Текст книги "Дождливое лето"
Автор книги: Ефим Дорош
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)
На этом кончались мои мартовские записки.
До вечера еще далеко, и я выхожу из дому.
Несколько возвышаясь над заросшими канавами, идет в гору хорошо промытая булыжная дорога. Сейчас, после дождя, под дымчатым небом, откуда льется ровный, как бы процеженный свет, все вокруг радует свежестью и силой окраски. Сейчас видишь, как отличны друг от друга камни дороги – голубые, желтоватые, сиреневые, серые… Мурава под избами и деревья возле них – пронзительно зеленые, как весной. Сами избы – серебристые, с темными пятнами непросохшей воды между бревнами, с пестрыми наличниками, красными, зелеными крышами. А земля – черная.
Перед многими домами, отделенные от них широкой тропой, торчат частоколы палисадников, и почти в каждом палисаднике тесно стоит кукуруза – довольно высокая, раскидистая. В прошлом году кукурузу посадил один только Павел Иванович, любознательнейший старик, а теперь вон ее сколько. Должно быть, люди потому заинтересовались этой культурой, что о ней так много пишут в газетах, советуют ее сеять, а она в здешних местах пока не удается. Здесь сказывается профессиональное любопытство земледельца, стремление мастера постигнуть свойства нового для него материала или инструмента.
Новость и то, что клуб, соломенная крыша которого из-за близкого соседства внушала Наталье Кузьминичне столько беспокойства, покрыт теперь дранкой, и очень щеголевато, затейливым узором. На стене клуба появилась новенькая красная доска, на которой написаны мелом имена передовиков, чего на моей памяти в Ужболе никогда не бывало. На зеленой лужайке возле клуба, где до начала сеанса, небрежно опершись на велосипеды, обыкновенно красуются самые выдающиеся во всей округе женихи, чьи-то заботливые руки врыли в землю самодельный стол и две скамейки – по-видимому, чтобы было где поиграть в шашки, шахматы, домино…
Я припоминаю, как в мартовскую нашу поездку в Ужбол на узкой, наезженной между сугробами зимней дороге повстречался нам большой обоз, и мы, вынужденные своротить, остановились чуть ли не по пояс в снегу. обоз тянулся мимо нас, как на смотру, освещенный садившимся за ним красным солнцем, и мне хорошо были видны то и дело мелькавшие новые гужи, справные хомуты и целые, не в узлах, вожжи, свежев дерево оглоблей под старой, но крепкой дугой, вытесанные, должно быть осенью, еще светлые копылья, грядки и отводы многих саней. Эти мелочи, ничего не говорящие иному горожанину, деревенскому жителю служат своеобразной аттестацией солидности и основательности хозяйства, зачастую куда более веской, чем, к примеру, персональная «Победа» у председателя колхоза. Точно так же и такие для городского глаза незначительные подробности, как аккуратно подбитая под бок солома, на которую покойно привалился возница, или то, что сено у него не брошено кое-как, но лежит в веревочном хребтуге, – все это, на деревенский взгляд, факты важные.
Не будучи крестьянином, я, однако, приучен с детства судить по такого рода подробностям не только о человеке, но и об его деревне, а Ужбол, как и вообще Райгородский район, я знаю ровно, четыре года.
Впереди, за пожарным депо, за церковью на горе и отстоящей чуть влево от церкви сельской лавочкой, светлеется посреди площади большое, крытое тесом, еще не достроенное деревянное сооружение, – новые возовые весы, как я догадываюсь. Собственно, такие весы теперь употребляются по большей части не для взвешивания возов, а грузовых машин, но так уж принято их называть. Кажется, в прошлом году меня обрадовало, что молодой председатель колхоза, Николай Леонидович Ликин, озаботился ремонтом возовых весов, а сейчас вот он уже новые строит – стало быть, деньги имеются и есть что взвешивать.
Но я иду не к весам, мне хочется посмотреть, как работает Наталья Кузьминична, и я сворачиваю в переулок, следом за Виктором, который вызвался проводить меня к матери. Виктор с самой весны работает в кузнице молотобойцем, он спрашивает меня, как я считаю, ничего это специальность, хорошая, или лучше уж было остаться ему в тракторной бригаде. Я отвечаю ему, что специальность эта и всегда-то была завидная, кузнец был первым человеком на селе, всеми уважаемым за свое ремесло, очень нужное в деревенском обиходе, а сейчас эта специальность вовсе стала редкой, потому что молодежь в кузнецы почти не идет. Мне приходит в голову, что Виктор, в отличие от своего брата Андрея, разбитного, быстрого и острого парня, из той породы, какая вырабатывалась в старое время в питерских лавках и трактирах, куда ежегодно отправлялись отсюда тысячи подростков, – что Виктор, будучи прямой противоположностью своему брату, являет собою великолепный тип коренного русского землепашца. Такие вот большие, сильные и справедливые мужики – а Виктору уже двадцать восемь лет, и отпусти он бороду, то была бы она у него лопатой, – такие непьющие, рассудительные работники, если и не пахали землю, все равно из деревни не уходили, избирали себе ремесло кузнеца, колесника, шорника, были мирской совестью, судьями, советчиками и ходатаями.
Я искоса поглядываю на Виктора, современного молодого колхозника в голубой тенниске, в матросских брюках, оставшихся от военной службы, чисто выбритого, пахнущего цветочным одеколоном, и это нисколько не мешает мне видеть в нем потомка многих поколений деревенских патриархов. Я очень рад, что Виктор, чуть было не отбившийся от колхоза, служивший где-то в Донбассе на должности, почти не требующей никакого умения, станет теперь с ранней весны и до поздней осени будить округу уханьем тяжкого молота, звоном металла в дымной кузнице под тополями у въезда в село.
Обосновавшись дома, Виктор всерьез подумывает о женитьбе, и как это будет хорошо, когда большой, не по-деревенски тихий дом Натальи Кузминичны населится горластым молодым племенем.
Что же до Андрея, то он, когда вернется осенью из армии, скорее всего будет работать механиком в МТС и, хотя останется жить дома, едва ли пустит корни в ужбольскую землю. Он кончил техникум механизации сельского хозяйства, мог бы, сперва поработав заместителем, стать отличным председателем колхоза, – Николай Леонидович, здешний председатель, рано или поздно уйдет отсюда, так как его жена не хочет уезжать из своих Усол, – и было бы очень полезно для хозяйства, где с каждым годом увеличивается число машин, иметь в председателях механизатора. Но мысль эта, вероятно, только мне пришла в голову, хотя техникум помещается в Райгороде, как и другой, сельскохозяйственный, и кому-нибудь из районных руководителей надо бы дать себе труд исподволь наблюдать молодежь, дружить с нею, находить среди местных крестьянских детей таких, кто по талантам своим обещал бы стать в будущем председателем колхоза. Однако этого никто не делал и не делает – ни Алексей Петрович Кожухов, недавний секретарь райкома партии, нынешней весной переведенный на работу в обком, ни избранный на его место Василий Васильевич Пирогов, который до этого несколько лет был председателем райисполкома. О двух здешних техникумах и одновременно о колхозах района местные товарищи думают лишь в тех случаях, когда надо помочь колхозам рабочей силой, и посылают студентов пропалывать овощи, убирать сено и хлеб, копать картошку…
Виктор показывает мне бревенчатый домик на лужайке за усадьбами, говорит, что в этом домике и стоит купленный зимой сепаратор, что здесь и работает мать вместе с теткой Шурой Соколовой и еще одной, хотя и пожилой, но «не вышедшей из годов» колхозницей. Должно быть, женщины только что кончили сепарировать – красными от холодной воды руками они встряхивают, ополаскивая, матовые металлические фляги, бадейки, части разобранного сепаратора. Белые, завязанные под подбородком косынки так и плещут в вечереющем воздухе, загорелые, узкие в щиколотках ноги отливают оранжевым среди зеленой муравы. Пахнет молоком и мокрой травой, а со стороны конюшни, которая стоит поодаль на пригорке, доносится запах свежего навоза. По временам в конюшне слышен глухой стук, в какое-нибудь из окошек, с которых по летнему времени сняты рамы, высунется вдруг лошадиная голова – соловая или буланая, – вперит в нас жаркий глаз, встряхнет длинной седой или черной гривой и дико заржет.
Все это мне как бы внове, хотя и хорошо знакомо.
Наталья Кузьминична, как это с ней всегда бывает, то и дело говорит: «Когда мне тут с тобой разговаривать, некогда мне с тобой разговаривать», а сама рассказывает – успевай только слушать.
Она думала, что сепарировать молоко – легкая работа, ан оказалось не так, даже среди ночи ее поднимают: вечернюю дойку везут. Теперь, правда, вечернее молоко стали на трудодни раздавать, по триста граммов, так уж это молоко, понятное дело, не сепарируют. Теперь сепарируют только полдневошное, но и его, полдневошного, так много, что обрату все равно хватает: и телятам, и поросятам, и творог из него цыплятам делают… – И все это надо ей, Наталье Кузьминичне, записывать да учитывать, – как же, она тут старшая, к ней все по этому делу идут, и у каждого наряд, кому чего положено…
Домой мы с Диктором возвращаемся задами, вдоль вязкой черной дороги, которая похожа на широкую канаву, до половины налитую дегтем. Мы идем высокой бровкой, поросшей травой. Временами, когда бровка уж очень узка, мы хватаемся за мокрый плетень чьей-нибудь усадьбы.
Отсюда очень хорошо видно, как пострадали вишневые деревья в суровую эту зиму. Черные, как бы обугленные вишенники, с редкими зелеными пятнами листвы возвышаются над зеленью грядок и тянутся позади изб вдоль всего посада. Виктор утверждает, что окончательно замерзла только простая, лесная вишня, а хорошие сладкие сорта будто бы частью совсем не пострадали, только не цвели нынче, частью же хотя и обмерзли, но будущей весной обязательно отрыгнут, поправятся. Не знаю, верить ли тому, что лесное дерево оказалось слабее садового.
Я различаю их лишь в пору плодоношения, по ягодам. У лесной вишни ягоды мелкие и круглые, красные, как бы светящиеся изнутри, а у садовой – крупные, несколько приплюснутые, глубокого, почти черного цвета.
По другую сторону дороги, на косогоре, мягко переходящем в сырой, истыканный скотиной луг, в самом начале которого какой-то из беспечных здешних председателей поставил некогда два деревянных свинарника, – на высоком и сухом месте резко белеют длинные, выложенные уже на две трети кирпичные стены скотного двора. А чуть ближе к дороге, еще выше двора, громоздятся одна вслед другой рыжие кучи глины, как я догадываюсь, вынутой из грунта, чтобы устроить здесь силосные ямы, – вон и кирпич лежит возле каждой из куч…
Когда мы сворачиваем к себе на усадьбу, резиновые сапоги у нас блестят, как облитые лаком, так исхлестало их мокрой травой, оставившей кое-где на голенищах легкие, рано созревшие семена.
Лук, морковь, картошка и помидоры очень хороши. Силен горох, которому, видать, пошли на пользу прохладные и влажные дни. А огурцы еще не покрыли грядки пришлось пересевать, так как грачи выклевали все семена; всходы, еще не окрепшие, попали под эти холодные дожди.
В избе нас охватывает печным теплом, заставляющим сперва зябко поежиться, передернуть лопатками – холод, говорят, выходит, – затем уж предаться ему с наслаждением, ощутить особую прелесть и уют теплого жилья в ненастный летний день. Пахнет дымком от самовара, пламя которого стонет в жестяной трубе. Наталья Кузьминична, успевшая прийти домой раньше нас и забравшаяся на печь, – «Когда мне на печи разлеживаться, некогда мне на печи лежать!» – выглядывает из-за ситцевой занавески и спрашивает, видел ли я новый скотный двор. Она ужасается тому, что вот, мол, корова уже пригналась, а она тут со мной разговаривает, однако, намаявшись за день, иззябнув, не покидает печь. Да она и вообще-то любительница поговорить. Не без притворства удивляется она, откуда это правленские мужики столько денег берут: ведь нового-то еще ничего нет, ни капусты ранней, ни огурцов, ни картошки, а они вот и двор затеяли строить, и по трудодням каждый месяц рассчитывают, как на производстве… Она тут же высказывает предположение, что деньги – от молока… сегодняшний год молока много.
Я слушаю Наталью Кузьминичну и, как всегда, удивляюсь ее звонкому не по годам Голосу. Постепенно к нему присоединяется все крепнущий шум поспевающего самовара и шорох дождя, который сперва накрапывает, скребет стекла, а потом, припустив, с шуршанием падает на землю.
Я шел в город, шел тропинкой, протоптанной вдоль автомобильной дороги, в прошлом году значительно поднятой. Слева, над еще не заросшим склоном высокой насыпи, светлела полоса хорошо накатанного, поблескивающего асфальта, за которым стояло серое небо. А справа был луг, который постепенно переходил в болото, достигающее озера. С этой стороны тянуло острым духом сырой, сочной травы, какими-то болотными цветами.
Я шел тропинкой, протоптанной между двумя рядами молодых деревьев, между тополями, ивами и кленами, рядом с этим топким лугом.
Чайки и вороны налетали вдруг из-за насыпи, сразу заполняя пустоту неба. Чайки летели к озеру, а вороны опускались на луг, чернели посреди его яркой зелени.
Мчались автомобили, обдавая свистящей волной жаркого воздуха.
И вдруг я увидел, как впереди меня, пронзительно покрикивая и оглядываясь, бежала красивая серенькая птичка, стройная, на длинных ножках, с хохолком, чуть дрожавшим на изящной нервной головке, хорошо посаженной на длинной шее. «Чибис!»– подумал я.
Была такая минута, когда на шоссе почему-то не было машин, и резкий голос чибиса, словно звавший кого-то, слышен был отчетливо.
Я шел вслед за птичкой, не убыстряя шага, сперва не понимая ни тревожных криков ее, тан того, почему она не улетит, почему держится все время на определенном расстоянии от меня, будто ведет куда-то за собой. Точнее сказать, я не думал об этом, я просто рад был такому неожиданному и занятному попутчику. Потом я вспомнил, что где-то читал или от кого-то слышал, будто чибис, когда насиживает яйца, увидев опасность, не отводит человека от гнезда, но, отбежав, поднимается на крыло и с громким криком носится над нарушителем спокойствия. А этот чибис бежал и бежал впереди меня, все время на одинаковом расстоянии, не сворачивая в сторону, в мокрые, болотистые луга, словно понимал, что я туда за ним нипочем не полезу, что идти мне нужно именно этой тропинкой. Впрочем, быть может, в наших местах чибисы давно уже вывели птенцов и птенцы уже начали летать, а птичка эта бежит по какой-нибудь другой причине – сломала крыло!..
Но вот чибис вспорхнул, и я решил, что все же он уводил меня от гнезда, бог весть почему устроенного в этом людном месте.
У меня возникло такое ощущение, будто я сейчас присутствовал при том, как родилась строка у Пришвина или Тургенева. И мне вдруг стало удивительно радостно, быть может еще и оттого, что я вообразил, как я вернусь из города в Ужбол, расскажу детям про чибиса, и они тоже поймут, что я сейчас шел рядом с одним из этих писателей.
* * *
Напротив нас, несколько наискосок, стоит на той стороне улицы двухоконный домик, крытый позеленевшим от времени тесом. В домике этом, совсем одна, живет пожилая, невысокая ростом, несколько огрузневшая женщина – тетка Агафья. Лет до тридцати жила она с братом, человеком больным, отравленным газами на германской войне, за которого не шла ни одна девка, даже нищая дурочка. А в крестьянском хозяйстве без женщины нельзя было, вот брат и не отдавал Агафью замуж. Это было еще до колхозов. Когда же пошли колхозы – да и брат к этому времени помер, – тетке Агафье было уже за тридцать, взял бы ее за себя только пожилой вдовец с детьми, но она обрадовалась свободе и замуж не захотела. Потом-то она спохватилась, уже и за старика пошла бы, но подходящих для нее женихов все не оказывалось.
Тетка Агафья – женщина добрая, работящая, очень порядочная, но суматошная, суетливая. Вообще-то в обращении о людьми она спокойна, повадлива. Суматошность ее и недоверчивость сказываются главным образом в делах денежных, во всякого рода покупках и продажах. Вероятно, это от ее одиночества, от неуверенности в себе, от беспокойства о завтрашнем дне, – она ведь столько лет прожила одиноко.
У другой натуры, скажем у нашей Натальи Кузьминичны, подобные обстоятельства выработали прямо противоположные свойства – решительность в хозяйственных делах, предприимчивость, умение всю себя обдумать. А вот у тетки Агафьи – эта ее неуверенность, боязнь, что ее каждый обманет, отсюда и суматошливость, вызывающая улыбку.
Иной раз тетка Агафья что-нибудь на этом и выгадает.
Купила она недавно у проезжего шофера дрова, свалил он их, и вдруг ей показалось, что дров мало, что они плохи. Она тут же стала шуметь, что как, мол, хочешь, а только триста пятьдесят я не заплачу, отдам только триста сорок. Шофер, понятно, из-за десяти рублей не стал грузить дрова обратно в машину, взял деньги и уехал.
Но чаще всего на этих поисках выгоды тетка Агафья проигрывает.
Например, она всегда старается купить поросенка подешевле, и почти все эти поросята у нее дохнут. Бывает, что из четырех купленных ею поросят выкормит она только одного. Издохнет первый поросенок, тетка Агафья расскажет об этом, а уж про второго и третьего рассказывать не станет, хотя рассказать очень хочется – надо же с кем-нибудь поделиться своей бедой, услышать слово сочувствия! Тетка Агафья и прибежит к Наталье Кузьминичне, сперва помолчит, повздыхает, а потом, оглядываясь, начнет заговорщицким шепотом: издох, мол, поросенок, ты уж никому не говори, зря я на дешевку польстилась.
А в следующий раз, как только колхоз начнет продавать поросят, тетка Агафья опять купит самого дешевого, и поросенок у нее снова издохнет.
Сегодня тетка Агафья прибежала к нам чуть свет, еще и корову не спускали. Было пасмурно, трава, деревья и крыши блестели после ночного дождя. В такое время очень хочется спать. Тетка Агафья прошлепала по лужам под нашими окнами, стала стучаться в дверь, будить Наталью Кузьминичну. «Наташа! Наташа! – кричит она взбудораженно. – Слыхала? Колхоз поросят продает!» Наталья Кузьминична, еще не проснувшись, позевывая, говорит, что знает об этом. Слышно, как она встает с постели, идет к окну, со сца, должно быть, никак не откроет его, потом распахивает. Высокий, певучий, как у всех здешних женщин, голос тетки Агафьи звучит теперь во всю силу: «По сто пятьдесят рублей, говорят, станут они на рынке продавать. Ней взять мне, ней дорого?» Я слышу, как Наталья Кузьминична отвечает: «Бери. Поросята, слыхать, хорошие». – «Пожалуй, возьму», – решает тетка Агафья, говорит, что сбегает только на свинарник, – еще раз посмотрит на поросят, и уходит.
Продудел в свою дудку пастух. Наталья Кузьминична, спустив корову, прилегла вздремнуть, чтобы через часок встать уж окончательно – топить печь, разбудить квартирующего у нас председателя, поставить самовар, приготовить завтрак, а там и Виктора проводить на работу. Должно быть, она уже задремала, как вдруг под окном снова шумит наша беспокойная соседка: «Наташа, Наташа!.. Пожалуй, возьму я поросенка. Дешевые-То, они дороже встают!» – «Знамо, бери», – сонно и добродушно говорит Наталья Кузьминична. Тетка Агафья убегает.
