Текст книги "Дождливое лето"
Автор книги: Ефим Дорош
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)
И вот оказывается, что в этом последнем я будто бы ошибся.
Я узнал недавно, что в одном здешнем колхозе, где картофель сажали исключительно квадратно-гнездовым способом, с каждого гектара получено было в прошлом году всего по пять тонн. И там же при посадке картофеля под плуг – урожай с гектара составлял обычно пятнадцать тонн. Сажали, же не гектар, не десять, а сто. И если бы даже год для картофеля был неблагоприятный, все равно разница непомерно велика.
Выяснилось, впрочем, что не в погоде здесь суть.
Здешние земли способны давать хороший урожай только при том условии, если их как следует удобрять, главнее всего – навозом. А навоза-то как раз очень мало, не хватает и других удобрений, поля истощены.
Так вот, при рядовой посадке картофеля, когда число растений значительно больше, чем при квадратно-гнездовой, урожай получается приличный. Он остается таким же от каждого отдельного растения и при квадратно-гнездовом способе, но растений ведь меньше, земля в квадратах между ними пустует. Иное дело, если бы землю хорошо заправить. На хорошо заправленной земле каждый куст картофеля в гнезде дал бы больший урожай, нежели в рядках, потому что земля, сейчас пустующая, позволила бы всемерно развиваться клубням, питала бы их своими туками.
Это рассказали мне оба председателя, и я не могу не верить им.
Стало быть, квадратно-гнездовой способ сам по себе хорош, но применять его следует на высоком агротехническом фоне, выражаясь языком агрономов. Да так оно и бывает всегда в сельском хозяйстве, где отличные результаты достигаются не единичным способом или приемом, как бы он ни был хорош в отдельности, но только лишь совокупностью их.
И не правильнее ли, чем обвинять уважаемых всеми людей в отсталости, забить тревогу по случаю того, что земли здешние столь истощены!
Это – во-первых.
Во-вторых же, следует знать, что в такого рода случаях, как этот, здешние колхозники резонно спрашивают: квадраты нужны или картошка?
Трудно сказать, долго ли просидел бы я дома со всеми этими мыслями, не замечая, как в горнице становится все светлее и светлее, если бы не то, что в мокрые стекла окон слепяще ударило вдруг солнце.
И вот я иду полевой дорогой, в сторону от села, почти у самого гребня косогора, с которого широкой улицей спускается вниз Ужбол. Косогор этот – коренной берег озера Каово. Склон косогора распахан, и теперь здесь, вверху, растут озимые хлеба, уже тронутые желтизной, а несколько ниже, по одну сторону села – серебрится овес, по другую же, между недостроенным еще скотным двором и стоящими далеко внизу свинарниками – тянутся ряды картофеля и каких-то кормовых корнеплодов.
Мне видна и ужбольская дорога – вышедшая из села в низину прямая полоска, что светлеется между редкими и чахлыми деревьями. Быть может, потому они так болезненны, эти деревья, что с этой стороны к дороге примыкает заболоченный луг, весьма обширный, с осоковыми болотцами, ядовито зеленеющими посреди блеклых, выбитых скотиной трав. Иной не найти причины, отчего эти деревья такие чахлые, тогда как те, что стоят на противоположной стороне дороги, высоко поднялись над землей и широко раскинули свои густые, темные кроны. За теми деревьями болото осушено и почти сплошь засеяно многолетними травами. Там та самая Бель, тот самый опорный, где много лет работал Андрей Владимирович.
Все это большое пространство земли как бы спускается с коренного берега и поперек пересечено железной дорогой, кое-где обставленной остроконечными елочками. Дальше, за железной дорогой с ее будочками и полосатыми шлагбаумами на переездах, открываются новые поля – ржаные, гречишные, клеверные, среди которых, окруженная десятком изб, стоит древняя деревянная церковка. А там – еще дорога, автомобильная. Вдоль автомобильной дороги стоят круглые и низкие ветлы и могучие столетние березы, которые как бы сродни дубам. Про такие березы всегда говорят, что они посажены при посещении этих мест императрицей Екатериной.
Взгляд перемещается за автомобильную дорогу, и там, на просторных и плоских поемных лугах, уже ничто не задерживает его, покамест не вперишься в голубоватую гладь озера. Озеро лежит посреди сырой, топкой низменности. На косе, врезавшейся в озеро, за серыми домиками предместья белеют стены, сквозные шатровые башенки и высокие храмы Дмитриевского монастыря, причудливо соединившего в своих пределах сказочные маковки древнего нашего зодчества, величественные купола, фронтоны и шпили времен классицизма, пышные каменные завитки и похожую на корону золотую главу тяжеловатого барокко. За монастырем, вдоль озера и далеко в глубь полей, осененные деревьями, выстроились дома города.
Над домами, над зелеными купами деревьев, над красными фабричными трубами, над шатрами и маковками кремля, от Дмитриевского монастыря и до серебристых цистерн, которые сияют за последними домиками окраины, – над всем Райгородом в голубом небе изогнулась дугой радуга.
* * *
В тишине пожарный колокол умиротворенно отбивает полдень.
Наталья Кузьминична говорит, что сегодня день «выстоит», потому что солнце поднялось. не с раннего утра, а часу в восьмом, должно быть.
По дороге из города едет в телеге здоровенная молодка, некрасивая, но чем-то очень симпатичная. Алюминиевые молочные фляги составлены тесно в задке телеги, в соломе, аккуратно схвачены веревкой и привязаны к грядкам – не стукнутся друг об дружку они, не звякнут, а ведь дорога тряская. Молодка сидит, свесив могучие ноги в крепких сапогах, изредка поправляет кнутовищем сползающую шлею на лошади. Должно быть, ей под тридцать, лицо у нее красное, загорелое, с доброй улыбкой.
Я видел, как она проехала в город, на базар, в половине шестого утра. Видел я и то, с какой удивительной легкостью ворочает она тяжелые фляги с молоком – наклонит флягу, подхватит другой рукой за дно и без видимого усилия вскинет ее сразу, поставит тихо, без стука.
Она повезла на продажу литров триста колхозного молока, да еще у колхозниц, которым недосуг ездить с молоком на рынок, взяла по бидону. К ее приезду на рынке уже выстроилась очередь, – все знают, что молоко она привозит хорошее, мера у нее полная, а цена дешевле, чем у молочниц. Сперва она продала колхозное молоко, а потом уж то, которое ей поручили продать колхозницы, – она и копейки не берет с них за услугу.
И вот теперь она едет домой, за две деревни от нашего села, по дороге возвращает женщинам их порожние бидоны, отдает им деньги.
Дома она прежде всего вымоет горячей водой фляги – этого она никому не доверит, – затем поедет на полдни, то есть к полдневной дойке на пастбище. Оттуда повезет молоко на сепаратор, вернется домой, снова вымоет кипятком фляги, вечером нальет в них вечернего молока, а утром, почистив лошадь и запрягши, опять отправится в город на базар.
Она и конюх, и возчик, и уборщица, и продавец, и кассир, – вот выгоды колхозного производства, если только люди честные.
Она не замужем, живет с матерью и с сестренкой лет семнадцати. Отца у них давно нет. Сестренка – одна из лучших в колхозе доярок. Недавно в городе, на каком-то совещании, ее премировали часами. Младшую из сестер еще можно увидеть в кино или на танцах, а старшая на гулянки не ходит – вся в работе. Она и не одевается, всегда в стеганке, в сапогах. Деревенские женщины с обычной у них осведомленностью и жестокой прямотой говорят про эту девушку, что она и не припасает себе ничего, видно, не надеется выйти замуж. Скорее всего, что это так.
А очень она хороша, хоть и некрасива.
И хочется пожелать ей счастья. Впрочем, по цветущему ее виду, по доброй, несколько задорной улыбке не скажешь, что она несчастлива.
