика. По общему решению, полуштоф поступил во владение избавителей.
Очутившись на свободе, Петрунчик усердно просил нас не сказывать графу об этом соблазнительном происшествии, но шила в мешке, как известно, не утаишь; охотники не замедлили передать этот случай к общему сведению, и таким путем весть о нем достигла до ушей грозного Артамона Никитича и так далее.
Вслед за тем велено было снимать тенета, и мы поехали домой, нисколько не досадуя на эту первую неудачу. Атукаев вздумал было обвинять своего ловчего в оплошности, но мы всеми силами старались доказать ему невозможность успеха в этом заранее испорченном деле.
За обедом Алеев советовал Бацову испытать Карая на волке и в подмогу ему, как новичку, предложил выбрать любую из собак своей своры.
Все в один голос подбивали Бацова взять Чернопегого, и после обеда, в награду за неудачное утреннее поле, мы полюбовались на садку[248]248
Садка – травля собаками (или собакой) пойманного до этого живым зверя.
[Закрыть]. Волка вынесли на луговину перед палисадником. Карай, у которого нога почти зажила, был на своре у Бацова. Васька с Чернопегим стоял в стороне, за народом. Когда расструнили и пустили волка, Карай с маху подлетел, поволок его за гачи[249]249
Гачи – ляшки, бедра.
[Закрыть] и опрокинул его на спину, но дальше, как молодая собака, не давая ему хода, начал, по выражению охотников, «оплисывать зверя». Волк щетинился, ощелкивался, забирал силу и норовил наутек, тогда Васька, по знаку Алексея Николаевича, выехал на чистоту и показал его своей собаке. Чернопегий ринулся, и в одно мгновение волк лежал кверху ногами; Карай с этой помощью впился в зверя, как пьявка, без отрыва; это значило, что из Карая можно было ожидать собаку мертвую, потому что борзые, принимающие зверя в отхват, в настоящей охоте признаются за негодных. Мы поздравили Луку Лукича с открытием нового достоинства в его любимце и отправились в дом, где, как и вчера, заключили наш охотничий день живою дружескою беседой и общим смехом.
Во все время пребывания нашего в Бокине мы взяли два выводка волков и травили их блистательно. Говорить подробно об этой потехе я не намерен, а лучше расскажу моим читателям-охотникам о верном способе травить волков встречных. Это был наш последний подвиг в Бокине, виденный мною первый раз и едва ли знакомый кому-нибудь из псовых охотников. Дело шло вот как.
Волки, распуганные нами в первое утреннее поле, по естественному закону, должны были возвратиться на старое логовище. Дав им сутки-двое обжиться у гнезда, мы старались узнать наверное, в которую сторону гнездовики выходят на добычу. Уследить за этим и высмотреть вход и выход зверя была забота наших неутомимых ловчих. Все было исполнено ими с тем похвальным усердием, которого можно ожидать лишь от истинных охотников. На пятый, то есть в последний день нашей стоянки в Бокине, часа за два до рассвета люди разбудили нас, и в доме началась суета страшная. Мы выпили по стакану чаю, оделись, не мешкая, раскурили сигары и вышли в переднюю; там встретил нас Феопен, а у крыльца ожидали оседланные лошади и гремели ошейниками сворные собаки. Борзятники обеих охот собрались на лужку, где была садка, и ожидали нашего выхода. В таком составе, предшествуемые Феопеном Ивановичем, мы очутились на лугу против второго пчельника. Отсюда приказано охотникам разделиться на две половины, разъезжаться на дистанцию и стать полудугой, в полбугра, лицом к полю.
Мы все отъехали на версту вперед и укрылись в кусте[250]250
Кустом охотники называют или небольшой отъемный лесок, стоящий на глади, среди поля, или небольшую лозниковую заросль с кочками, место, удобное для лежки зайцам и для прочего.
[Закрыть]; остался один Бацов и занял место с Васькой близ пчельника. Петр Петрович вызвался быть у нас «сторожевым»; для этого он подвинулся более нежели на версту вперед, и, когда рассвело совершенно, мы увидели его стоящим на гороховом омете[251]251
Омет – сложенная большой кучей солома.
