355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ефим Дорош » Дождливое лето » Текст книги (страница 7)
Дождливое лето
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:01

Текст книги "Дождливое лето"


Автор книги: Ефим Дорош



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)

Но вот уже мелькают веселые, будто сошедшие с конвейера, крытые шифером домики рабочих ткацкой фабрики. Во дворе каждого домика торчат молодые деревца, а позади простерлись луга и стеной встало небо.

А дальше – городской выгон, весь в зеленых кочках, в светлом, обтёрханном белоусе. За выгоном к пыльному асфальту шоссе подступили луга какой-то заготовительной организации, на которые давно уже зарится Иван Федосеевич. К этим лугам примыкает «аэродром» – должно быть, посадочная площадка военного времени, – в сущности, тот же луг, несколько одичавший. Иван Федосеевич недавно получил эту землю, часть ее успел распахать и засеять, среди прочего – льном, и я ищу сейчас взглядом светлую зелень льна, которую можно различить издалека. Лен для Ивана Федосеевича новая культура, он очень увлечен им и как бы оправдывает это тем, что выгоден, мол, ленок. Пожалуй, ему будет обидно, если окажется, что я проехал мимо, даже взгляда не бросив на льняное поле.

Пошли заросли вереска – удивительного растения, одинаково чувствующего себя на сырых землях и на таких вот холодных песках.

За поворотом открылись Любогостицы – плоскости железных крышг красный кирпичный коровник с двумя силосными башнями, обшитыми серебристым от времени тесом, белый корпус бывшей цикорной сушилки, где одно из помещений занято колхозной электростанцией, стеклянные кровли теплиц и старинные монастырские липы, под которыми стоит деревянный домик, где живет теперь Иван Федосеевич.

А вот и он сам стоит возле дороги.

Если бы я не знал Ивана Федосеевича так давно, я мог бы предположить, что это он вышел сейчас встречать гостей. Но мы знакомы с ним уже четыре года, и я понимаю, что внимание председателя привлек самосвал, медленно поднимающий свое железное корыто, откуда с адовым грохотом низвергаются круглые булыжины. Иван Федосеевич давно мечтает о дороге, какая соединила бы все населенные пункты колхоза с шоссе, которое идет через Любогостицы. Видать, теперь он разжился камнем.

Так вот всегда, когда приезжаешь в Любогостицы, – такое впечатление, будто здесь не колхоз, где пашут землю и разводят скот, как, скажем, у нас в Ужболе, а некое промышленное предприятие или строительная площадка. Сразу не сообразить, отчего это, но только не назовешь Любогостицы деревней, пускай колхозной. Не идет это слово к здешнему колхозу. Быть может, потому Любогостицы не выглядят деревней, что главенствуют здесь каменные индустриального типа постройки, что постоянно здесь идут какие-то строительные работы и запах известки, битума, сырого бетона мешается с запахами хлева и земли. Впрочем, промышленный характер этому колхозу придает еще и то обстоятельство, что он, можно сказать, ежедневно, даже зимой и весной, выпускает товарную продукцию: молоко, свинину, тепличные овощи и зелень… Здесь почти нет обычной для деревни сезонности в производстве продуктов; когда сюда ни приедешь, грузовики вывозят отсюда какой-нибудь товар, сгружают здесь какие-нибудь рабочие материалы.

Близко к вечеру. Отблеск садящегося солнца лежит на белых стенах. Мы только что отобедали – собственно, по-деревенски это можно назвать ужином – и сидим перед потухшим самоваром не разговаривая.