Не проходит и часа, Николай Леонидович еще и в поле не собрался, – тетка Агафья опять кричит под окном: «Наташа, Наташа! А вдруг обманут они меня?» Наталья Кузьминична не возьмет в толк: «Это кто же?» Тетка Агафья удивляется ее непонятливости: «Кто!.. Колхоз! Продадут мне по сто пятьдесят, а сами на базаре по сто двадцать или по сто станут продавать. Нет, не возьму я поросенка». Тут в разговор вмешивается Николай Леонидович, он говорит, что если базарная цена будет дешевле, то и с тетки Агафьи столько же возьмут, даже еще скидку сделают, как своей колхознице, так что пускай не опасается.
Тетка Агафья из уважения соглашается с председателем, покамест он говорит, несколько принужденно кивает головой: как же, мол, конечно… Но я вижу, что ее одолевает беспокойство, она тоскует по ясному и твердому решению или по человеку, который снял бы с нее заботу.
Весь День тетка Агафья где-то пропадает. Изба ее на замке.
Трава возле дома не примята – к ее крыльцу некому протоптать тропинку.
Только к вечеру, усталая, должно быть не один раз попадавшая под дождь, тетка Агафья снова приходит к нам. Сапоги у нее в грязи, от одежды пахнет сыростью. Тихим голосом, исполненным удовлетворения, тетка Агафья рассказывает, что ходила в город, весь день пробыла на рынке, издали следила за мужиками, которые повезли продавать поросят, и убедилась, что никакого обмана нету, продавали они по сто пятьдесят рублей, только одного, последнего, уступили за сто сорок.
«Таково-то брали их, – умиляется она, – таково брали!»
Наталья Кузьминична спрашивает ее: «Стало быть, все-таки взяла ты давеча поросенка?» Тетка Агафья смотрит на нее с недоумением: «Нет! Я ж проверить сперва хотела». Тут Наталья Кузьминична принимается смеяться: «Так их же ни одного не осталось… Всех увезли!»
Но тетка Агафья и сама знает, что все назначенные на продажу поросята проданы, и нисколько не огорчается этим. Напротив того, мне кажется, что она даже рада этому обстоятельству, избавившему ее от необходимости предпринять решительное действие, в то же время день у нее был весь в хлопотах, в заботах, о которых и поговорить можно.
Раннее утро, ясное, солнечное, но прохладное. С тех пор, что мы в Ужболе, кажется, это первое утро, обещающее вёдреный день.
Неужели дождям конец?
В небе над селом мирно рокочет самолет. Гудение самолета ранним летним утром над зелеными полями и вообще-то, сдается мне, способно настроить на несколько праздничный, приподнятый лад, особенное же удовольствие вызывает этот ровный, звенящий гул, когда знаешь, что самолет уничтожает злейших врагов урожая – сорняки.
Наш молодой председатель охоч до всего нового. Он исполнен чистой веры в это новое, той веры, какая свойственна советскому человеку тридцати без малого лет, воспитанному в глубоком уважении к научным открытиям, к новаторству вообще. Прослышав о химическом способе уничтожения сорняков с воздуха, он заключил договор с учреждением, ведающим сельскохозяйственной авиацией, и в Ужбол прилетел самолет.
Время от времени самолет умолкает. Я догадываюсь, что летчик израсходовал химикаты и теперь приземлился, чтобы взять новые.
Но вот самолет умолк и одновременно стало темно в избе, словно поющий этот звук как-тр был связан с солнечным светом, – то ли он сам светился, то ли солнце надавало высокий, звенящий звук.
Стало накрапывать. Полил мелкий, спорый дождик. Он смоет яды, рассеянные самолетом. Можно считать, что работа пропала.
Так вот оно и случается в сельском хозяйстве. Самая совершенная новейшая техника – плод разума человеческого – зависит здесь часто от стихийных сил природы, неспособна противоборствовать им.