[Закрыть]. Недолго мы смотрели на этот длинный гребень омета, на котором недвижимо торчал силуэт черного всадника. Вскоре сторожевой наш с гиком помчался прямо на нас. Перед ним, словно черные клубки, катились по полю семеро волков. Вот ближе и ближе, и мы уже начали различать их по возрастам. Матка тянула впереди, за нею мчались семеро волчат, далеко отставая друг от друга; сзади, злобно оглядываясь назад, прыгал старый волчина. Выждав на дистанцию, Алексей Николаевич указал своей своре матку; графские собаки сметались и, возревшись, сели на молодого волчка. Оставя все, Петр Петрович, как видно было, занялся одним стариком; он висел на нем, не жалея лошади, и старался поставить его прямо на куст, но хитрый зверь, видя травлю впереди и такую неотвязную погоню сзади, наддал скачки, покосил и начал забирать влево, но мы успели заскакать наперерез и вместе с Петром Петровичем подали его прямо на Васькину свору. В награду за эту услугу мы были ближайшими зрителями поистине удивительного приема Чернопегого и тут же признали, что это, по удали, первая собака во всей алеевской охоте. Бацов, глядя, как его Карай тормошил уже заколонного волка, чуть не плясал от радости. Это был тот самый волк с отшибленными пальцами, о котором мы слышали от пчелинца.
Так закончили мы нашу пятидневную потеху в Бокине. После обеда люди, обоз и экипажи выступили на походном положении в дальнейший путь, мы же не могли не остаться еще на одну ночь под гостеприимным кровом наших радушных хозяев. Правду сказать, нам и самим не хотелось расставаться с ними, а они с горем пополам высказывали невозможность нам сопутствовать.
На другой день, после обильного завтрака, мы простились с искренним сожалением и поспешно вышли и разместились в двух тарантасах, приготовленных для нас с вечера, но кучер, бывший впереди, вместо того, чтоб тронуть с места, полез с козел и начал что-то оправлять у коренной: вскоре оказалось, что это была «штука», придуманная братьями. Иван Петрович, в сером казакине, подпоясанный кушаком и в картузе набекрень, появился на крыльце. Не говоря нам ни слова, он полез на козлы. Следом за ним вышел Петр Петрович с налитыми стаканами шампанского.
– Что это вы делаете? – спросили мы в один голос.
– А ночуем еще ночку вместе, – отвечал добряк, разбирая вожжи и навертывая кнут на руку.
– Вместе, вместе! – крикнули мы разом, приняли чуть ли не по десятому уже стакану в руки, чокнулись и грянули «ура!». Петр Петрович накинул пальто на плечи, вскочил к нам в тарантас, уселся как попало, и мы помчались.
Братья проводили нас с лишком за сорок верст. Ночевали мы вместе в крестьянской избе и наутро простились, тоже со «штукой», но не без грусти.
Медленным и скучным переходом достигли мы наконец до «Колягиной вершины», то есть до главного пункта, к которому стремились. Тут только началось наше «отъезжее поле», а с ним и ряд тех замечательных случаев и сцен, для которых все сказанное может служить вступлением или приготовлением к настоящему охотничьему делу.
VII
Мы на пути. – Игра в зевки. – Сныть, то есть страна, текущая млеком и медом. – Степь графини Отакойто. – Грозная весть. – Столб и надпись. – Миловидный дистаночный и зверообразный объездчик. – Феопен как дипломат, или вор у вора дубинку украл. – Представительная личность. – Лестное предложение. – Кое-что о русских глаголах.