Как только я приехал сюда, мы отправились с Иваном Федосеевичем в поля, к самой дальней границе колхоза. На ухабистых дорогах, где хоть мост наводи через глубокую, налитую водой и грязью колдобину, наш ГАЗ-69 мотало из стороны в сторону, и мы крепко держались за железные поручни, особенно когда машина кидалась в прорву, разбрасывала желтоватую жидкую грязь, с, ревом вымахивала на сухое. Мы почти все время кричали, потому что шумные всплески воды и стреляющие <звуки перегруженного мотора не позволяли нам разговаривать обычными голосами.;

Потом дорога стала крепче – должно быть, здесь мало ездили. Впереди встал невысокий частый кустарник. Сбоку же, за канавой, которая и была границей, рядами лежали пласты вывороченной земли, уже обветренной, серой, с торчащими корнями запаханных кустов. На жесткой луговине, Возле дощатой будки и железных бочек стоял, постукивая мотором, незаглушенный гусеничный трактор. Два чумазых, лоснящихся от масла паренька пристально разглядывали работающий мотор. Они живо отозвались на приветствие Ивана Федосеевича и подошли к нашей машине.

Дул холодный ветер. Из смятых тонких папиросок, которые курили председатель, шофер и трактористы, летели в сторону красные искры.

Солнце, не грея, освещало плоскую землю.

Разговор шел о том, ходят ли трактористы ночевать в деревню, или в будке спят, хороши ли харчи, много ли пашут за день, но я все время Чувствовал, что за всеми этими необязательными словами, которые лениво цепляются друг за дружку, есть еще другой, важный, серьезный смысл.

Докурили, поплевали на окурки, притоптали их каблуками, затем, когда уже протянули друг другу руки для прощания, Иван Федосеевич, словно только об этом и шел разговор, сказал, что, значит, на той неделе, закончив у соседа, ребята перейдут к нему, и трактористы дружно ответили, что к дяде Ване они всегда пойдут с полным удовольствием.

Возвращались мы в Любогостицы другой дорогой. Возле большого поля «мешанки» Иван Федосеевич велел остановить машину. Молодые подсолнухи с едва завязавшимися корзинками торчали из густого овса, повитого горохом. Все здесь было так переплетено, что трудно было разобрать, какому растению принадлежат нежные овальные листочки, какому – повислые метелки остроконечных серебристых зернышек. От налитых соком растений тянуло свежим травянистым запахом.

Иван Федосеевич размял пальцами мягкий плод овса, из которого выделилась молочная капелька. «Вот, – сказал он, – еще бы недельку мне его подержать, он бы мякоть набрал, а они как с ножом пристали: «Силосуй!» И он стал говорить, сколько за неделю прибавится массы, какая она станет питательная, если овес наберет мякоть, в горохе нальется катышек, подсолнечная корзиночка завяжется чуть потуже. Но район отстает с силосованием, и райком требует, чтобы колхозы начали силосовать. С райкома ведь область спрашивает, хотя трудно из кабинета в областном городе разглядеть это смятое нежное зернышко овса на ладони председателя колхоза. «Не буду!» – хмуро, как отрубил, сказал Иван Федосеевич.

Выходит, что Центральный Комитет и Совет Министров доверяют колхозникам большое дело планирования, полагаясь на хозяйственный опыт и государственный склад мышления современного советского крестьянина, а некоторые областные или районные руководители не могут доверить председателю колхоза, чтобы он сам решил, когда ему выгоднее косить мешанку.

Впрочем, товарищи едва ли думают об этой несообразности.

И не считают они себя умнее и опытнее председателей колхозов.

Просто так уж повелось, что процент выполнения плана, указанный в сводке, служит свидетельством успехов или неудач руководителей района.

Между тем правильнее, чтобы в сводке шла речь не о процентах вспаханной зяби или заготовленного силоса, но о центнерах и тоннах зерна, овощей, картофеля, той же мешанки, собранных с каждого гектара земли. При этом хорошо бы знать, сколько рабочих усилий затрачено на производство единицы продукции, во что она обошлась колхозу. Подобная сводка связала бы Василия Васильевича с Иваном Федосеевичем общей заинтересованностью в том, чтобы вот этот овес и горох постояли еще недельку. А то ведь одного торопят со сводкой, в которой был бы наивысший процент, другой же в это время прикидывает, как ему побольше взять с земли. И получается, что одному выгодно косить мешанку, другому – подождать.

Покамест я размышлял об этом противоречии, мы вернулись в Любогостицы. Было пять часов пополудни, а к шести Иван Федосеевич ожидал Василия Васильевича с Алексеем Петровичем, которых тоже пригласил сегодня к обеду. Сегодня ведь суббота, и оба они освобождаются раньше обычного.

