Текст книги "Приемные дети войны"
Автор книги: Ефим Гаммер
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)
На самом деле, Колька по-прежнему пребывал далеко от него, в соседней деревне, у немецкой полевой кухни. Повар попался добреньким. Угостил обедом. Разве откажешься от дармовщины, к тому же на голодный желудок?
Колька уплетал кашу, вкручивал немцам байки о том, что он якобы фольксдойч, потерявший родителей во время бомбежки. Теперь вот ищет их, да сыскать не может. Расжалобил сентиментальных мужиков, разжился у них краюхой хлеба. И за общим разговором не приметил, что за ним наблюдает полицейский. Когда парнишка попрощался с хлебосольными солдатами и вышел на дорогу, ведущую к Володе в деревню, его и задержали "на предмет выяснения личности".
Федор Рвачев привел его, упирающегося, в свою избу. Усадил за стол, налил полную миску щей. Поведение полицейского не вязалось с теми представлениями, какие были у Кольки. И он счел, что перед ним какой-то хитроман, который готовит скрытую ловушку. Стоит признать в нем еврея, и – каюк! Поэтому Колька избрал самый правильный, как считал, способ обороны – притворился малость придурковатым. Отвечал невпопад, не к месту хихикал, таращил глаза. И пребывал в уверенности, что в расставленные сети не попадет. Если бы он знал, что судьба свела его с партизанским связником, пошедшим в полицаи по приказу подполья! Но он этого не знал и валял дурака, притворяясь не тем, кем был в действительности.
– Выходит, ты немец по национальности? – спрашивал Федор Рвачев.
– По национальности – немец, а по духу русский. Здесь русский дух, здесь Русью пахнет.
– Уже вынюхал? А вот нос у тебя, щучья ты голова, не нашего раскроя.
– Я не щучья голова!
– Чем здесь пахнет, мне известно с детства.
– И мне, я не чужой.
– А чего тогда рыщешь по округе? Что высматриваешь?
– Широка страна моя родная. Что в ней высмотришь? Много в ней лесов, полей и рек.
– Почему же поперся к немецкой полевой кухне? В расположение воинской части?
– Маму с папой ищу, а они – немцы. Вот немцев увидел – и поперся к ним. Родители, говорю, потерялись…
– Как так потерялись? Взрослые, поди?
– Само собой, взрослые. Мама с папой детьми быть не могут. Пора знать.
Полицейский досадливо крякнул.
– Не пудри мне мозги, щучья голова! – Федор Рвачев провел пальцами по клеенке. – Расскажи с подробностями, как потерялись родители.
– Какие подробности? Потерялись – и все!
– Подробности! – разозлился полицейский. – Где потерялись?
– Да нигде! У самого леса. Там, где железнодорожная станция. И цистерны с бензином.
– А кто тебе сказал, что в цистернах бензин?
– Ну, даете, дядя! Там же запах такой – невпротык!
– Вот-вот, я же говорю: нос у тебя не нашего раскроя. А что вы делали в лесу? Партизан искали?
– Никого мы не искали. Ночевали, и все тут!
– Хорошо, ночевали. А утром проснулись – и разбежались?
– Не утром. А еще ночью. Ночью налетели наши самолеты…
– Какие – "наши"?
– Сам знаешь, какие. Словом, налетели, и пошло-поехало… бомбежка и все такое…
– С тех пор и разыскиваешь родителей?
– Ага.
– А не помнишь, когда это произошло: "бомбежка и все такое"?
Колька не уловил подвоха.
– Как не помнить? – почесал затылок, припоминая.
– Врать ты мастак, щучья голова. Не было у нас никаких бомбежек.
– Как не было, когда было, – растерялся Колька.
Ох и всыпал бы Федор Рвачев этому пацану! Но больно уж нужен он. Благодаря его знанию немецкого языка, появляется реальный шанс сунуть фольксдойча переводчиком в созданную фашистами сельскохозяйственную комендатуру, которая, как полагали в отряде, ведет какую-то таинственную деятельность под прикрытием своей мирной вывески.
Полицейский встал из-за стола, прошелся по скрипучим половицам.
– Слушай, пацан! Не было еще такого случая, чтобы родители от детей бегали. Где тебя потеряли, туда и вернутся. Так что сиди здесь и не рыпайся. А чтобы не зря хлеб наш ел, мы тебе работенку подыщем.
– Нет! – заартачился Колька.