Поднять бы ее высоко, эту девушку, да и показать народу, хотя и нет у нее показателей, которые годятся для сводки. И век ли ей возить молоко на рынок?..
А все говорят, что кадров нет.
* * *
Наша газета опубликовала материалы районной экономической конференции. Это впервые случилось, чтобы руководящие работники здешних колхозов и МТС собрались не для разговоров об очередной сельскохозяйственной кампании, но для обсуждения цифр и фактов, из которых можно видеть, как они хозяйствуют на земле и куда им направить свои усилия.
Говорили не о том, кто в сколько дней вспахал, посеял или скосил, не о том, что, мол, своевременно выполнены поставки, – все это законы и обсуждать тут нечего, – говорили о количестве производимой продукции, об ее стоимости. Социалистическое государство на вечные времена закрепило за колхозами землю, и высший патриотический долг колхозника в том, чтобы как можно больше взять продуктов с каждого гектара земли, чтобы стоили они как можно дешевле. И если тот или иной колхоз не выполняет этого своего долга, то здесь прежде всего виноваты те, кому партия поручила помогать крестьянину в его трудной работе на земле.
Сегодняшняя наша деревня, мне кажется, испытывает первостепенную нужду не в тракторе, не в ситце и гвоздях, как это было лет тридцать назад, – разумеется, значение механизации и хорошо налаженной торговли по-прежнему огромно, но здесь надо ведь продолжать и улучшать уже давно начатое, – колхозная деревня испытывает острейшую необходимость увидеть свое хозяйство как бы освещенным резким и сильным Светом экономической мысли. Именно экономическая наука, по-моему, должна занять сейчас главенствующее положение на селе, потому что колхозник, сообразив, как выгоднее вести дело, сам уж ухватится за другие сельскохозяйственные науки.
Я выписал несколько цифр из выступления директора МТС.
В колхозе у Ивана Федосеевича, например, в прошлом году на 100 гектаров земельных угодий было получено 140 центнеров молока, а в одном из соседних колхозов —13. Причина здесь прежде всего в том, что в первом случае на 100 гектаров приходится 10 коров, причем надоили с фуражной коровы в год около 1600 килограммов, а во втором – в среднем неполных две коровы, и дали они молока каждая в отдельности вдвое меньше, чем у соседа.
Здесь же на производство центнера молока было затрачено около 15 трудодней, а у Ивана Федосеевича – половина этого количества.
Вот и получается, что самому колхозу литр молока стоит 3 рубля 20 копеек, – к слову сказать, это еще вроде и недорого, если сравнить с яйцами, «себестоимость» которых – 8 рублей 12 копеек штука.
Нужно ли еще говорить, что колхозникам здесь получать нечего.
Даже такой простой, доступный каждому анализ помогает сделать некоторые выводы. Прежде всего соседям Ивана Федосеевича надо решительно увеличить стадо коров. Это сразу же приведет к тому, что содержание их станет намного дешевле. Ведь один пастух, одна доярка, один сторож могут обслужить куда больше скотины, чем они обслуживают сейчас. Люди хоть что-нибудь станут получать за свой труд, и это заинтересует их, они будут стараться лучше кормить коров, чтобы больше надоить молока.
Подобного рода цифр и фактов в отчете о конференции множество.
Меня отвлекла от них внезапная мысль.
Ведь сосед Ивана Федосеевича, если судить о нем по обычной сводке, где все маскирует некий отвлеченный процент, может первым в районе завершить сеноуборку, первым сдать государству молоко и на краткий миг выйти вроде победителем со своими неполными двумя коровами на ста гектарах завоеванной народом земли, со своими поистине золотыми яичками.
Большое дело начал наш районный комитет партии.
* * *
Уже близко к вечеру. Сквозь свежесть сочных трав, и ботвы, и листьев на деревьях, которые чисты и зелены, как в начале июня, хотя сейчас уже скоро июлю конец, – сквозь все запахи начала лета вдруг потянуло августовской пылью. Дороги просохли, понял я, когда вышел на улицу. И мне почудилось, что даже потеплело. Но воздух прохладен. Ночь обещает быть холодной, с обильной росой…
Наискосок от нашего дома, рядом с булыжной дорогой, под исполинскими старыми тополями блестит в черных берегах небольшой пруд. Как почти всегда в эту пору дня, к пруду медленно идут женщины с корзинами только что нарытой картошки, моркови, свеклы. Они в резиновых сапогах, широкие голенища которых сверху вывернуты наизнанку и открывают белые икры. Юбки на женщинах короткие или подоткнуты, кофточки всё больше красные, синие, розовые… Белые платки повязаны свободно, небрежным узлом на затылке. От усталости или оттого, что сапоги просторны, хлопают по икрам, женщины идут нег сколько вразвалку. Впрочем, я заметил, что деревенская женщина, как правило, быстра только лишь в работе, – дома ли, в поле, или на ферме, безразлично. А когда она идет улицей – по воду, в контору, к соседке, на скотный, в поле или, как сейчас, к пруду, – то не спешит, выгадывает, должно быть, минуту отдыха.
Женщины наклоняются над прудом, опускают корзины в воду, вытаскивают их, встряхивают, снова опускают и снова вытаскивают… Вода течет с картошки, с моркови, со свеклы сквозь щели между прутьями корзины, – сперва грязная, потом все светлее и светлее. И под этой светлеющей водой, за прутьями, постепенно начинает светлеть картошка, она приобретает цвет слоновой кости; свекла же, напротив, темнеет, краснота ее становится гуще, глубже; а морковь все жарче разгорается оранжевым пламенем. И на расстоянии догадываешься, какие они тугие, скрипучие от воды, эти клубни и корнеплоды, как тяжело и глухо погромыхивают.
Потом женщины возвращаются, перемыв овощи и не омочив рук.
Стадо идет серединой улицы – «гонится», как здесь говорят.
«Корова пригналась…» – «Стадо гонится…»
Коровы в здешних местах – черные с небольшими белыми пятнами, сродни холмогоркам, от которых они будто бы и происходят. Красные же коровы, то есть рыжие, бурые, песочной масти, встречаются редко.
Сегодня впереди стада, сразу же за бегущими трусцой овцами, вышагивает светлая желтоватая корова, чуть ли не единственная в селе.
«Красная корова впереди стада идет – завтра вёдро будет», – шутливо говорит Николай Леонидович, неслышно подошедший к крыльцу.
* * *
В районной газете напечатана сводка, из которой видно, что в нашем колхозе уже надоили от каждой коровы полторы тысячи литров молока. Колхоз, таким образом, занял третье место в районе. На первых двух – колхозы, где председателями Кирилл Федорович Чернов и Иван Федосеевич Варфоломеев. Это не шутка, идти почти вровень с Иваном Федосеевичем, быть в той тройке, что красуется в газете на «Доске почета».
Газету я видел в городе, в витрине, а когда пришел домой, сразу же достал свои старые записи и начал сравнивать. Оказалось, что в 1954 году с каждой коровы здесь надоили по семьсот литров. В 1955 – по тысяче пятьсот. А в этом году» эти же самые полторы тысячи имеются уже сегодня, и можно ожидать, что за оставшиеся два с лишним месяца будет еще пятьсот.
Следовательно, в прошлом году вдвое, а в нынешнем втрое увеличился удой. Почему же я узнал об этом только из газеты, почему в колхозе так тихо, так буднично и никто не толкует о столь выдающемся событии!.
Увы, я убежден, что о нем, кроме председателя, членов правления и заведующего фермой, едва ли кто из колхозников что-нибудь знает.
Странно все же, что не приехал кто-либо из райкома, зональный секретарь, а еще лучше – Василий Васильевич, чтобы собрать людей, поздравить их, поговорить с ними по душам, попраздновать. Человеку нужен праздник, и это ли не партийное дело – устроить его людям!