Часа два мы провели в томительном ожидании, но товарищи не приехали, и мы, огорченные этим, сели обедать. Иван Федосеевич все прислушивался – не идет ли машина, потом рассердился, насупился. Должно быть, ему стало обидно, что близкие люди, с которыми он и спорил жестоко, и радовался, когда были успехи, пренебрегли вдруг его приглашением.

Он молчит, и я с ним не заговариваю.

Сумерки вошли в комнату раньше времени, потому что окна затенены густыми старыми липами. Между черными стволами деревьев садится солнце, отблеск которого лежит на побеленных известкой стенах. Из темноты за стеклами шкафа едва проступают золоченые корешки книг.

Квартира у Ивана Федосеевича скорее городская, чем деревенская, о деревне напоминает лишь едва уловимый запах не то молочных скопов, не то болтушки из отрубей, доносящийся из кухни. Правда, у Ивана Федосеевича нет ни коровы, ни свиньи, откуда же взяться молочным скопам и для кого намешивать отруби? Я спрашиваю мать Ивана Федосеевича, глухую, буквально согнутую пополам старуху лет восьмидесяти, не скучает ли она здесь без скотины. «А я козочку привела, – пронзительно кричит старуха. – С козой-то как хорошо… И навозу она мне настоит, и молока даст. Ваня-то молоко с фермы не принесет, вот я и поставлю лепешки на козьем». Затем она все так же громко жалуется, что Ваня хочет переехать в другую половину дома, а ей тут поваднее, потому что окно из кухни выходит на дорогу и всегда видно, кто куда едет…

Если не знать, нипочем не догадаться, что Ваня – это Иван Федосеевич, которому уже пятьдесят пять лет, у которого внуки, который ведет большое и сложное хозяйство. Старуха выкрикивает, что вот он дров не припас, что из-за этих своих дел воды не принесет вовремя, что не допросишься его за мукой съездить– запасы-то кончаются!

Иван Федосеевич, которого за прямоту его многие в районе считают человеком грубым, ни слова не возражает, хотя громкая воркотня старухи, конечно, несправедлива. В этой его уважительной терпеливости легко угадать и врожденную сыновнюю почтительность, и сложившуюся в детстве привычку беспрекословно подчиняться матери, которая была у них в доме и за отца, убитого на германской войне.

Старуха вдовеет уже сорок лет, и она настолько привыкла, должно быть, к необходимости заранее обдумать каждую мелочь, относящуюся к ее дому, к детям, что теперь она без всякой надобности хлопочет о своих мнимых нуждах, чего-то опасается.

Вон и луку-то к помидорам Ваня надрал хорошего, а надо бы кривенького да с брачком, – этот-то еще подрастет, его продать можно.

Мне вспоминается вдруг, что Алексей Петрович рассказывал, как они однажды с Иваном Федосеевичем, осмотрев хозяйство, отправились домой закусить. По пути Иван Федосеевич решил набрать помидоров. Он взял у доярок ведро, но клал в него только попорченные. Заметив недоуменный взгляд Алексея Петровича, он объяснил, что хорошие помидоры можно продать, а эти пропадут, если же их обрезать, то они нисколько не хуже.

Крестьянская бережливость скорее достоинство, чем недостаток.

Однако страшно подумать, сколько столетий нищеты и рабской зависимости от былинки в поле стоят за этой привычкой ценить каждую луковку.

Иван Федосеевич предлагает мне пойти прогуляться.

Как бы размышляя вслух, он говорит, что Василия Васильевича мог задержать какой-нибудь уполномоченный из области, что Алексея Петровича могли вдруг послать в командировку. Я тоже пытаюсь объяснить, почему не приехали наши друзья. Правда, я сам не очень верю этому. Я спрашиваю Ивана Федосеевича, сколько у него засилосовано кормов. Он отвечает, что пока что ничего. Я спрашиваю, сколько накошено сена. Он отвечает, что процентов пятнадцать к плану. Тогда я напоминаю ему, что сегодня казанская. И вот, если бы Василий Васильевич и Алексей Петрович приехали, то получилось бы, что секретарь райкома и ответственный работник обкома вкупе с председателем колхоза празднуют религиозный праздник, устраивают выпивку, а в это время в колхозе срывается сеноуборка и силосование.