Мы на пути, то есть мы заняты несколько суток сряду скучным делом передвижения с места на место. Встречный люд глядит, разиня рот, на наш длинный поезд, составленный из каких-то необыкновенных фур, брык, вагонов и прочего, из которых выглядывают и собачьи морды, и полусонные человеческие физиономии в косматых шапках, или помятых и сбитых набок картузах. Первый день мы провели не скучно, среди общего говора, оживленного шутками и смехом; солнце приветливо глядело на нас сверху, и легкий ветерок чуть относил струи табачного дыма от экипажей. На другой день затеялась чичерь и провожала нас вплоть до места. А знаете ли вы, что такое чичерь? Это все, что хотите, то есть и сухая, едкая крупа, и крупный дождь с мелким снегом, и крупный снег с дождем пополам, и опять крупа – стучит и прыгает, и опять очередная… Так и думалось, что настанет зима, подмерзнет, подтрусит снежку, и начнутся пороши. Однако ж не подмерзло, не запорошило; наутро переменился ветер, перемежающаяся чичерь обратилась в скучную, однообразную слякоть… настала тишина, обуяла лень, дремота, все утихло, все насупилось, молча, без мысли и желания, глядишь, как мелкий дождик сечет по кожаному фартуку, слушаешь, как чавкают лошадиные копыта, а там уставятся глаза на обод колеса и тупо глядят, как клубится и плывет по нем мутная вода, потом перейдут они на лицо соседа, а тот все-таки держит между пальцами окурок сигары, а сам опустил веки и клюет носом по сторонам; улыбнешься, зевнешь раз-другой, глаза закроются, и сам начнешь клевать носом, а сосед проснулся, глядит на тебя, улыбается… И так от станции до станции, с утра до ночи, одни лишь усталые кони, кажется, живут полной жизнью: они хлопочут из всех сил дотащить нас в степь…
Сколько написано стихов, сколько пропето песен про эту степь! Так и думается, что это та обетованная страна, где и светло, и тепло, и просторно человеку; так и чудятся эти бесконечные пампы[252]252
Пампы – равнинные области Южной Америки.
[Закрыть] Буэнос-Айреса[253]253
Буэнос-Айрес – столица Аргентины.
[Закрыть], эта ширь да гладь нашего Херсона[254]254
Херсон – город-порт в устье Днепра.
[Закрыть], где «куда едешь – там будешь», где «поехал в степь – ночуй в степи, встал в степи – ложись на степь!…» Ковыль, да перекати-поле, да глубокое синее небо с журавлиными резкими окриками, несущимися невесть откуда… Не такова степь затамбовская! Вот мы едем в степь: направо ветла, налево ветла, опять ветла за ветлой, а за ними все-таки ветлы да ветлы… Пришлось так или наскучило: свернули направо, – налево дорожка словно ленточка; тут черная гряда, глубокая пахоть, тут полосами озими, опять грядки взбуравленной земли да порыжевшая степца с болотными круговинами да с вымочками… Бледно, желто, бугристо, и грязь, и груда… скирды с сеном, стога с хлебом, какие-то подобия человеческих жилищ под грубой настилкой соломы, полусгнившей от течи, полуистлевшей от копоти, да кой-где куща горького осинника, утыканного сплошь вороньими гнездами… А вот усталые кони начали пофыркивать и поднимают уши чаще прежнего: впереди хуторок, непременно Свинушка или вроде того… Вот и опять хутора!
– Эй! Как зовутся ваши хуторы?
– Большие Свинушки!
– Малые Свинушки!
Вот вам и Сныть! Большая Сныть, Малая Сныть! Стой! Добрались до места. Тут нам ночевать! О, кого наделила судьба хоть один раз в жизни ночлегом в этой Сныти, тот, наверное, удержит его в памяти наравне с пожаром, наводнением, неприятельским нашествием и им подобными злополучиями.
– Эй, мужичок, поди сюда! Как называется ваш поселок?
– Сныть. Мала-Сныть.
– Ну, ладно! Что, остановиться тут можно?
– Как остановиться?
– Ну, известно как… На ночевку. Ночевать.
– А, ночевать… Можно… У нас, у суседа можно; иде хошь.
– Овес есть?
– Как не быть! Овса вволю.
– Почем за четверть?
– Как почем?
– Ну, известно, как цена? Почем продаете?
– На продажу нетути.
– Как нетути? Ведь ты говоришь – овса вволю! Ведь вы овес продаете?
– Продаем. К пристаням ставим, на базар вывозим.
– Ну, как цена базарная? Почем?
– Хто ш ее… Ономнясь гривен семь продавали. Бают, стал дешевле… год овсяный.
– Ну, мы тебе дадим восемь гривен да четверть; давай овса.
И опять: «нетути!»
Семь, восемь гривен ассигнациями за четверть овса, и овса «нетути», а у хозяина четырнадцать кладушек «сулетошннх» на гумне – точат мыши, а на продажу все-таки «нетути». Неуправка, своих лошадей кормят снопами, а помолотиться не хватает времени:
– Возка одолела: хлеб до зимы не убрать с поля!
– Эй, хозяйка! Смети-ка со стола! Что это за крошево навалено? – взывает наш Артамон Никитич, войдя в тесную, смрадную лачугу, от пола до потолка набитую ребятами и поросятами. Тут, по его соображению, можно было поместить поваров, потому что осмотренные уже им две лачуги были еще гаже и неопрятнее.
– Зараз, кормилец! То хлебушка. Ребяты не поглодали, – приговаривает одна из закоптелых баб, сгребая локтем в решето крошево, или, лучше сказать, ломти и крошки черного, как уголь, и черствого, как камень, хлеба.
У хозяина десять кладушек непочатых ржи на гумне, а он сам и его робяты с утра до ночи, лето и зиму, в праздники и будни глодают это подобие хлеба, недоквашенного, недомешанного, в котором запекаются дне части всякой дряни и только третья часть чистой муки. Что это? Скудость, нищета, экономия, что ли? В краю, где каждая десятина дает сорок четвертей хлеба превосходного качества?
– Да грязь-то соскобли с лавок! – добавляет Артамон Никитич, толкая ногой свинью, рассвирепевшую за свое крикливое детище, которому я имел неосторожность отдавить ноги, ступивши на пук соломы, где оно копошилось.
Вскоре появились наши люди и, выгнав баб с ребятами и свинью с поросятами в другую избу, принялись выгребать и выворачивать скребками и лопатами гнилую постилку и всякий сор из избы, чтоб иметь возможность приготовить ужин для охотников. Я пошел смотреть, как кучера и борзятники таскали под мышками немолоченый овес. Сам хозяин усердно помогал разорять сулетошнюю кладушку и сам таскал снопы и подкладывал их под морды лошадям. К величайшему нашему удовольствию, слякоть прекратилась, ветер гнал облака в разные стороны, изредка просвечивало красноватое осеннее солнце, готовое спрятаться за длинным ометом гречневой соломы, лежавшим на краю выгона: все предвещало холодную утреннюю зарю и если не ведряный и теплый, то, по крайней мере, сухой день. Заботливые наши ловчие увели обе стаи залежавшихся гончих в проводку. Освобождаясь из тесной и душной закуты, собаки радостно взвизгивали, выпрямляли ноги, катались на спине и, как будто поздравляя с простором и свободой, вылизывали одна у другой морды. Всего опаснее в этом случае борзые: те, после обыкновенной растяжки и выправки, пускались делать вольты и удивительные прыжки. Тут без внимательного надзора и постоянных окриков может случиться то, что пять-шесть элобачей заложатся по игрунье, заловят ее и прежде, нежели псари успеют подбежать на выручку, плясуна, или плясунью изорвут в клочки.
В надежде на благоприятную перемену погоды мы расположились на выгоне бивуаком, сдвинули экипажи, как указывала потребность и подувавший еще легкий ветерок, устроили логовище для стайных и сворных собак. Из единственного деревянного топлива, с трудом добытого в Сныти, то есть из старого плетня, развели два пепелища для заварки котлов и добывания углей на самовары. Одним словом, в короткое время перед Снытью образовалось что то вроде конной ярмарки: близ двух котлов, в которых псари кипятили воду для овсянки, а повара белковали двух жирных баранов на ужин людям, собралась порядочная куча зевак, и те из охотников, которые были непрочь поточить лясы и поострить насчет ближнего, затеяли тотчас разговор с мирными обитателями Сныти.
– А что, почтенный, в баню, чай, по субботам ходишь? – обратился остряк Никита к сиволапому долговязому парню, который стоял, растопыря руки и выпуча глаза. Детина этот был до того грязен, что на него страшно было смотреть. Волосы на голове у него были сухи, бесцветны и торчали как иглы.