И не скоро еще, к сожалению, человек наденет узду на природу.
Вот и получается, что в довольно среднем колхозе самолет уничтожает сорняки, в крестьянской избе слушают по радио беседу о мирном использовании атомной энергии, и тут же – подлейший дождик. И разговоры о том, что если погода не установится, то как бы не пришлось зимой крыши раскрывать: нечем будет кормить скотину. Конечно, до этого не дойдет, чтобы раскрывать крыши, да их почти и нет в колхозе, соломенных крыш, но сами по себе разговоры эти существуют, и они как бы из другого века, где была лучина, где бытовали слова: ослаб, обесхлебел, обезлошадел…
Тот век давно уже сгинул, а дождь-сеногной остался.
* * *
Резкий, холодный ветер продувает насквозь улицы Райгорода. На тротуарах и мостовых не осталось ни бумажки, ни соломинки, разве что под заборами и стенами домов, куда их несет ветром. Неяркое солнце светит, но не греет. Мертвенно блестит озеро. На противоположном берегу озера, который сейчас в тени, едва виднеются колокольни церквей над кучно стоящими избами селений. Взгляд способен охватить сразу не меньше десятка сел. И то, что села стоят так близко друг от друга, и то, что так теснятся избы, – все это говорит о том, что люди живут здесь давно, что еще в давние времена было их здесь «без числа», почему и селились они тесно.
Неподалеку от кремля, напротив земляного вала, за которым кудрявится сочная зелень огородов, а еще дальше плещется озеро, на месте, где по некоторым предположениям стоял в тринадцатом веке Княжой двор, – известный московский археолог, профессор – назову его Иваном Ивановичем – производит раскопки. В этом древнем городке, должно быть, так привыкли к раскопкам, что вокруг большой прямоугольной ямы толпятся только дети, а любопытствующих взрослых совсем нет. Иван Иванович изрядно мрачен: каких-либо следов Княжого двора он не обнаружил, хотя считает, что двор этот был где-то поблизости, возможно, еще ближе к озеру, где сейчас дома.
Иван Иванович рассказывает мне о раскопках. Сперва археологам встретился слой примерно в два метра, состоящий из перегноя, щебня и всякого мусора, которым в течение чуть ли не трехсот лет – от начала шестнадцатого и почти до конца восемнадцатого века – здешние жители заваливали болотистую долину речки Ижермы. В этом слое, насыщенном водой, перемешались вещи разного времени. Особенно много здесь остатков кожаной обуви, представляющих собою образцы кожевенного и сапожного ремесла райгородского посада за все эти триста лет. Тут же были и другие находки, относящиеся к домонгольским временам, – обломок костяного конька, пряслице из шифера с меткой владельца.
Воображение едва поспевает за рассказом археолога.
Мне видятся одновременно и тихая Ижерма в зеленых, заросших камышом берегах, и торговые ряды, где кожемяки мнут смрадные кожи, дубят их корьем, а сапожники из этих кож, только выделанных, издающих острый пьянящий запах, тачают сапоги, коты, башмаки, чирки, выступки, черевички… И еще видятся мне мужики, что из года в год, из века в век гатят навозом, землей, щебенкой болотистый берег, омываемый ленивыми водами Ижермы, и бабы видятся, что на страстной неделе, убираясь по дому, со всего посада волокут к речке всякий сор и дрязг, всякие обивки и обноски, которые накопились за зиму.
Вместе с этим представляется мне и другое время, отстоящее от нас еще дальше, – время, когда под голубыми этими небесами каменщики возводили из белого камня первый соборный храм и с высоты его стен впервые оглядывали простершееся далеко зеленое ополье и подступивший к нему темный бор, не ожидая к себе из лесу татарина. Тогда, восемьсот лет назад, был осенний вечер, девушка бежала с рукодельем к подруге, на посиделки, перебегала по мосткам через речку, оступилась и с перепугу обронила весь свой снаряд, – веретено с куделью она подобрала, а шиферное пряслице скатилось в воду.