Иван Федосеевич смотрит на меня с недоверием: серьезно я это все говорю или шучу? Неужели кто-нибудь может такое подумать!..

Серединой улицы, взявшись под руку, идут девчата – по двое, по трое, а то и вчетвером, впятером… На девушках легкие шелковые платья: голубые, розовые, палевые, в крупных пестрых букетах или в мелкой нежной травке. Штапельные платья в здешних местах носят лишь в будни, а уж ситцевые молодежь вовсе не признает, ситец только старухи носят. У многих девушек на плечах какие-то воздушные, прозрачные и пестрые шарфы и косынки, только две или три – «по московской моде» – прикрыли темя крошечным ярким платочком, туго завязанным под подбородком.

Надо сказать, что моды здесь свои, отличные от московских.

Волосы, например, здешние девчата стригут, завивают, так что они мелкими пружинками висят почти до плеч; на затылке их прихватывают гребешком, а у висков приколками. Никто из девчат не станет покупать полуспортивной чешской обуви, но каждая, заневестившись, справит себе так называемые модельные туфли из светлой кожи, на высоких каблуках. Шерстяные кофточки здесь признают только пестрых расцветок, а одноцветные заграничные джемперы нашим девицам и даром не нужны.

У парней, разумеется, тоже своя мода.

Вот они вышагивают в тяжелых костюмах из синего или черного бостона. Брюки у них длинные, широкие. Двубортные пиджаки застегнуты на все пуговицы. В неглубоком вырезе пиджака сияет голубая или малиновая трикотажная шелковая рубашка с небрежно распахнутым воротником.

Среди парней легко узнать чужих, из соседних деревень. Они ведут рядом с собой сверкающие в последних лучах солнца велосипеды.

Негромко томится гармоника: «Све-е-етит ме-е-сяц…»

Несколько пожилых мужчин, должно быть только что вылезших из-за стола, красных, ошалелых, в расстегнутых рубашках, нетвердо бродят по улице, здороваясь, протягивают нам жесткие, негнущиеся кисти рук.

Запахло вдруг пылью, оттого что на Выбитой луговине, где больше всего народу и откуда доносятся звуки гармоники, резко сменившей мотив, молодцы и девчата пошли плясать. Запах пыли примешивается к душному и сладкому запаху цветочного одеколона. Нас обдает жарким духом, когда мы входим в толпу, живым шевелящимся кольцом охватившую пляшущих.

Идет обычное деревенское гулянье, родное мне с детства.

Только в наших степных местах танцевали задумчивые вальсы и щеголеватые, быстрые польки, а песни у нас пели все больше протяжные, щемящие:

 
Ой, гаю, мій гаю, та густий, не прогляну…
 

Не знаю, как в те времена было здесь. Сейчас же очень распространен танец, в котором девчата, как бы выключав себя из окружающей среды, сосредоточенно и деловито притоптывая, парочками кружатся на месте. Несколько деревянный этот ритм и отсутствующие, но все же милые, в каплях пота, лица танцующих постепенно втягивают, подчиняют своей власти, особенно если стоишь в жаркой, внимательной толпе. Время от времени частушки взрывают однообразие танца. Если вслушаешься, то они прелестны – короткие, лукавые, я бы сказал, игристо покалывающие песенки:

 
Я стояла с черным дубом,
А сказали: с милым другом.
Вот какой ноне народ —
Понахвастает, наврет.
 

Мы и не собирались, а дотемна простояли здесь с Иваном Федосеевичем.

Поздний вечер. В сильном свете большой электрической лампочки ярко белеют стены, на которых отчетливо рисуются наши тени. За окнами черно. Постукивает двигатель электростанции. Все так же печально звучит далекая гармонь. За палисадником, на дороге, то и дело останавливаются машины, подбирают попутных пассажиров – гости разъезжаются по домам.