– И зарплату положим.
– Оставьте меня в покое!
– Хорошо, тогда засадим в кутузку. И будешь там куковать в ожидании родителей. Дошло?
До Кольки дошло.
– А работа не пыльная? – спросил он, сдаваясь.
– Самая то! Шпрехать с немцами в комендатуре и нам их шпреханье переводить. По рукам?
– По рукам.
6
– Стой! Тебе говорят! Куда побег?
– Не побег я никуда, – напряженным голосом ответил Володя подступающему к нему мальчишке, лет пятнадцати, косматому, в длинном до пят сером плаще, перетянутом в талии веревкой, с зажатой в кулаке лимонкой.
Еще несколько минут назад он спал, подложив котомку под голову. Сон его был по-звериному чуток, и стоило возле ночлега появиться незнакомцу, как Володя вскочил на ноги. Он готов был дать стрекача, но незваный гость замахнулся на него гранатой.
– Что у тебя там? – спросил угрожающе, показывая на котомку.
– Пара белья! А кто ты вообще такой, чтобы тебе докладывать?
– Я Виктор – грабитель с большой дороги. Показывай, что у тебя!
– А это ты видел?! – Володя выхватил из кармана холщовых штанов "вальтер", обмененный у Кольки на мамин наган.
– О-о-о! – растерялся Виктор и, сделав шаг вправо, спрятался за деревом. – И ты, как я вижу, грабитель.
– Но с другой дороги.
– Тогда давай разойдемся.
– Не балуй! – сказал Володя, обошел прикрывающее мальчишку дерево. – Положь гранату.
– Нельзя. Взорвется.
– Положь. Если раньше не взорвалась, то и сейчас не взорвется.
– А зачем она тебе?
– Для коллекции.
– А с чем я останусь?
– С носом!
– Дурак ты!
– Сам дурак!
– В этот раз твоя правда, – согласно кивнул Виктор, бросил гранату на землю, меж тополиных корней. И как ни в чем не бывало, спросил: – Шамать нечего?
Володя поднял лимонку и по весу ее убедился: ненастоящая.
Виктор поспешил с объяснениями.
– Я ее смастерил самолично. Из папье-маше.
– Кружок – "Умелые руки"?
– Какой кружок? Я художник, понимаешь? Брожу – заказы нахожу. Немцам пишу портреты. За жратву. Крестьянам – русалок. А гранату сделал на всякий пожарный случай. Для самообороны.
– А если поймают с ней?
– Не расстреляют. Игрушка!
– Ну, тогда угощайся, пока жив.
Володя присел на пенек. Развязал котомку. Вытащил ломоть хлеба, пять печеных картошек, две луковицы.
Виктор радостно потер ладони. Разложил плащ на земле, словно скатерть.
– Налетай – подешевело, было рубль – стало два. – С хрустом погрузил зубы в сочную луковицу – не поморщился, закусил картошкой. – Пойдешь со мной?
– А откуда ты и куда?
– Из детдома. Немцы нас на улицу повыгоняли. Вот и тащусь, куда ноги смотрят.
– А родители? Померли? Или – что?
– "Или – что…" – отшутился Виктор. – Я подкидыш… – И гнусаво затянул: – Я не мамин, я не папин, я на улице родился, меня курочка снесла…
– С тобой не соскучишься.
Виктор тут же подхватил:
– А вдвоем еще веселей на большой дороге.
– У меня своя дорога. В Шандрыголову.
– Куда? – недопонял Виктор.
– Село такое. Шандрыголова. Там кумовья тетки моей Феодосии Павловны проживают. Перебьюсь у них, а там и за линию фронта подамся.
– Без опознавательной фотки тебя и наши за своего не примут.
– Чего?
– А вот чего! Как тебя звать-величать?
– Володя Гарновский.
– Сейчас тебе будет "аусвайс". – Виктор вытащил из-за пазухи стопку нарезанных листов плотной бумаги и карандаш. – Гляди-ка сюда! – показал палец над головой. – Позируй! Не знаешь, что это такое позировать? Тогда просто замри. Это одно и то же. – И эскизно набросал рисунок, внизу подписав: "Здесь изображен Володя Гарновский из деревни Шандрыголова. Прошу любить и жаловать".
Володя с удивлением присвистнул, разглядывая свой портрет, воссозданный за считаные минуты.
– Где ты так наловчился?
– Нигде! Я просто-напросто вундеркинд.
– Не лопочи мне по-немецки, я не Колька, мой кореш из Славянска, чтобы шпрехать по-ихнему.
– Ну, как тебе объяснить? "Кинд" – это ребенок. А "вундер" – это особо одаренный.
– Вот сказанул! Какой из тебя ребенок, когда ты старше меня?
– Да, с тобой не поговоришь…
– А ты не придуривайся.
– Постараюсь, но трудно это на пути в Шандрыголову.
– Почему?
– Потому что – потому! Дурацкое какое-то название.
– Так ты со мной?
– Я с тобой. Иначе ты где-то заблудишься.
7
– Имя?
– Колька. Извините, Николай, – поправился мальчик и без смущения взглянул в глаза сидящего за столом зондерфюрера Клейна – начальника сельскохозяйственной комендатуры – розовощекого немца с мясистым носом, голым шишковатым черепом и давним шрамом на верхней губе, напоминающей заячью.
– Отчество?
– Вильгельмович.
– Фамилия?
– Розенберг, – напропалую врал Колька, сознавая, что его берлинский выговор производит впечатление.
– По национальности – немец?
– Фольксдойч.
– Это то же самое.
– Согласен.
– Родителей потерял? – продолжал допытываться гестаповец.
– Стало быть, потерял. Но с вашей помощью найду.
– Непременно! – пообещал зондерфюрер Клейн и посмотрел на Кольку поверх очков, став на какую-то секунду похожим на добродушного дедушку. – Благодарю за толковые ответы.
– Благодарю за толковые вопросы! Можно идти? – Колька вскочил со стула, руки по швам, носки врозь.
– Погоди. Твои данные пошлем на проверку. А сейчас… Сейчас слушай и запоминай. Мне нужен посредник-переводчик. Между мной и вашими крестьянами. Ты им и будешь. Согласен? – Зондерфюрер Клейн в ожидании ответа пошарил в полупустой пачке, лежащей на столе, у пепельницы, вытащил сигарету, щелкнул зажигалкой, закурил.
– Как прикажете…
– Слушай и запоминай дальше. Ты будешь сопровождать меня в поездках, – часто затягиваясь, говорил немец. – Будешь посредником: я – крестьяне – ты. Перевод должен быть предельно точным. Иначе… Учти, мы умеем не только благодарить, но и наказывать. Поэтому работать придется… э-э, как это у вас говорят? Спустя рукава?
– Засучив рукава, – поправил Колька.
– Вот-вот, так и будешь работать. А сейчас… Сейчас иди – устраивайся.
8
В яру было покойно и сыро. Запахи жухлой травы и прелых сучьев поднимались вверх с сизоватым дымком костра, щекотали ноздри.
– Будем укладываться? – Володя вопросительно взглянул на Виктора.
– Ложись, дави медведя. А я еще покемарю у огонька.
Он подобрал по-турецки ноги. Вытащил из-за пазухи сигарету, воткнул в рот и, выпятив губы, чтобы не опалить бровей и ресниц, потянулся к огню.
– И чего это ты, как говорит мой друг Колька, за собственные деньги портишь свое здоровье? – спросил Володя.
– Э, здоровье! – Виктор сплюнул в костер и прислушался к шипению слюны. – К чему нам здоровье, когда жизни нет?
– Зря ты так.
– А по-другому, малец, нельзя! Жизнь – копейка, медный грош, дальше смерти не уйдешь. Думаешь, кто-то ценит твою жизнь? Немцы нас всех на большую дорогу выгнали. Пришли, заняли наш детдом, и сказали: "Вон, шантрапа!" Сколько теперь таких, как мы? Тысячи! И каждый не мамин, не папин. Черт знает – чей! Живет, как собака. И помирает, как собака. Какая в ней цена после этого – в жизни?
– Глупости все это.
– Сам дурак! – нехотя буркнул Виктор, выволок прутиком из-под раскаленных угольев печеную картошку. Покатал ее, обжигающую кожу, в ладонях. – Хочешь?
– Сам рубай.
– Позавидуешь тебе, малец. – Виктор аккуратно снимал сморщенную кожуру. – Я нажраться никак не могу, а ты…
– Я не голоден.
– Почему так? Никогда ты не голоден.
– Откуда я знаю?
– А я знаю, малец. Я, брат, через такую голодуху прошел, что, кажется, никогда не наемся.