– Кака там баня? – произнес парень, запуская пятерню к себе в чуб и глядя в пустоту.
– Известно, какие бани бывают…
– И, касатик, мы к эфтому не привычны, бань нетути к в заведении у нас, – вступился невзрачный клинобородый мужичонка, такой же грязный и нечесаный, как и первый.
– Что ж вы, косарем, что ли, скоблитесь?
– А вот, родимый, под праздник Миколы Зимнего бражку заварим, в печку слазим – то и баня у нас!
– От Николы до Николы, а там – николи! Ладно! – заключил Никита.
– Оттого и дамы у них все таки брунетачки! – добавнл графский борзятник, довольный своей изысканной речью.
Я не стал больше слушать и пошел к экипажам; там с помощью ковров, попон и прочего сумели устроить что-то вроде шатров и балаганов с обильным количеством сена и соломы, долженствовавших заменить для нас и для охотников пуховики и матрацы. Тут же на двух появившихся откуда-то столах Артамон Никитич распоряжался приготовлением чая. Чем ближе были мы к цели, тем сильнее томило всех желание скорее кончить наше скучное путешествие. Все с тоскливым видом поглядывали другу в глаза, и взгляды эти как нельзя яснее выражали мысль каждого. Все эти Воробьевки, Свинушки, Сныти и прочее, со всею их грязью и копотью, блохами и тараканами, были до того однообразны и с виду похожи одна на другую, что нам, после двух-трех ночлегов, начало уже казаться, будто мы закружились в каком-то водовороте и вертимся на одном и том же месте. Алексей Николаевич, которого мы наименовали шкипером, один соображал, рассчитывал и распоряжался нашим передвижением и, как опытный моряк, знавший все рифы и отмели, уверял нас, что избранный им ночлег есть лучший и удобнейший, и слегка подтрунивал над нашим нетерпением.
И вот, выждав минуту, когда мы, разместившись как попало, начали молча прихлебывать из стаканов, он улыбнулся, глядя на наше уныние, и объявил, что завтра нам остается только один короткий переход до места. Все оживились и заговорили враз.
– Да, отсюда до графской степи всего восемнадцать верст, а там верст семь степью до станции, – заключил Алеев.
Начались общие поздравления. Второй стакан чаю казался для нас вкуснее. Граф приказал налить Петрунчику пунш. Тот приосанился и выкинул штучку; Бацов подал Караю полкренделя; Владимирец отпустил малую толику из пантомимы глухонемого… – одним словом, от этого ничтожного известия у всех просияли лица. Тотчас был призван один из обозничих, и ему приказано с частью легких передовых подвод и поварскою фурою выступить на рассвете и идти до места на рысях для занятия квартир.
Ни с одной станции не собирались мы так торопливо и весело в путь, как это было после ночлега в Сныти. Едва рассвело, и передовые тронулись, как и остальное кочевье поднялось на ноги; начали поить и впрягать лошадей, кормить собак, укладываться, усаживаться… и вот, при ярком сиянии солнца на совершенно чистом небе, среди невыразимей тишины свежего осеннего утра, мы тихо потянулись по ровной проселочной дороге. Вследствие ли перемены погоды, или потому, что на душу веяло ожиданием чего-то лучшего, мне казалось, что самая местность резко изменилась в своих очертаниях, и что мы очутились в другом краю. Кругом нас была эта тишь, простор, безлюдье; кроме нашего обоза, ползшего шаг за шагом по ровной плоскости, мы не встретили ни одного существа, способного нарушить безмолвие окружавшей нас пустыни; одни лишь белогрудые дрофы, ходя стадами по полю, сторожко нас оглядывали. Кой-где торчали не свезенные еще копны, да разбросанные по горизонту хуторки, словно приплюснутые к земле соломенные жгутики, разнообразили ту картину, которой нельзя было дать другого названия, как земля да небо. Все с напряженным вниманием смотрели в даль, как будто каждый из нас старался увидеть прежде других что-нибудь знакомое впереди, но долго и долго перед нами длилась одна лишь эта недостижимая черта дальнего горизонта, которая убегала все дальше и дальше, становилась тонее и нежнее по мере возвышения солнца на синем безоблачном небе.