Но товарищи, хмурые и озабоченные, разъезжают по колхозам, подсчитывают, сколько убрано сена, уговаривают председателей или требуют от них, смотря по темпераменту, чтобы те косили, не теряя и часу. Они осунулись, нервничают, не читают ни книг, ни газет – сенокос! А колхозники, когда льет, все равно не косят и не убирают – гноить его, что ли! – в хорошую же погоду, как сегодня, все до одного в лугах.
Не так уж трудно понять, что не от этих поездок, не оттого, что крестьянину внушают очевидные истины – траву надо косить, землю надо пахать, и не потому, что убранное колхозником сено и вспаханная им земля ежедневно записываются в сводку, а совсем по другим причинам в таком заурядном колхозе, как наш, втрое увеличился надой молока.
В прошлом году, когда удои здесь возросли вдвое, Андрей Владимирович как-то сказал, что все дело в земле-матушке, то есть в тех лугах и пастбищах, которые были заболочены, заросли кустами, а вот сейчас осушены, засеяны травами. Я не стал спорить. Земля, понятно, основа всего сельскохозяйственного производства. Можно ведь обойтись без плуга, без сеялки и жатки, взодрать пашню суком, посеять горстью и горстью же оборвать колосья, но без самой земли не обойдешься. Однако те же заболоченные кустарники, которые имелись в виду мелиоратором, были осушены и распаханы до пятьдесят четвертого года, а коровы все-таки давали тогда мало молока. И Андрей Владимирович конечно же хорошо помнил, как в пятьдесят третьем году, месяца за четыре до прихода сюда Николая Леонидовича, колхозники в ноябре, по морозцу, косили овес, кстати сказать, посеянный на осушенной земле, на опорном. Они бы и не стали косить, пропал бы овес, но им пообещали какую-то долю.
В том же прошлом году, если бы спросили меня, то я бы сказал, что причиной всему новый председатель колхоза. Пришел энергичный, честный, развитой и преданный делу человек, организовал людей, заинтересовал их работой, и от этого коровы стали давать вдвое больше молока.
Но ведь в колхозе у Ивана Федосеевича сейчас тоже надаивают больше молока, чем прежде, а земля у него та же и сам он такой же отличный хозяин, каким был всегда. Да и в других здешних колхозах стало лучше с молоком.
Земля – основа основ, и председатель колхоза – всему голова.
И все же на первое место я поставил бы «сенокосные трудодни».
Я имею в виду не только то натуральное, всамделишное сено, которое распределяется по трудодням между всеми колхозниками, принимавшими участие в сенокосе, – даже кузнец получает сколько-то там сенокосных трудодней, даже заведующая детскими яслями, потому что они работают в помощь косцам. Я имею в виду вообще всю систему оплаты труда в животноводстве, которая по заработку сравняла пастухов и доярок с квалифицированными индустриальными рабочими. Сенокосный трудодень представляется мне таким простым и остроумным изобретением, что я распространяю это сочетание слов на все те новые явления в сфере материальных интересов, какие возникли в деревне после сентябрьского Пленума.
* * *
Наша соседка Валентина показывает свою усадьбу, вернее сказать, полоску земли, которую ей с матерью отвели в поле. Валентина посадила здесь красную капусту – новую для здешних мест культуру, да и вообще ей хочется, чтобы мы посмотрели, как у нее там все обихожено, каков «товар».
Усадьба сразу же за селом, на высоком, красивом месте.
Пока мы шли туда, я осведомился, далеко ли идти, и Валентина ответила: «А на Барский двор!» Точно так же Наталья Кузьминична, когда я однажды рассказывал ей, какая отличная встретилась мне пшеница, спросила: «Это на Поповом поле?» Наталья Кузьминична помнит, конечно, то время, когда названное поле принадлежало попу. А Валентине двадцать два года, барин для нее существо почти столь же легендарное, как Ярило, божница которого, если верить преданию, стояла неподалеку от нас, где село Поклоны, – в урочные дни народ сходился туда на поклонение идолу.