Мать Ивана Федосеевича рассказывает про свою жизнь.

Прибежали на минутку, чтобы переодеться, две ее внучки – агроном, дочь Ивана, и учительница, дочь второго сына, Павла, – вот старуха и вспомнила, что в старые-то годы девок не учили. «Я всего две зимы в школу ходила, а на третью зиму у меня все голова болела, Вот дедушка с бабушкой и рассудили: ей, мол, в солдаты не идти, она девка, хватит с нее двух зим». Мы спрашиваем: почему же дедушка с бабушкой, а мать где была, отец? «Матушка-то, мне семь лет было, умерла в одночасье, а батюшка помер через одиннадцать дней после матушки, он у нас хворый был». Нас интересует, чем же болел отец, и отчего все-таки умерла мать. Но про отца старуха ничего сказать не может, а про мать повторяет: в одночасье… Это значит, что мать не хворала, но какая была причина ее скоропостижной смерти, старуха не знает, да и кого это могло интересовать в деревне семьдесят три года тому назад. Важно ведь, что и сама не мучилась и людей не мучила, не вводила в расходы, в одночасье померла.

Я думаю об отце старухи. Если бы не то, что так неожиданно умерла жена, может быть, он пожил бы еще на свете. «Он у нас хворый был», – сказала старуха. Это она слышала в детстве от взрослых. Но старая деревня была жестокой ко всему слабому, робкому, впечатлительному, ко всему, что не в силах работать каторжную работу. Быть может, хворость эта была такая, с которой в иных условиях можно бы прожить долгие годы. Мужик тот со смертью жены потерял опору в жизни, защиту. Мне кажется, что здесь не столько обычная смерть от тяжкого недуга, сколько гибель слабого человека, нередкая в ту глухую пору.

Меж тем старуха рассказывает, как её взяла на воспитание родная тетка, обитавшая в Москве. У тетки была овощная и зеленная лавка на Смоленском рынке, в большом красном доме. Товар ей присылали из дому, из Угожи, и возили его до станции в Райгороде на лошадях, окутывали рогожами, чтобы не попортить. Теперь на машинах возят, быстро. А тогда, лошадьми, покуда довезешь, так в осеннее время поморозишь, если не окутать. Возили картошку, всякую овощь и зелень. Торговля у тетки шла хорошо, и жила она просторно: прихожая, как взойдешь, потом кухня, комната, где ели и чай пили, зала и еще три спальни, каждая об одном окне.

Перечислив множество других подробностей, старуха неожиданно сообщает, что у тетки она жить не стала, вернулась к дедушке с бабушкой.

Она говорит, что и у них был хороший дом, полукаменный.

Затем, сказав, что с мужем она прожила шестнадцать лет, после чего он был взят на германскую войну, где его вскорости убили, старуха вдруг заключает: «Всю жизнь в сиротстве прожила!» И выходит, что за восемьдесят лет жизни в памяти остались Чьи-то комнаты и полукаменный дом, которыми она несколько гордится, да впечатления от того, как перевозили осенью овощи. Все же остальное – сиротство. А ведь она, я полагаю, была статной, сильной молодицей, когда жила с красивым бородатым мужиком, чья увеличенная фотография висит теперь над ее кроватью. Какой же тяжелой была работа, согнувшая ей спину под прямым углом, и сколько обид было у женщины, если она всю свою долгую жизнь называет сиротской!..

Как все одинокие и глухие люди, старуха больше размышляет, чем говорит. Она выкрикивает несколько фраз, потом, должно быть, продолжает разговор молча, сама с собою, затем снова выкрикивает несколько фраз.

Трудно сказать, чем она связала свои слова о сиротстве с последующими словами. Она заговорила об Иване: «Бо-о-льшие у него торговые дела, и люди-то к нему все ездят хо-о-рошие…» Возможно, что между этим и предыдущим были рассуждения о том, что все-таки она в детях счастлива.