И зимнее утро было тогда такое же, каким оно бывает сейчас, среди снежных наметов на Ижерме чернел и отливал булатным блеском обнажившийся лед, по которому низовой ветер гнал сухие снежинки. Мальчик бегал по льду на коньках, разогнался, не успел взять в сторону, врезался с ходу в сугроб и сломал об замерзшую кочку конек.
Меж тем Иван Иванович рассказывает уже о других находках, из далекого восьмого века, о предметах, принадлежавших первоначальным. жителям здешних мест, людям из племени меря. Отсюда, где мы стоим и где текла некогда в озеро медлительная Ижерма, от устья этой речки тянулся вдоль побережья Мерянский поселок. В какой-то из хижин поселка стоял берестяной туес, деревянное днище которого нашли археологи. А с этим вот игрушечным луком выходил из дому на воображаемую охоту мерянский мальчик. Что же до этого глиняного сосуда, от которого сохранился только обломок, то с его помощью, когда он был цел, мастер лил бронзовые украшения для женщин племени.
Неподалеку от этих вещей найден еще золотой пластинчатый перстенек, на котором можно различить полустершиеся русские буквы. Археолог предполагает, что перстенек этот потерял состоятельный славянин – славяне селились здесь уже с десятого века, – принадлежавший к числу княжеских людей. Княжой двор, повторяет он, обязательно был где-то здесь рядом, скорее всего на месте домов, что стоят у самого озера, и часть двора могла уйти под воду, так как дно озера зарастает, озеро становится мельче и потому разливается все шире и шире.
Но историю перстенька уже не может вместить воображение.
Я думаю о двух крайних точках, между которыми можно расположить все находки археологов, о самых далеких от нас временах и о самых близких к нам, о той жизни, что уложилась между этими двумя точками, и о том в этой жизни, что в сути своей существует сейчас.
Тысяча двести лет прошло с того времени, когда ювелир из мерянского поселка работал свои бронзовые подвески. Почти все изменилось с тех пор, многое даже в природе. Осталось лишь то, что роднит человека, лицом своим ощущавшего жар расплавленного металла, с этим вот лудильщиком, которого я вижу сквозь закопченное окно мастерской «Металлоремонта» в Гостином ряду. Я иду мимо, направляясь к себе в Ужбол, иду где-то рядом с тем местом или же прямо по нему, где двести лет назад торговали сапожным товаром, где молоденькая щеголиха из посадских девчат, держась рукой за прилавок и подогнув ножку, примеряла козловый башмачок, постреливая при этом глазками. Не нужно особенного воображения, чтобы представить себе то милое и кокетливое создание, – достаточно взглянуть на девушку, которая, отставив пустые молочные бидоны, примеряет так называемые танкетки в обувном магазине, куда я захожу по своей привычке бывать в местах, где можно потолкаться среди разных людей, послушать их разговоры.
Вечереет, когда я добираюсь до Ужбола… Ветра нет. Тополи и ветлы у въезда в село не шелохнут листом. В небе уже мерцает какая-то неведомая мне крупная звезда, и можно ожидать звездную ночь.
Но к полуночи небо заволакивает тучами.
* * *
Весь день сеется дождь, благо хоть не холодный.
В такую погоду в деревне все запахи Приобретают особенную силу, но над всеми главенствует запах мокрых растений: трав, ботвы, листьев. Ботва помидоров пахнет иначе, чем огуречная, и так же, по всей вероятности, обстоит с каждой травой, с листьями различных деревьев. Но все это вместе сливается в один могучий запах земли, жизни.
За вечерним самоваром Наталья Кузьминична вспоминает, что завтра суббота, банный день, и говорит, что хорошенько натопит печь – надо искупаться, Парятся здесь в печке, – сгребут в сторону жар, настелют соломы и моются, а потом выскакивают оттуда ласточкой, без единого пятнышка сажи, малиновые, и окатываются холодной водой.
Обычай этот существует на нашей стороне озера с незапамятных времен. А вот в селах за озером – там по-другому, там у всех бани.