– Я не отбираю. Ешь. – Володя подобрался к костру, чтобы было теплее. – Я не о жрачке думаю, о наших, чтобы они побыстрей накостыляли немакам и вернулись назад.
– Без нашей помощи не вернутся.
– Ишь ты, заговорил… Сам перед немаками пресмыкаешься. Морды их малюешь за кусок хлеба. А передо мной выпендриваешься, будто весь из себя партизан!
– Что? – Виктор тяжело заворочал языком. – Знаешь, что бывает за такие слова? Флясну по черепу – расколется!
– Не пугай! – словно незримая пружина подбросила Володю. Мгновение – и он на ногах. Кулаки сжаты и прикрывают челюсть и живот.
– Сядь, боксер. Не петушись, – пошел на мировую Виктор.
– А чего ты?
– Того!.. Тебе не понять – чего!
– Не мудри. Я не дурее тебя.
– Тогда слушай, и чтобы – молчок, – Виктор приложил палец к губам. – Да, я малюю фашистов. Да, заколачиваю на пропитание таким образом. Но это внешние приметы моей босяцкой жизни. А нутряные не для чужих глаз.
– Закрыть глаза? – насмешливо бросил Володя.
– Зачем же? Смотри. – Виктор вытащил из кармана лимонку из папье-маше. – А это ты видел?
– Пустышку твою? – Володя поиграл "Вальтером", демонстрируя свое превосходство над безоружным спутником.
– Эх, – вздохнул Виктор. – Глаза есть, да не тому достались. Лимонка моя совсем не пустышка. Соображай.
Виктор высвободил колпачок гранаты. Выбил на ладонь моток папиросной бумаги, плотно накрученный на деревянный стерженек.
– Тайник? – догадался Володя.
– Это покруче любого динамита будет, – с усмешкой сказал Виктор. – А ты мне пистолетиком хвастаешься.
– Покажи, что там…
– Там фашистские секреты! Вот что там! Думаешь, я – мастер моментального портрета – только заради пропитания рисую фашистские рожи? Выкуси и подвинься! Для меня это пропуск в их местонахождение. Вот и зарисовываю, что и где у них расположено.
Володя подобрался вплотную к Виктору. Стал всматриваться в разматываемую ленту, раскадрированную подобно кинопленке на прямоугольники с различными карандашными набросками и крохотулями – титрами.
– Помнишь? – спросил юный художник. – Застряли мы сегодня поутру у разъезда. Там еще водокачка стояла. Помнишь?
– Угу, – засопел Володя.
– А теперь взгляни сюда. – Виктор ткнул пальцем в рисунок. – Узнаешь?
– Вот это да! Водокачка! Разъезд! А рядом строительная площадка. И когда ты успел?
– Художник-моменталист! – горделиво представился Виктор, хлопнув себя в грудь. – Это что! У меня здесь – на карандашике – полевые аэродромы, ремонтные базы, наведенные немцами мосты. Теперь к фронту тащусь. Нашим передам, они немцам и споют заупокойную. А ты мне: "Жизнь – копейка, медный грош, дальше смерти не уйдешь".
Володя воспротивился.
– Это не я. Это ты.
– А что? Разве я не прав? – Виктор собрал в горсть шелуху от картошки. Высыпал ее на искрящиеся головешки. Всунул в рот потухшую сигарету. Раскурил о занявшуюся травинку. И довольный собой, заключил: – По ту сторону фронта – да! – жизнь моя, может, орденом обернется. А по эту? Поймают меня с моими картинками, и пой, ласточка, пой…
– Эту? "Жизнь – копейка, медный грош".
– Эту. "Дальше смерти не уйдешь". А нам надо бы дальше…
9
Феодосия Павловна зябко передернула плечами: что ответить немецкому офицеру? Правду не велит говорить совесть. А неправда – обоюдоострая, неизвестно кого порежет. Вот и выходит, надо искать свою выгоду. От нее никакого вреда, кроме пользы.
– Не запирайтесь, Феодосия Павловна. Говорите все как на духу! – перевела слова унтерштурмфюрера Гадлера городская дамочка, назвавшаяся Анной Петровной Вербовской.
– А что мне запираться? Я, чай, не дверь в квартиру с нажитым добром.
– Где Володя Гарновский?
– Племяш? Ушел. Совсем ушел. С пожитками на обмен ушел.
Феодосия Павловна поджала губки. Ей было тяжело стоять на раздавшихся от ревматизма ногах. Но она не решалась сесть в присутствии немецкого офицера в черном мундире с серебряными черепами на отворотах.
– А когда вернется?
– Не сказывал…
– Один ушел или с приятелем? К нему должен был наведаться мой племяш Коля Вербовский.
– Никто к нему не наведывался. Мал еще, чтобы гостей принимать. Да еще на чужой жилплощади. И без спросу.
Анна Петровна испытывала во всем теле нервный зуд. Она чувствовалась, что совершенно запуталась в обстоятельствах. Надежда на то, что удушающий ее узел развяжется, и Колька найдется – не оправдалась.
Она вопросительно посмотрела на унтерштурмфюрера Гадлера.
– Вы все заодно, – сказал он. – Где это видано, чтобы ребенок, не спросясь, уходил из дома?
– Володя отпросился! – попробовала защитить своего ученика Анна Петровна.
– Я не о нем. Я о вашем…
– Мой и раньше был неуправляемый.
– Вот он и накинул вам на шею петлю.
– Как так?
– А так! Пока он не найдется, вы последуете за своей дочкой в камеру, а вы… – перевел взгляд на Феодосию Павловну. – Вас отправят на перевоспитание, если ваш выкормыш не явится с повинной в комендатуру.
– Чего? Чего? На перевоспитание? – недоверчиво переспросила Феодосия Павловна.
Анна Петровна кивнула:
– Так у них называется концлагерь.
Старуха зло стрельнула глазами.
– Пусть он перевоспитывает свою жену, шарамыжник вонючий! И чтобы его жена никогда уже не брюхатила!
Унтерштурмфюрер Гадлер спросил у Анны Петровны:
– О чем это она?
– Доброй дороги желает.
– С таким выражением лица? Да, не зря у нас говорят: загадочная русская душа.
– Как и немецкая, – вздохнула Анна Петровна, не сознающая ныне, чего в ее душе больше замешано – немецкого или русского? Во всяком случае, русская женщина Феодосия Павловна была ей много ближе и родней, чем любой из тысяч немецких солдат, хозяйничавших на ее – русской – земле.
10
Колька ел неохотно, с брезгливой миной, словно делал одолжение чугунку со щами, погружая в него ложку. Аппетит пропал у него задолго до завтрака, когда Федор Рвачев, местный полицай, сдернув одеяло, заставил полусонного вымыться у рукомойника да к тому же заявил: «Поторапливайся, пацан! Скоро тебе на работу!»
Федор Рвачев, уткнув локти в скатёрку и раскуривая первую за день "козью ножку", наблюдал за медлительным подопечным с нескрываемой озабоченностью, ибо паренек, доверься ему, способен выкинуть такое, что и в кошмарном сне не привидится – характерец! А все выказываемое до поры послушание – только прикрытие. И самое печальное, нельзя такому непредсказуемому в поступках человеку сказать прямо в лоб: я – друг, я из партизанского отряда, и нам нужны твои знания немецкого для осуществления ответственной операции". Нельзя! Вот и юли с ним, когда хочется хлопнуть ладонью по столу и сказать: "Делай так, как я прикажу!" Но говорить приходится другое.
– Поторапливайся, щучья голова! На работу пора.
– Работа не волк, в лес не убежит.
– Мне виднее, – поправил его Федор Рвачев. – И вообще, что ты так относишься к работе? Наплевательски, я бы сказал. А еще фольксдойч. Нет в тебе этой немецкой косточки. Трудолюбия и дисциплины.
Предпринятое прощупывание Кольки ни к чему не привело.
– Все во мне есть! Это в тебе нет рентгена, чтобы разглядеть мои косточки!
– А грубость? Грубость-то зачем?
– Я тебе не грублю.
– Мне – ладно. А повару Фишбаху? Тебя поставили к нему подручным, и ты в первый же день…
– А нечего ему!
– Постой-постой! Послушай! Зачем ты сказал Фишбаху, что у него свинячьи мозги.
– Я на немецком сказал. Откуда знаешь?
– Мне перевели добрые люди. Было это?
– Было! – буркнул в чугунок со щами Колька.
– А ты догадываешься, что такую вольность может позволить себе только противник режима.
– Так я тебе и признался: противник я режима или не противник. Ты – это не противник, точно!
11
По улицам Славянска, направляясь к городскому вокзалу, шла в сопровождении полицейских и немецких солдат колонна детей в возрасте от семи до пятнадцати лет.
Клава крепко сжимала костлявую ладошку Оленьки, идущей с ней рядом худенькой девочки, и настороженно всматривалась в живую изгородь из людей, стоящих на тротуаре. Она выискивала маму в надежде, что та заберет ее от этих "противных дяденек" с автоматами на груди.
Все последние дни, которые она провела под замком в набитой детишками камере, никто о ней ни разу не позаботился. Наоборот, всякий обижал ее, в особенности старший надзиратель Шнабель.
При его появлении дети обязаны были вскакивать с цементного пола, выстраиваться у стены в две шеренги и стоять по стойке смирно, пока он не пересчитает всех. Если же кто-либо не успевал в считанные секунды занять свое место, то вынужден был по приказу фашиста выходить на середину камеры и, следуя заведенному порядку, молитвенно складывать руки и рапортовать: "Господин старший надзиратель, я заслужил своей неповоротливостью затрещину. Прошу наказать меня, чтобы другим неповадно было повторять мои ошибки".
Клава никогда не отличалась особой прыткостью. Поэтому ей чаще других выпадало "выпрашивать" у тюремщика наказания. И – что совсем неприятно – приходилось выслушивать из-за этого насмешки подневольных соседей по нарам Саньки и Миньки, хамоватых мальчишек, которым, будь Колька рядом, несдобровать от его кулаков.
Подгоняемая несмолкаемым "шнель! шнель!", Клава шла у кромки тротуара, пробегала взглядом по чужим лицам прохожих, но маминого нигде не замечала. И оттого в душе у девчушки заворочалось нечто мохнатое и колкое одновременно, что и не назовешь конкретно, похожее на утыканную иголками подушечку над швейной машинкой "Зингер". Ей хотелось плакать. И она плакала, не сдерживая слез. Плакала без всхлипов и рыданий. Беззвучно. Дяденьки и тетеньки, стоящие вдоль мостовой, застилались розовой дымкой, становились прозрачными и невесомыми, совершенно нереальными. И потому, когда в этом мареве промелькнуло знакомое лицо рыжего Васьки Гуржия, племянника Колченогого, Клава приняла мальчишку за своего спасителя и интуитивно потянулась к нему.
– Рыжик! Рыжик! Васька! Я здесь! Забери меня к маме!
Васька кивнул девочке издали. И стал медленно протискиваться ей навстречу. В этот момент из толпы вырвалась женщина и, голося, кинулась на конвоиров.
– Дети! Дети! – кричала она.
"Пора!" – понял Васька. И пока немцы восстанавливали порядок, бросился к Клаве. Но – "Клава-Клава!" – вместо того, чтобы понадеяться на быстрые ноги спасителя и дать стрекоча, она прильнула к мальчику, обхватила его:
– Рыжик! Забери меня к маме!
Время было потеряно.
Дюжий полицейский схватил Ваську за шиворот, смазал по уху. И давай бить его, бить.
– Гаденыш!
Клава оттащила мальчишку назад.
– Дяденька, он не нарочно. Он больше не будет!
Конвоиры подгоняли ребятишек прикладами, никому не позволяли выбиться из колонны.
12
– Гут! Гут! – сказал немец и сунул в подставленную Виктором ладонь монетку.
Держа на отдалении лист бумаги, он вглядывался в созданный "киндером" портрет и, удовлетворенный, широко улыбался.
Ему представлялось, как пышнотелая Гретхен вскроет доставленный почтальоном пакет, вытащит этот лист бумаги, на котором изображен во всей мужской красе ее несравненный муженек – он, ефрейтор Ганс Любке, как ахнет от восторга и побежит по соседям – хвастаться подарком с Восточного фронта.
Представив все это, Ганс не смог удержаться от новой улыбки, чуть-чуть мечтательной и меланхолической. Он по-отечески потрепал юного художника по плечу, повторил свое осточертевшее: "Гут! Гут!" – и протянул в знак особой благосклонности краюху хлеба.
– Благодарствую вам, – пробормотал Виктор и, переломив хлеб пополам, отдал половину своему подмастерью Володе Гарновскому.
13
Было далеко за полдень. Колька шагал по шпалам, весело насвистывал, хотя в желудке урчало от голода. Он с сожалением подумал, что так и не позавтракал. Сейчас умял бы весь чугунок со щами, не то что ранним утром, когда, собираясь на работу в немецкую контору, поругался с Федором Рвачевым.
Рельсы сходились у линии горизонта в точку и приводили к полустанку, от которого надо взять вправо и идти напрямки, пока не упрешься в деревню, где изволит ныне поживать у своей тетки Феодосии Павловны верный друг Володя Гарновский.
Вдали вырисовалось приземистое станционное здание, выкрашенное в зеленый цвет. Неподалеку стояла водокачка. Сзади послышался стук колес. Гудок паровоза прервал размышления паренька. Он скатился по насыпи вниз, освобождая путь поезду-товарняку.
Пропуская поезд, он заметил, что под четвертым вагоном искрит букса. "Песка подсыпали, – понял Колька. – Еще несколько минут – и вспыхнет пожар".
Но до пожара не дошло. Машинист оказался достаточно опытным. И дал по тормозам. Авральная команда приступила к ремонту.
Из тамбуров высыпали гитлеровцы. Когда Колька поравнялся с солдатами, один из них, с тяжелым пистолетом на поясе, наставил на него указательный палец и, смеха ради, выкрикнул:
– Пиф-пах!
Колька, конечно, мог оставить без последствий проделку наглеца. Но, голодный и раздраженный, глядя на сытую физиономию, он не сдержался. И на чистом немецком языке, вызвав изумление обидчика, сказал:
– Нехорошо, герр офицер. Перед вами несчастный сирота, фольксдойч. А вы в него пальцем – пиф-пах! Разве этому учили вас сказки братьев Гримм?
Под восторженное мычание немцев паренек укоризненно покачал головой.
Унтер-офицер, за спиной которого у поврежденной буксы хлопотали ремонтники, смотрел на Кольку теперь совершенно по-человечески.
– Бедный мальчик. Ты, наверное, голоден?
– Так точно, герр офицер. Не откажите мне в куске хлеба, а еще лучше в кровяной колбасе, – машинально, с нотками профессионального побирушки, сказал Колька.
– Бедный мальчик, – печально вздохнул немец. – Тебе надо в Фатерланд – в родную Германию. Здесь ты непременно помрешь.
– Помру… Помру здесь обязательно, – не перечил Колька, собираясь сделать это не ранее чем лет через сто.
– Я помогу тебе добраться до Фатерланда.
Унтер-офицер махнул рукой, и солдаты, стоявшие возле поезда, откатили дверь вагона. Затем подхватили Кольку, и не успел он опомниться, как оказался в компании таких же чумазых ребятишек.
– Езжай на родину. Фатерланд ждет тебя, – послышалось из-за двери, отрубившей с железным стуком солнечный свет.
Колька и не подозревал, что судьба на какое-то время свела его с Клавой и Васькой-рыжиком, но разместила по разным вагонам…
14
Осветительные ракеты резвились в полуночном небе, вспыхивали и гасли.
Небо жило своей особой жизнью, казалось бы, далекой от забот земных. Жила и земля, истерзанная, израненная снарядами и бомбами, – кусок прифронтовой полосы, утыкающийся в поросшее осокой, с жалкими островками болото.
Непреодолимая по мнению гитлеровцев преграда, это болото стало союзницей Виктора и Володи. Именно здесь предполагали они совершить прорыв. Смастеренные ими болотопы, округлые, напоминающие по форме днища корзин, позволяли – пусть медленно, но верно – пересечь гиблую топь.
С противным чавканьем вода проступала сквозь ивовые прутья. Болотная жижа присасывалась к "обувке". Ребята громко сопели, с трудом волочили ноги.
Делая передышку у очередной кочки, они уловили над головой посвист пуль. "Обнаружили!" – пронеслось в мозгу. И чувство кажущейся безопасности смело страхом. А страх мгновенно поглотила отчаянная решимость.
– Ходу! – закричал Виктор и стал поспешно продвигаться поперек подрагивающего под ним островка.
В своем сером плаще с капюшоном, накинутом на голову, он напоминал нахохленную птицу, не способную по какой-то причине взлететь.
Сбоку – справа и слева – забухали мины. Осколки гнусаво завыли, потянуло гарью.
Вражеские минометчики били по квадратам – бесприцельно. И это поначалу спасало. Но долго ли может продолжаться везение в игре со смертью? Взрывной волной Володю зарыло в зловонную кашу, издающую характерный подсасывающий звук. Ухватившись за руку Виктора, он вытянул себя на поверхность. И вдруг увидел, как участливые, всего секунду назад живые глаза друга, подернулись мутной обволочью, застыли, выражая не боль, а жалобное недоумение. Пуля попала ему в спину, под левую лопатку. Это – конец.
Володя с испугом взирал на обвисшее тело Виктора, на его смешно оттопыренные уши, на замершую, уже не пульсирующую возле правой брови жилку. "Убили? Нет, он ведь только что был жив. Жив! Жив!"
– Витя, ты жив?
Володя сунул руку ему за пазуху. Нащупал игрушечную гранату из папье-маше с припрятанными в ней разведданными на мотке папиросной бумаги. Биения сердца он не услышал.
А небо продолжало жить своей особой жизнью, казалось бы, далекой от забот земных. По-прежнему ввысь взлетали осветительные ракеты, беря направление на деревню Шандрыголову, где слышалась беспорядочная пальба.
15
Колька проснулся глубокой ночью, широко зевнул, и лишь потом, после зевка, с некоторым недоумением оглядел подрагивающий на стыках рельс вагон с лежащими вповалку ребятишками. И еще долго, наверное, несколько секунд, не сознавал, как оказался здесь, в смрадном, издающим гнилостный запах телятнике, в котором, по всем приметам, прежде возили скот. Но стоило ему различить в глубине вагона своих новых друзей Веньку и Даню, как он вспомнил все. Перочинным ножиком они взрезали – миллиметр за миллиметром – неподатливое дерево, «выгрызая» путь на свободу.
Нож, приобретенный Колькой на базаре в обмен на самописную ручку с блестящим колпачком – ту, что добыл из кармана убитого на дороге немецкого мотоциклиста, – вот уже трое суток переходил по эстафете из рук в руки, и безостановочно делал свою работу, наделяя мальчишеские пальцы волдырями и ссадинами.
– Моя очередь, – сказал Колька, подползая к друзьям.
Под утро, когда пульсирующие в зарешеченном окошке звезды поблекли, Колька со вздохом облегчения сунул нож в карман и выдрал кусок перепиленной половицы. Теперь в прямоугольное отверстие можно было протиснуться. Момент для побега был выбран удачно: поезд брал взгорье, сбавлял ход, и шпалы внизу, у колес, уже не мелькали, а со скоростью черепахи откатывались назад.
– Я пошел первым. Все остальные – следом за мной. У лаза не скапливаться и шума не поднимать.
С щемящим волнением Колька вновь приник к прямоугольнику, из которого било в лицо холодным ветром и запахом масел, затем опустился в проем, напряг живот, сделав гимнастический угол и держа ноги параллельно рельсам. Венька с Даней взяли его под мышки.
– Отпускай! – сказал он, хотя на какое-то мгновение стало жутко.
Пропустив над собой эшелон, Колька перевернулся на живот.
"Теперь очередь за Венькой. Так и есть. Нырнул. Кажется, благополучно. А сейчас…"
И вдруг с насыпи раздалось:
– Хальт!
Охранник заметил беглеца и открыл из карабина огонь по Колькиному другу, бросившемуся к лесу. Выстрел, другой. И снова: "Хальт!" И снова выстрел.
Венька, не добежав до опушки леса, споткнулся, упал, и медленно перебирая руками, потащил свое отяжелевшее тело к спасительным деревьям. Но прозвучал еще один выстрел, и он затих – больше не подавал признаков жизни.
Колька осторожно приподнялся на четвереньки, зажал в зубах черенок перочинного ножа и, неслышимый, двинулся к гитлеровцу. Но с местью он запоздал. Кто-то – в предутренней дымке не определить кто – набросился на фашиста сзади, мелькнуло лезвие финки, и послышался слабый горловой звук.
"Каюк гаду!" – понял Колька и поднялся в рост, привлекая к себе внимание.
Так он познакомился с Никитой Красноштановым, партизанским связником, который возвращался после выполнения задания на базу.
16
В Шандрыголову Володя добрался одновременно с советскими войсками, правда, вышли они на околицу с разных сторон, он с запада, они с востока.
В деревне Володя застрял. Назад – не моги, там бои. А пристроиться у кумовей Феодосии Павловны не удалось: своих некормленных ртов у них с избытком. Что же делать? По подсказке теткиных кумовей он отправился к председателю сельсовета, "усатому Магарычу". Тот тоже не счел нужным приютить ребенка, но пообещал ему найти выход. И действительно нашел его.