* * *

Пять часов утра. Оранжевый свет солнца лежит на сухих шершавых стволах и на лоснящихся, мокрых от росы иглах молодых сосенок.

Иван Федосеевич по своему обыкновению мечтает вслух, хорошо бы этот питомник, вклинившийся в колхозные земли, отобрать у дорожников. Собственно, даже не отобрать, а вместе с соседним казенным леском, который тоже торчит посреди земель колхоза, обменять на колхозный лес, находящийся за железной дорогой. Во-первых, этим была бы ликвидирована неудобная чересполосица. Во-вторых, в. питомнике, где выращивался бы посадочный материал для колхоза, можно еще устроить дом для престарелых колхозников. Иван Федосеевич с присущим ему деловым азартом тут же прикидывает, где поставить дом, где кухню и разные службы. Он говорит, что старикам надо дать пару лошадей, несколько дойных коров, и они сами, по силе возможности, для удовольствия, будут и коров доить, и тут же в лесочке с косами по росе похаживать. Конечно, кому позволит здоровье.

В питомнике светло, солнечно, пахнет чуть разогретой смолой.

За сосенками открываются пространства, занятые веселой порослью березы, гибкими хлыстами саженцев ивы, крошечными кленами, на которых висят большие, не по росту листья. Прямоугольные решета и грохота стоймя стоят над кучами просеянного вчера песка и дерновой земли.

Трудно сказать почему, но в мечте Ивана Федосеевича, – кстати, вполне осуществимой, подкрепленной хозяйственными расчетами и соображениями о том, как бы половчее повести дело, чтобы этот законный обмен не затерло в различных канцеляриях, – в деловитых рассуждениях председателя колхоза мне чудится нечто похожее на то, о чем мечтали великие утописты.

Я хорошо понимаю, что в питомнике будет стоять обыкновенный рубленый дом, с железными койками и больничными байковыми одеялами, с провинциальными рыночными шифоньерами и ремесленными копиями шишкинских картин на стенах, – иными словами, нечто среднее между районной гостиницей и учреждениями ведомств здравоохранения или социального обеспечения.

Отзвук давней мечты почудился мне, вероятно, в том, что старики будут жить среди всегда молодых деревьев, что старые крестьянки и крестьяне станут доить коров и косить траву ради одного только удовольствия.

Приподняв провисшую колючую проволоку, согнувшись, мы осторожно перебираемся через канаву из питомника в лес. Нас обступает прохладный и сырой сумрак. Деревья в лесу не очень еще высоки, – здесь растут все больше молодые сосны и елки, береза с осиной, – однако низкое солнце не может пробиться к земле, лучи его скользят по мокрым вершинам, откуда к нам доходит слабый отсвет творящегося вверху сияния.

В зеленоватом сумраке краснеет под ногами прошлогодняя хвоя.

Папоротники, давно отцветшие ландыши, отошедшая уже земляника и кустистые побеги черники с ее кожистыми и глянцевитыми листочками стоят как бы облитые водой. Мы собираем мокрые, в голубоватой дымке ягоды; мякоть у них цвета царственного пурпура. Мы разговариваем по преимуществу о делах, касающихся деревни, причем направленность наших рассуждений кратко можно бы охарактеризовать следующими словами: как сделать лучше.

Иван Федосеевич и всегда-то обдумывал каждое явление действительности, сколь бы ни было оно замечательным, с одной только целью отыскать возможность какого-либо дальнейшего усовершенствования. Такие бывают дотошные мастера, которые что ни возьмут в руки – сейчас же соображают, а не лучше ли сюда какой-нибудь шпунтик приспособить или, напротив того, убрать. Впрочем, это стремление к творчеству, не только техническому, но и социальному, свойственно многим советским людям. Однако прежде случалось, что иное высказывание Ивана Федосеевича кое-кто у нас встречал настороженно, если не хуже. Например, он говорил, что надо повысить цены на лук, на каждом килограмме которого колхозы в ту пору теряли чуть ли не рубль денег, и одно только это сразу решит всю проблему увеличения производства лука. Когда после сентябрьского Пленума эта его мысль, как и многие другие, была подтверждена соответствующим государственным актом, мало уже кто из прежних противников такого рода рассуждений стал отваживаться возражать Ивану Федосеевичу. Понятно, что теперь наш Иван Федосеевич еще пуще пристрастился к размышлениям, охватывающим дела всей страны.