* * *
Дождь, дождь и дождь,
В большом кабинет секретаря райкома холодным светом ненастья освещены чинные ряды стульев вдоль стен, карта района, барометр, телефоны на круглом столике, старинный будильник на письменном столе. Боковые стенки у будильника стеклянные, и сквозь чистое стекло видны светлая медь и лоснящаяся темная сталь неутомимо работающего механизма.
Василий Васильевич несколько нервничает. Когда он был председателем райисполкома, рядом с ним и чуть впереди стоял секретарь райкома. А теперь он сам впереди всех, и ему первому отвечать перед партией и народом, если скот в районе останется на зиму без корма. Вот он и говорит: «Эх, смахнуть бы всю траву на силос!» Однако засилосовать всю траву – это не только остаться без сена, необходимого лошадям, овцам, да и коровам, которым ведь тоже нужны грубые корма. Это еще и занять травой все башни, ямы, траншеи. Но куда же тогда девать специальные силосные культуры, посеянные в большом количестве? Да и силос из травы не такой, как из кукурузы, подсолнуха с молодым овсом и горохом…
Случившийся при этом Алексей Петрович говорит, непроизвольно нажимая на каждое из всех четырех «о»: «Погоди, не торопись…» Это его обычное оканье придает особенную внушительность дружескому совету. Алексей Петрович всего лишь на семь лет старше Василия Васильевича. Не такая уж это большая разница, если одному тридцать девять, а другому – сорок шесть. Откуда же у Алексея Петровича этот перевес в жизненном опыте, в выдержке?.. Я представляю себе, что в детстве они мало отличались друг от друга; впрочем, и в этом возрасте они чем-то уже отличались, вероятно потому, что Алексей Петрович рос в условиях старой деревни, тогда как Василий Васильевич окончил советскую школу. У Василия Васильевича после сельской школы была десятилетка, затем – Тимирязевская академия, работа в различных учреждениях. Алексей же Петрович образование получил на всяких курсах, в кружках и на семинарах, а высшей школой для него, его академией, была комсомольская, потом партийная работа в массах.
Смешно, конечно, возражать против нормального школьного образования, против тех естественных условий, в которых росли и растут советские люди, родившиеся после семнадцатого года. Однако партийному работнику – и едва ли только ему – необходимо еще учиться у рабочих и крестьян.
Сколько их было у Алексея Петровича, таких учителей!
Когда он сказал: «Погоди, не торопись», я услышал вдруг, среди прочих, и голос Ивана Федосеевича. Несколько лет назад, глубокой осенью, когда озеро Каово разлилось, а реки вышли из берегов и затопили все сено, стоявшее в поемных лугах, из областного города к Ивану Федосеевичу приехала специальная комиссия. Комиссия предложила цеплять затопленные стога тросами и буксировать их моторными катерами. Но из этого ничего не вышло – только растрясли да намочили сколько-то стогов. Иван Федосеевич так и говорил товарищам, что ничего не выйдет, успокаивал их: сойдет, мол, вода, снаружи стога обветрит, а внутри-то они сухие… Сам же он подсчитывал в уме, сколько пропадет сена в основании каждого стога, который примерзнет к мокрой земле, едва только хватит мороз. Но виду не подавал, что на сердце у него тяжело, чтобы не расстраивать колхозников, – крестьянская жизнь не терпит слабых, сбивает с ног.
В тот мой приезд Иван Федосеевич рассказывал, что еще в детстве поразила его притча о мужике, который несколько лет кряду горел. После каждого пожара мужик снова строился, а потом ему стало невмоготу, отчаялся он, руки опустились. Ему бы уж нипочем не поправиться, но он увидел, как паук, у которого ветром срывало тенета, всякий раз принимался плести их сызнова, и он пересилил себя, начал рубить новую избу.
Сейчас, вспоминая об этом, я думаю не только об учителях Алексея Петровича, учивших его терпению, спокойствию, но еще и о том, какой он верный товарищ. Ему бы давно забыть про здешние обстоятельства, а он – проедет ли мимо, случится ли возможность позвонить сюда – деликатно, как бы невзначай, на ходу подопрет плечом тяжелый районный воз.
* * *
Казанская!
Только в деревне вспоминаешь об этом календаре: Петров день, казанская, Ильин день, преображение, успение… И не потому, конечно, что деревенский житель религиознее городского. Мне думается, что память о многих церковных праздниках живет в деревне по двум причинам. Во-первых, церковный календарь в известной степени еще и календарь сельскохозяйственный – с тем или иным праздником в данной местности связаны начало или окончание тех или иных работ, разного рода приметы, касающиеся сельского хозяйства, и все это далеко не вздор, все это в большинстве случаев суть неписаная книга народного опыта. Во-вторых, любой из этих праздников, будучи общим праздником христиан греко-российского исповедания, в то же время еще и специальный, местный праздник – престольный, храмовый, – особо чтимый в данном селе. Все религиозное, церковное давно уже выветрилось из сознания подавляющего большинства обитателей деревни. Начисто исчезли здесь понятия «грех», «душа», «рай», «ад»..; Давно уже нет и церкви, которая напоминала бы о празднике или святом, во имя которого она воздвигнута. И только хорошо грамотный старик знает, что Петров день празднуется в честь апостолов Петра и Павла, что успение – день смерти богородицы. Хотя и ему, грамотею, невдомек, что Самсон-сеногной, например, никакого касательства к сенокошению не имеет, что день этот посвящен памяти некоего Самсона Странноприимца. Но если на Самсона дождь, весь сенокос будут дожди – это всем известно.
Однако при всем этом каждое село в наших местах исправно празднует не только рождество и пасху, но и престольный праздник, – пожалуй, этот последний особенно торжественно. Если и не празднуют, то хорошо помнят у нас многие другие так называемые двунадесятые и великие праздники, иные из дней поминовения усопших, некоторые дни, посвященные памяти не столь уж значительных священных событий или святых.
Существует предположение, будто вся сила в том, чтобы почаще читать колхозникам лекции о происхождении жизни на Земле или на другие, такого же рода темы, – не станут они тогда в праздники печь пироги и пить вино, будут усердно работать и в престол и на пасху.
Против лекций странно было бы возражать. Если лектор хорош, то иной деревенский житель, чаще всего пожилой, ходивший в школу лишь две или три зимы, с интересом послушает и про сон и сновидения, и про то, откуда взялся миф о Спасителе. Честно сказать, это ему не очень нужно, однако все же любопытно, хотя про атомную энергию и международное положение куда интереснее и важнее.
Но из всего этого ровным счетом ничего не произойдет.
Средних лет колхозник или колхозница в большинстве случаев не только не верит, к примеру, в непорочное зачатие или в воскресение из мертвых, но весьма смутно представляет себе, о каких, собственно, евангельских событиях идет речь. Не то что жития Петра и Павла, самое понятие «апостол» едва ли знакомо даже пожилым колхозникам, но зато чуть ли не каждый обитатель деревни с малых лет помнит, что с Петрова дня начинается красное лето, зеленый покос, что с Петрова – зарница хлеб зорит.
В Ужболе и других деревнях, где я бываю, ни один мужчина и ни одна женщина, исключая некоторых стариков и старух, слыхом не слыхали о покрове богородицы, и название праздника связывают с тем, что к этому времени земля здесь довольно часто покрывается снежком. Поэтому ведь и поговорка ходит: «Батюшка покров, покрой землю снежком, а меня, молоду, женишком!» Покров по здешним местам – первое зазимье, с покрова скотину уже держат дома. И свадьбы по нашим деревням до сих пор начинают играть с покрова, потому что полевые работы позади, товар с усадьбы убран, есть и досуг, и денег достаточно, чтобы попировать вволю.
Не первомученицу Феодосию-деву имеет в виду Павел Иванович либо другой почтенный старик, когда близко к одиннадцатому июня скажет, что скоро Федосья-колосяница – рожь начнет колоситься, и не о равноапостольной Фекле вспоминает он седьмого октября, выйдя перед сном на крылечко и заметив, что ночь темная, – с Феклы-заревницы ночи темнеют.
Во всем этом я вижу скорее языческую поэзию, нежели христианское законоучение, некую изустную поэму, в которой точное знание природы, накопленное поколениями земледельцев, сочетается с наивными и восхитительными заблуждениями, вроде того, например, что зарница хлеб зорит, то есть отблеск дальней ночной грозы способствует созреванию хлебов. Наталья Кузьминична, когда я как-то в прошлом году, числа двадцатого августа, сказал о вспышках, озарявших вечерний горизонт, что вот, мол, до чего хороши зарницы, серьезно возразила мне: «Откуда теперь зарницы, теперь уже и поспевать нечему». Вспоминается, что в каких-то других местах приходилось слышать, будто частые зарницы вредят хлебам.
И вот я думаю, что если деревенский житель с детства помнит, например, что коли на казанскую поспела черника, то, значит, поспела и рожь, если казанская к тому же престольный праздник, и слово это мгновенно вызывает в памяти суету предпраздничной стряпни, запах горячих пирогов за утренним самоваром, запахи ситцевой обновы и скрипучих ненадеванных башмаков, – если воспоминания эти неотделимы от всей сути дорогих нам детских лет, то как же отнестись равнодушно к тому, что на Хистке календаря стоит нынче двадцать первое число июля месяца.
Поэтому меня не удивило, когда Иван Федосеевич, звавший меня в гости на будущее воскресенье, передумал вдруг и просил приехать сегодня – на казанскую. Правда, сделал он это по настоянию матери, с недавнего времени поселившейся с ним. Старуха рассудила, что если уж звать гостей, так звать на праздник, чтобы попусту не тратиться.
День выдался сегодня сухой, солнечный, но прохладный.
Мы обогнули кремль и едем под сенью исполинских, раскидистых тополей и лип, которые соединили над улицей свои мощные ветви, полные листьев и пятен света. Справа, за толстыми, в рубцах и трещинах, стволами деревьев, тянется высокая, из чугунных прутьев ограда городского парка, а за нею – ясени и липы, пустынные песчаные дорожки, желтеющие среди газонов и клумб, запертые увеселительные павильоны и голубой кусок озера за далекой балюстрадой. А слева, в просвете между ветвями, образовавшими этот зеленый свод, мелькнула устремленная в небо пожарная каланча с черным Кругом часов.
Эта часть Райгорода мне всегда кажется каким-то другим городом.
От Дмитриевского монастыря и до кремля, включая весь так называемый центр, город отвечает распространенному представлению об уездной России: Кремль и гостиный двор, церкви, здания присутственных мест, каменные комоды купеческих особняков и усадебный ампир дворянских, великое множество деревянных трехоконных мещанских домиков. Отдельные большие дома, построенные в наше время, не способны здесь что-либо изменить.
Здесь же, где мы едем сейчас, вымахнув из-под лип и тополей, в блеске ветреного солнечного полдня стоят дома, лишенные каких-либо национальных черт. Плоские оштукатуренные фасады двухэтажных доходных домов, пропорции которых определялись не чувством сообразности, а законами чистогана, перемежаются невысокими и длинными кирпичными домами, где выложенная из того же кирпича дата постройки над железным навесом крыльца – единственное, что может привлечь внимание. Среди этой безликой архитектуры конца прошлого и начала нынешнего столетия встречается столь же мертвый космополитический модерн – окна без переплетов, блеклая, травянистых оттенков керамика, расслабленные линии наличников, дверных филенок и жестяных украшений на водостоках и дымоходах.