На мое шутливое замечание об этом он серьезно отвечает, что в каждом человеке надо с детства развивать способность все на свете обдумывать. Иные вот считают, что главное – дисциплина, исполнительность. Конечно, свойства эти положительные. Однако, будучи чрезмерными, они приводят к тому, что у человека как бы атрофируются сообразительность, чувство ответственности. Вот, например, в колхоз к ним недавно вступил некий гражданин, который двадцать лет проработал где-то вахтером или стрелком военизированной охраны, одним словом, привык, что его приведут и поставят на пост, а потом, истечет время, уведут с поста. Мужик он честный, исполнительный, не шибко пьющий, вот и назначили его кладовщиком.

Иван Федосеевич улыбнулся какому-то своему воспоминанию и продолжал.

С этим кладовщиком случаются теперь такие истории. После Октябрьских праздников привезли к нему в кладовую бидон со сметаной: комиссионка почему-то не продала перед праздником и вернула остаток колхозу. Привезли, поставили, да и позабыли. Только в марте хватились бидона – кому-то он понадобился. Глядят, какой-то бидон в кладовой стоит. Кладовщик говорит, что там сметана. Хорошо, что зимою было дело, она не попортилась.

Стали, конечно, выговаривать кладовщику, а он обижается: я же, мол, не украл сметану, дали ее мне на сохранение, я и сохранял; если бы кто пришел с требованием, я бы ее выдал, а все остальное – это не мое дело.

Я догадываюсь, что выслушал сейчас не только ответ на свое шутливое замечание, но еще и присказку, за которой, как водится, последует сказка.

И верно, Иван Федосеевич рассказывает следующее.

Существует постановление, запрещающее встречные перевозки. Разумное постановление. Да только иной выполняет его, как наш кладовщик сметану сторожил. Нынешней весной, например, картошка в областном городе дошла до трех рублей за килограмм. Трудящимся гражданам, прямо сказать, худо: и на еду нужна картошка, и на посадку. А спекулятивные элементы здорово наживаются. Вдруг из Чувашии приходит баржа с колхозным картофелем, – за один день товарищи наполовину сбили цену. Их спрашивают, где же они раньше были, а они отвечают, что картошки у них очень много, но возить ее не на чем, не дают колхозам транспортных средств. Хорошо – случайная баржа порожняком шла вверх, вот они и выпросили ее, нагрузили картофелем.

Вот это и приводит к тому, что в одном месте сельскохозяйственные продукты, особенно сезонные, очень дороги, а в другом – не имеют сбыта.

Надо бы из единого центра, оперативно, информировать колхозы о спросе на те или иные продукты в тех или иных областях, о существующих там ценах. И надо бы, сколько требуется, давать колхозам вагоны и баржи.

Мы покидаем лес и входим в тихую деревеньку с ласковым названием – Меленки. Узкая улочка, точнее – по-воскресному чисто подметенный закоулок, ведет нас вокруг маленького, вытянутого вверх дома с подклетью, пристройкой, надстройкой и множеством разной величины дверей и окошек. Этот дом мог бы стоять в средневековом ремесленном посаде. Здесь и живет бывший ремесленник – бондарь или тележник, который при встрече с нами степенно приподнимает старинный суконный картуз. Мы достигаем высокой луговины, откуда видна обширная топкая низменность, вся в темных кустах ольхи. За ольшаником, поблескивая, изогнулась река Устье. Мельницы, меленки некогда стояли, вероятно, по берегам реки. Вот откуда это название!

Место здесь открытое, просторное. Нам видно, как неподалеку от сельца Никольского на Перевозе, поднявшего над округой тонкую белую колоколенку, река Устье принимает в себя Вексу, и они образуют третью реку.

Долины всех трех рек с их заливными лугами, над которыми бежит сейчас мягкий утренний ветерок, простерлись к дальнему горизонту, и всюду, куда достигает взгляд, видны вереницы косарей, хотя день сегодня воскресный. «На сеноуборке теперь последний лодырь старается, – говорит Иван Федосеевич, – сенца заработать каждому нужно!» Ветерок доносит к нам запахи речной воды и свежей, едва только начавшей вянуть травы.

Иван Федосеевич рассуждает о лугах.

Почему-то, когда речь заходит о животноводстве, принято главным образом говорить о сеяных травах, кормовых корнеплодах, кукурузе, концентратах, силосе и прочих, весьма нужных и полезных вещах. И редко – увы! – разговор коснется речной поймы, заливного луга, этого бесценного, самой природой сотворенного сокровища серединной России. Я помню, как хорошо сказал однажды Андрей Владимирович: «Волга – река индустриальная, рабочая, а Ока – сельскохозяйственная, крестьянская». И ведь верно! С именем Волги у нас всегда связано представление о могучем водном потоке, который из века в век тянет и движет великий груз, – а теперь вот еще и электрическую энергию вырабатывает. Что же до Оки, то она для нас по преимуществу река, собирающая отовсюду мельчайшие частицы туков, чтобы в полую воду, разлившись по неоглядным лугам, напитать и напоить собою землю и травы. Молоко, и мед, и масло– это Ока. А электричество, станки, автомобили, тракторы – Волга. И если Волга как бы главенствует среди исполинских промышленных рек, то Ока возглавляет неисчислимое множество сельских речек. Каждый год, когда сойдет вешняя вода, луговые берега наших деревенских рек и речушек оденутся зеленым разнотравьем, а в июне принимаются дивно цвести. То ли потому, что так хороша цветущая пойма, где самая последняя былинка осыпана какой-нибудь цветочной мелочью, где стон стоит от пчелиной работы, где поутру все унизано росой, а в полдень дух захватывает от влажных, жарких запахов; то ли оттого, что с незапамятных времен на косьбу выходят артелью, миром, выхваляясь друг перед другом сноровкой, силой; то ли по той простой причине, что лошадь и корова, для которых старался в сенокосную пору крестьянин, были ему дороже жизни, – не берусь ответить почему, но только ни одна крестьянская работа и ни одно место, где крестьянскую работу делают, не породили у нас в народе столько светлой поэзии, сколько сенокос, пожня, заливной луг…

Все. это приходит на ум, пока я слушаю Ивана Федосеевича.

Он говорит о том, что в колхозе больше пятисот гектаров заливных лугов. Землю эту не нужно ни пахать, ни сеять, не надо расходовать денег на семена и удобрения, а дает эта земля каждый год по четырнадцать – пятнадцать центнеров сена с гектара. Река удобряет почву, вода и ветер разносят семена, только и заботы человеку, чтобы собрать вовремя урожай.

Так не заслужила ли эта земля особенного к ней внимания!

В здешних поемных лугах встречаются превосходные травы: манник, вейник. Иной год их больше, иной меньше. А почему бы не собирать семена этих трав, окультуривать их, воспроизводить? Среди заливных лугов есть кочковатые, в западинках… Если бы такие луга профрезеровать, они стали бы гладкими, ровными, можно бы здесь пустить мощные тракторные сенокосилки, а это значительно ускорило бы сеноуборку, да и сено стоило бы дешевле.

Я понял, что Иван Федосеевич озабочен тем, как бы к естественной работе реки и луга прибавить еще усилия человеческого разума. И я подумал о том, какое прекрасное дело мог бы взять на себя здешний райком партии, если бы созвал знающих людей, чтобы обсудить с ними все вопросы, связанные с улучшением лугового хозяйства в районе. Тут ведь одному колхозу трудно что-либо сделать. Надо как бы держать в голове озеро и всю систему рек и каналов, помогая им в их могучем ежегодном труде. Если, знать во всех подробностях, как именно здесь, в приозерной котловине, действует исполинский механизм природы, с ранней весны и до поздней осени производящий в лугах травы, можно помочь ему делать эту работу лучше.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю