Текст книги "Лондон"
Автор книги: Эдвард Резерфорд
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 77 страниц) [доступный отрывок для чтения: 28 страниц]
Мартин Флеминг сидел в камере тише воды ниже травы.
– Лучше бы тебе хорошенько помолиться, – сказал ему утром тюремщик.
Но сколько он ни старался, молитвы не складывались. Заключенный знал одно: завтра его повесят, несмотря на полную невиновность.
Мартин Флеминг был всего на дюйм выше своей возлюбленной и обращал на себя внимание в первую очередь фигурой. Ибо везде, где у нормальных людей были выпуклости, Мартин Флеминг щеголял вогнутостями. Впалая узкая грудь, а лицо так и вовсе напоминало ложку. Он был настолько тщедушный и гнутый, что порождал сомнения и в крепости своего рассудка. Мало кто знал, что в душе Мартин Флеминг – жуткий упрямец, который в случае нужды оставался непоколебим, как скала.
Как явствовало из имени, он происходил из Флемингов – выходцев из Фландрии. Это считалось обычным делом для Лондона. Великая страна ткачей, лежавшая сразу за морем между французскими и германскими владениями, выступала не только торговым партнером Англии, но и крупнейшим поставщиком иммигрантов. Фламандские наемники, купцы, ткачи, ремесленники, которые иногда звались Флемингами, но все же чаще брали англизированные имена, легко вливались в английскую среду и, как правило, преуспевали. Но не семья Мартина. Его отец был простым мастером роговых дел; ремесло, сводившееся к истончению рога до прозрачности так, чтобы тот мог служить корпусом фонаря, приносило сущие гроши. Поэтому, как только подвернулась блестящая возможность, отец взмолился: «Соглашайся! От меня тебе толку мало. – Место было жалкое, но он добавил: – Бог знает, как пригодится такой человек, коль с ним сладишь!»
Да, если бы так.
Сперва юному Мартину так понравилось работать на итальянца, что он едва замечал неладное. Богатый господин был одним из ростовщиков, заменивших евреев. Он обосновался на улице в центре города сразу ниже Корнхилла. Место уже получило название Ломбард-стрит, благо многие ее обитатели прибыли из северной итальянской провинции Ломбардия. Итальянец был вдовцом, сын имел свое дело на родине, жил один и использовал Мартина на побегушках. Платил хорошо, хотя и ворчал.
– Он вечно думает, что я обманываю его, – сетовал Мартин.
Мартин так и не понял, являлось ли причиной недоверчивости то, что итальянец плохо понимал по-английски, или же тот просто был подозрителен от природы – трения не прекращались. Если он доставлял послание, его обвиняли в проволочке; если шел на рынок за провизией, хозяин считал, будто Мартин прикарманивал мелочь.
– Уйти надо было, – заметил он скорбно впоследствии.
Но он не ушел, ибо имел еще соображения.
Все дело в Джоан, так непохожей на других девушек.
В восемнадцать лет Мартин открыл, что большинство их потешалось над ним из-за хилости. В майские дни, когда многие юноши-мастеровые срывали поцелуй, а то и не один, ему не доставалось ни одного. Как-то раз его даже атаковала стайка жестокосердных девок, дразнившихся нараспев: «Не целован, не умеет!»
Другой бы пал духом. Но Мартин, втайне исполненный гордости, внушил себе к ним презрение. Кто они такие вообще? Просто бабы. Сосуды непрочные и ненадежные – не так ли называют их церковные проповедники? На их же улыбки и ужимки он лишь пожимал плечами. Все это дьявольщина. Чем больше юноша тяготился такими мыслями, тем крепче становилась его горькая оборона. К моменту, когда он повзрослел, оставаясь все еще нецелованным, в нем созрело убеждение, замешенное на потаенном чувстве собственной праведности: «Женщины нечисты. Я не желаю их знать».
Отец Джоан был приличным и серьезным ремесленником. Он расписывал огромные затейливые деревянные седла для богачей и дворян. Двое его сыновей работали с ним. Ремесленник резонно предполагал, что дочь выйдет замуж за такого же мастерового. Так какого дьявола нашла она в молодом Флеминге, почти не имевшем перспектив? И как всякий разумный отец, он воспротивился. Но девушка упорствовала по причине очень простой: ее любили. По сути – боготворили.
Мартин впервые заметил ее, когда проработал у итальянца уже полгода. Его послали с поручением на пристани в Винтри. Он шел к Уэст-Чипу, где и увидел ее сидевшей у отцовской лавки в глухой части Бред-стрит. Но почему остановился, зачем заговорил? Он сам не знал. Должно быть, его подтолкнул внутренний голос. Как бы там ни было, на другой день парень пошел тем же путем. И на следующий.
Крошка Джоан была не такая, как все: очень тихая, скромная. Она не видела в нем ничего потешного. Он чувствовал себя мужественным под ее кротким, вдумчивым взглядом. А главное, вскоре Мартин обнаружил, что не имеет соперников. Она была его, и только его. «Девушка чиста», – сказал он себе. Так оно и было. Джоан даже ни разу не целовалась.
И он перешел к ухаживаниям. Отсутствие конкурентов придавало ему должной уверенности, и с ростом оной он превратился в защитника и покровителя. Флеминг никогда не ощущал себя сильным, и чувство оказалось захватывающим. У иного юноши голова идет кругом от первого успеха. Некоторые даже пускаются во все тяжкие, будучи якобы в силах преуспеть везде и во всем. Однако Мартин знал, что женщины бесстыдны и не заслуживают доверия – все, кроме Джоан. И чем больше он видел в ней добродетелей, тем сильнее исполнялся решимости не отпускать ее вовек. Не проходило недели, чтобы он не дарил ей какую-нибудь мелочь; если ей было хорошо, он подлаживался под настроение; если грустила – утешал. Ей никогда не оказывали такого внимания. А потому неудивительно, что через шесть месяцев они решили пожениться.
Но как? Ремесленник, расписывавший седла, мало что мог дать дочери, а отец молодого Мартина – еще меньше. Мужчины встретились и печально покачали головой.
– Он говорит, что больше знать никого не хочет, – виновато объяснил роговых дел мастер.
– С Джоан та же беда, – отозвался другой. – Что нам делать?
Наконец они сошлись на том, что молодым людям придется подождать пару лет – в надежде на улучшение положения Мартина. А дальше…
– Как знать, – заметил с надеждой отец Джоан, – быть может, они передумают.
А затем разразилась катастрофа.
В известном смысле виноват оказался сам Мартин. Законы гласили: с наступлением темноты все простолюдины должны сидеть по домам. Если слуга выходил, то он обязан был иметь при себе разрешение хозяина. Считалось, что даже тавернам положено закрываться. Подобный комендантский час типичен для средневековых городов. Не то чтобы это исправно соблюдалось – обеспечивать его все равно было некому, за исключением двух сержантов[32]32
Первые упоминания о сержантах относятся к началу XI в. В Англии в те времена сержантами называли особый социальный слой землевладельцев, державших свои участки под условием исполнения определенной службы королю. В XII в. в Англии сержантами также называли служащих, выполнявших полицейские функции.
[Закрыть] у городских ворот и уордовских надзирателей.
Одним октябрьским вечером, когда хозяина не было дома, Мартин улизнул в таверну. Через два часа он вернулся в темный дом на Ломбард-стрит и застал там пару воров. Он услышал их, едва вошел. Не думая ни о чем, кроме защиты имущества итальянца, Мартин ринулся в заднюю часть дома, но наделал столько шума, что воры сбежали. Мартин погнался за ними по узкому переулку, где один из них бросил небольшой мешок. Затем оба скрылись. Парень подобрал мешок и собрался идти домой.
Через несколько минут из тени выступил надзиратель и осведомился, есть ли у Мартина разрешение находиться на улице после наступления комендантского часа. И проверил мешок.
На следующий день, когда итальянец вернулся, ничто не смогло убедить его в том, что Мартин не пытался совершить кражу, так как в мешке оказалось несколько золотых украшений, которые он прятал. Оправдаться несчастному не удалось.
– Я уже ловил его на попытках меня ограбить, – заявил итальянец судьям.
Этого хватило, чтобы те признали его виновным в краже. За воровство полагалась смертная казнь.
Городу принадлежали три главные тюрьмы, все у западной стены: Флит, Ладгейт – в основном для должников – и Ньюгейт. Они все состояли из нескольких каменных помещений, обычно переполненных. Режим был прост. Узники могли платить тюремщику за еду, или же их дозволялось посещать друзьям и родственникам, если таковые имелись, которые передавали одежду и продукты через решетку. Иначе, если только не являл им милость сердобольный прохожий, они голодали, разве что охранник давал им по доброте душевной немного хлеба и воды.
Мартин Флеминг находился в Ньюгейте уже неделю. Его кормили родные, Джоан приходила каждый день, но надежды не было. Состоятельным людям иногда удавалось выкупить прощение у короля, но малому его положения о том не приходилось и мечтать. Завтра он умрет, и с этим ничего не поделать.
Поэтому вряд ли парень знал, как отнестись к только что полученному странному сообщению. Его передал через решетку на словах брат Джоан.
– Она велела сказать, что завтра все образуется.
– Не понимаю.
– Я тоже. Но она кое-что добавила. «Все будет не так, как кажется» – дословно. Сестра твердила, чтобы я передал точно. Заставила повторить. Все будет не так, как кажется, и ты должен ей верить.
– Где она?
– То-то и оно! Пропала. Велела передать домашним, чтобы до завтра не ждали. Как в воздухе растворилась!
– И ты не знаешь, о чем идет речь?
– Хоть убей, – пожал плечами ее брат и ушел.
«И что же такое образуется?» – недоумевал Мартин. Смерть?
Немного раньше – примерно за час до полудня – перед дверью на втором этаже дома Уильяма Булла остановился высокий белокурый мужчина лет тридцати или чуть меньше. Слуга направил его наверх, но теперь, ввиду ужасной перспективы, мужество изменило ему. Он мялся. С другой стороны двери донесся шум. Тогда гость нервно постучал.
Сам Уильям Булл сидел в уборной и не обратил внимания на стук. Он размышлял.
Уборная, построенная на втором этаже дома под знаком Быка, была восхитительным сооружением. Она представляла собой квадратную каморку с запертым окном; стены и двери затянуты зеленым сукном, пол покрыт свежим пахучим камышом. Сосуд, открывавшийся в наклонный желоб с выходным отверстием на высоте десяти футов, был изготовлен из полированного мрамора. На нем лежала пухлая красная подушка в форме кольца с вышитыми алыми, зелеными и золотыми цветами и фруктами. Последний король, Генрих III, имел страсть к санитарии, которая побудила его к строительству не только многих церквей, но и поразительного количества garderobes, или уборных. Знать, следившая за модой, приняла это новшество, и отец Булла, барон и лондонский олдермен, соорудил себе собственный горшок, на котором восседал, как на троне, – король торговли, гордый всяким своим деянием.
Вдобавок это оказалось славное место для размышлений. А этим утром Уильяму Буллу было о чем подумать. В частности, предстояло принять два решения – мелкое и крупное. Настолько крупное, что оно должно изменить всю его жизнь. Довольно странно – после вчерашних неописуемых событий принять решение оказалось легче.
Булл хрюкнул, и это означало, что он принял решение.
Очередной стук в дверь. Булл нахмурился:
– Входи же, черт тебя побери, кто б ты ни был!
Домашние знали о его привычке принимать посетителей, сидя в этом святилище. Но едва он увидел, кто прибыл, лицо его налилось кровью от гнева.
– Ты! – рыкнул он. – Предатель!
Кузен скривился.
Элиас Булл был на десять лет моложе Уильяма. Сухопарый, тогда как купец – толстяк; с чистым лицом против угреватой, с тяжелой челюстью физиономии Уильяма, он был ткачом, но жил бедно. «Я бы не потревожил тебя, – признался Элиас в последнюю встречу, – но это ради жены и детей. Ты же знаешь, что дед оставил моего отца почти без гроша». Элиасу нужна была лишь небольшая помощь. «Справедливо ли, – спросил он Уильяма, – чтобы сын расплачивался за прегрешения отца?» Уильям, искренне удивленный, ответил утвердительно.
Длительное правление короля Генриха III не принесло добра Буллам. Оно началось довольно безоблачно, пока вместо мальчика-монарха Англией мудро и успешно правил совет. Серьезных войн не было. В торговле шерстью, которой славилась Англия, наступил бум. Город, руководимый мэром и олигархическим советом олдерменов, процветал. «Хоть бы этот малец никогда не вырос, – говаривал отец Уильяма. И добавлял: – Или не был бы Плантагенетом». Ибо какой Плантагенет рождался без мечты об империи? Юный Генрих владел Англией и сохранял еще земли в Аквитании вокруг Бордо, но грезил о большем.
Разумеется, его постигли бедствия, как и родителя Иоанна: ряд зарубежных, баснословно дорогостоящих кампаний пришлось прекратить; многие бароны под предводительством великого Симона де Монфора взбунтовались и назначили новый совет для управления королем, как будто тот вновь стал малым ребенком. Монфор созвал огромное собрание баронов, рыцарей и даже уполномоченных горожан, назвав его парламентом. Недолгое время – несколько лет – казалось даже, что в Англии могла развиться некая новая форма монархии, подчиненная большому совету. И в самом разгаре этой неразберихи случилась ужасная вещь.
В Лондоне и раньше происходили мятежи, но этот отличался от прочих. Взбунтовалась не какая-нибудь беднота и не горячие подмастерья. Солидные граждане – рыботорговцы, скорняки, купцы и ремесленники – преобразили старинный фолькмот в организованное восстание против богатых династий вроде Буллов. Произошли беспорядки; отряд под предводительством неистового молодого рыботорговца Барникеля взломал и даже попытался поджечь дом Булла. Хуже того, Монфор позволил этим мятежникам сместить олдерменов и выбрать новых – безродных простолюдинов из своей среды. И это неблаговидное положение дел сохранялось, пока Монфора в конце концов не убили; король вернулся к власти, и старая аристократия сумела восстановить контроль над Лондоном.
Но самым скверным – при мысли об этом Булл до сих пор стискивал в ярости кулаки – было то, что к этим бунтовщикам присоединился родной брат его отца. То же сделали многие юные идеалисты или оппортунисты из других старых аристократических семей. «Но от этого не легче, – сказал Уильяму отец. – Предатель есть предатель, и рассуждать тут нечего». Юного радикала навсегда отлучили от семьи. И вот уже в третий раз за год его допекает своим нытьем убогий отпрыск изменника. Это просто возмутительно.
Впрочем, Уильям просветлел и даже хрюкнул в знак некоторого удовольствия, благо визит сей оказался довольно кстати после великого решения, которое только что принял Булл. «Я ожесточаюсь», – подумал он. Но не нашел причины отказать себе в скромной мести.
Пристально взирая на ничего не подозревавшую жертву, которой он в тот момент и в нынешней позе казался большой и довольно страшной жабой, Булл резко произнес:
– Я дам тебе три марки,[33]33
В Англии марка никогда не чеканилась как монета, однако активно использовалась как денежная расчетная единица. Впервые марка появилась в Англии в X в. и имела, вероятно, датское происхождение. В то время она была эквивалентна 100 пенсам. После Нормандского завоевания 1 марка стала соответствовать 2/3 фунта стерлингов, то есть 13 шиллингам и 4 пенсам (160 пенсов).
[Закрыть] если уйдешь.
Этого было достаточно, чтобы какое-то время кормить семью, но мало даже для самого скромного изменения условий жизни. Элиас пребывал в глубокой тоске.
– Однако, если, считая с сегодняшнего дня, ты явишься через год и застанешь меня здесь, – пожал плечами Уильям, – я, возможно, даже отдам тебе наследство, которое могло быть твоим. А теперь убирайся! – вдруг закричал он. – И дверь за собой закрой!
После чего несчастный Элиас Булл в полном замешательстве ушел.
Жестокость шуточки Уильяма заключалась в обстоятельстве, которое он утаил.
Через год его здесь не будет. Буллы покидали Лондон. Навсегда.
В известном смысле удивляться тут нечему. Даже отец говаривал: «Город становится невыносимым». Обстоятельство, допекавшее отца помимо восстания, обозначалось одним словом: иммигранты. В эпоху процветания, наступившего в то столетие, Лондон естественным образом разбух. Но поток иммигрантов превратился в наводнение: итальянцы, испанцы, французы и фламандцы, немцы из разраставшейся сети северных портов, известной как Ганза, не говоря уже о купцах и ремесленниках, стекавшихся из английской глубинки. Еще неприятнее было то, что все они, за исключением державшихся особняком ганзейцев, смешивались и роднились с теми самыми мастеровыми, которые доставили столько хлопот под руководством Монфора. «Чернь лезет наверх, а иностранцы нас выживают», – твердил старый аристократ.
Пиком непотребства для Уильяма явилось происшествие, имевшее место за год до смерти старого короля Генриха. Маленькую колокольню церкви Сент-Мэри ле Боу свалило бурей, причем прямо на соседний дом, принадлежавший Буллам. Ремонт не заставил бы себя ждать, но отец заколебался, потом решил продать строение. Через год этот дом заодно с тремя поменьше, тоже принадлежавших Буллам, делили красильщик из Пикардии и кожевенник из Кордовы. Затем на соседнем Гарлик-Хилле поселилось какое-то отребье из дубильщиков. Это были мелочи, однако примета времени. Но последним ударом явился перевод его собственного дома, ранее числившегося в аристократическом приходе Сент-Мэри ле Боу, в крошечный приход церкви Святого Лаврентия Силверсливза. Убогая церквушка, недостойная Буллов-аристократов! Род сдавал позиции, и это было очевидно.
Если долгие годы правления Генриха III не радовали семью, то последние двадцать лет царствования его сына Эдуарда обернулись просто кошмаром. Столь яркого короля в Англии еще не было. Высокий, могучий, с благородным лицом и окладистой бородой, монарх отличался лишь двумя несовершенствами: опущенное левое веко да пришепетывание. Неистовый законотворец и полководец, он был умен и коварен. Его прозвали Леопардом. Насмотревшись на жалкое отцовское правление, он решил явить собственную, железную волю. Ему в основном сопутствовала удача. Он уже подчинил Уэльс, укрепив новые земли огромными замками и назначив первого английского принца Уэльского. Вскоре король собирался пойти и на север – прищучить скоттов. И если кого и не жаловал он в своем королевстве, так это гордых лондонских аристократов-олдерменов, которые избирали своего мэра и считали себя в силах лепить королей.
Он напал вероломно, ибо какой купец мог отрицать, что Эдуард был ему другом? Его законы были справедливы и полезны для торговли. Долги регулировались, уплата налогов упрощалась; экспортеры шерсти несли новое, но разумное бремя, бо́льшую часть которого можно было переложить на плечи зарубежных заказчиков.
– Но посмотрите, какую штуку он учинил тишком над нами, аристократами, – указывал Уильям. – Возьмем виноторговлю – все лучшее досталось выходцам из Бордо; крупнейшие торговцы шерстью все сплошь итальянцы или чужаки с юго-запада Англии!
Отец Уильяма неизменно и крайне выгодно продавал предметы роскоши в королевскую закупочную контору. Сам Уильям не мог продать туда ничего.
– Нас оттеснили, – заключил он горестно. – Леопард подбирается к нам кругами.
Однако и это оказалось лишь прелюдией. Настоящее наступление, начавшееся десять лет назад, стало сущим бедствием, ибо король Эдуард неожиданно, якобы для укрепления закона и порядка, уволил мэра и назначил собственного наместника. Олдермены пришли в ужас. Но лондонцы их не поддержали. Хлынули указы – с присущей ему дотошностью Эдуард реформировал все: отчетность, правления, таблицу мер и весов.
– Возможно, наши порядки не были идеальны, – признал Булл.
Но заноза засела.
– Он наделяет иностранцев теми же торговыми правами, что и нас! – бушевал купец.
Суд королевского Казначейства вдруг переехал в Гилдхолл, где всегда заседал суд олдерменов. Двумя годами раньше олдермены наконец выразили протест: как, дескать, быть с привилегиями? Наместник хладнокровно вышвырнул их вон и заменил новыми людьми, выбранными Казначейством.
– И знаете, кто они такие? – негодовал Булл. – Рыботорговцы, скорняки, вонючие кустари!
Мятежники Монфора вернулись.
Но даже это не сломило старую гвардию. В конце концов, она столетия правила Лондоном. Многие и впрямь посматривали на Булла как на возможного вожака – почтенный человек, еще не запятнанный министерской службой. Недавно он счел, что ему представился удобный случай.
Годом ранее, изыскивая средства для надвигавшейся шотландской кампании, король Эдуард переступил черту и резко поднял таможенные пошлины на шерсть. Этот новый налог, известный как maltote – «злая пошлина», – был столь суров, что воспротивился весь Лондон. Покуда же город бурлил, место олдермена в родном уорде Булла внезапно освободилось.
Он проявил усердие.
– Во времена отца, – заметил купец домашним, – мы стольким владели в этом уорде, что олдерменство было заведомо нашим.
Но нынче он отбросил эти мысли. Запрятав гордыню, он обхаживал ремесленников и купцов помельче, заставил себя смириться с королевским наместником. И даже один из новых, низкорожденных олдерменов украдкой признался ему: «Нам нужен человек уважаемый, видный – вроде вас». Когда день приблизился, никто в уорде не оспорил его кандидатуру.
А вчера этот день настал. Сдержанный, радостный, проникнутый родовой памятью, сообщавшей ему достоинство – предмет его гордости, Уильям Булл, в красивом новом плаще, предстал для избрания перед Гилдхоллом.
Казначейский чин не утрудился учтивостью и махнул ему, чтобы уходил.
– Мы не хотим тебя, – отрезал он. – Выбрали другого.
Когда ошарашенный Булл возразил, сказав, что не имел конкурентов, тот лишь огрызнулся:
– Не из твоего уорда. Из Биллингсгейта.
Посторонний. Необычно, хотя и случалось.
– Кто? – спросил Булл, помертвев.
– Барникель, – последовал небрежный ответ.
Барникель. Проклятый, низкорожденный рыботорговец! Барникель Биллингсгейтский – олдермен родного уорда Буллов! Несколько минут Булл стоял у Гилдхолла, почти не будучи в силах осознать случившееся. И вот теперь, обдумав произошедшее еще раз, уразумел: так продолжаться не может.
Великое решение было принято: пора отправляться в путь.
Дело осталось за малым.
Оно обещало быть легким и приятным. Из Бэнксайда прислали прелюбопытное известие о девственнице в «Собачьей голове». Действительно редкость. О таких вещах сообщали только самым ценным клиентам. Хотя Булл посещал бордель лишь от случая к случаю, он оставался аристократом, и содержатель притона неизменно выказывал ему почтение, равно как и помалкивал.
Что же он медлил? Из-за укола совести. Так ли уж нужно чувствовать себя виноватым? Словно в ответ на эти мысли, в дверь гулко ударили, донесся сварливый голос, и Булл мысленно застонал.
– Что ты там делаешь?
Жена.
– А ты как думаешь, черти тебя забери? – громыхнул он.
– Ничего подобного. Ты сидишь уже час. – (Так ли, спросил он себя, обращаются к почтенному, солидных лет купцу?) – Я знаю, чем ты занят! – не унимался голос. – Размышляешь!
Он вздохнул. Скандалы между его прапрабабкой Идой и ее мужем вошли в семейное предание, но он не сомневался, что такой жены, как у него, не выпадало ни одному Буллу.
– Я слышала! – взывала она. – Ты вздохнул.
Все двадцать многострадальных лет он пытался ее полюбить. Уильям ежедневно напоминал себе, что эта женщина, в конце концов, подарила ему трех крепких детей. Но это было нелегко, и в последние годы купец молча сдался. Седая, костлявая, настырная, она жаловалась, когда он уходил, и пилила, когда оказывался дома. Булл говорил себе, что нет ничего странного в том, чтобы искать порой слабого утешения в Бэнксайде. И потому, желая лишь избыть тоску, поведал ей о своем крупном решении.
– Мы покидаем Лондон. Переезжаем в Боктон. – Он выдержал паузу, услышав, как она ахнула, и добавил для ясности: – На постоянное жительство.
Вообще говоря, в плане Булла не было ничего диковинного. Если в прошлом лондонские купцы отбывали в свои поместья на покой, то нынче многие аристократы, не выдержав конкуренции в городе, сворачивали торговлю и превращались в помещиков. У него, слава богу, еще оставалось солидное состояние. Он просто прикупит еще земли. Но сейчас жена издала вопль, не веря ушам:
– Я ненавижу деревню!
Уильям улыбнулся. Конечно, он знал об этом.
– Я останусь в Лондоне! – упорствовала она.
– Не в этом доме, – отозвался он жизнерадостно. – Я продаю его.
– Кому?
Это дело решалось просто. В шумном городе обозначилась особенность, которую отметили все мужчины: поразительный, еще с детства Булла, рост числа питейных заведений. В городе, где коренного населения насчитывалось около семидесяти тысяч душ, уже существовало триста трактиров с едой и выпивкой, не говоря еще о тысяче мелких забегаловок, в которых можно перехватить эля. Иные таверны были поистине внушительны, с ночлежками для многочисленных приезжих, и некоторые их владельцы сколотили целые состояния. Лишь месяц назад предприимчивый малый, уже владевший двумя такими, сказал ему: «Если надумаешь продавать дом, я заплачу по совести». Вот Булл и уведомил женушку:
– Трактирщику продаю.
– Скотина! – Она расплакалась, и он возвел очи горе. – Зверюга!
– Мне нужно уйти, – сказал он и взмолился о тишине.
Но получил лишь короткую и враждебную паузу, сменившуюся привычным и ужасным нытьем.
– Я знаю куда! По бабам!
Это было чересчур.
– Бог свидетель – хотел бы! – взревел он и бухнул по вышитой подушке обеими руками. – Мне отчитаться, куда я иду? За городскими сержантами. А когда вернусь с ними, наденем на тебя маску позора! А потом пусть проведут тебя по улицам! Вот куда я иду!
Маска позора – штука неприятная. Невоздержанных на язык женщин иногда приговаривали к ношению небольшой железной клетки, крепившейся на голове и снабженной металлическим кляпом, который обездвиживал язык. В таком виде этих горлопанок водили напоказ, как в колодках, в которые заключали иных злодеев. Булл услышал всхлипы и устыдился.
Все решено. С него хватит. Больше он не потерпит. Мгновением позже купец быстро прошел мимо супруги и покинул дом. Так и вышло, что сразу после полудня Уильям Булл прибыл в публичный дом в Бэнксайде и устремился к Джоан, сопровождаемый скалившимся хозяином.
Он будет первым, поклялся тот.
Джоан взглянула на Уильяма Булла.
Она сочла, что ему лет сорок. Девушка увидела румяного здоровяка с толстыми икрами, в плаще, в сыромятных сапогах ниже колена, который явно привык, чтобы ему повиновались. Он уже вознаградил хозяина борделя за удовольствие лишить ее невинности.
Было тихо. Посетителей в этот час оказалось мало. Некоторые проститутки ушли, другие спали. Сестры Доггет не показывались.
Она вдруг осерчала. Бросившись к хозяину борделя, Джоан закричала:
– Грязный лжец, ты обещал, что до завтра ко мне никто не придет!
Булл вопросительно уставился на жену управляющего.
– Пустяки, сэр, – ответила достойная женщина. – Она просто немножко волнуется. – И прошипела, обратившись к Джоан: – Будешь делать, как сказано!
– А если откажусь?
– Откажешься? – вспылил хозяин.
– Милочка, ты не понимаешь, – перебила его жена и выдавила материнскую улыбку. – Это важный человек. Хороший клиент.
– Мне все равно.
Улыбка исчезла. Булавочные глазки в сырном лице смотрели холодно.
– Тебя нужно выпороть.
– Не имеете права.
В борделе было заведено, чтобы каждая девушка снимала свою комнату. Помимо этого обязательства, она теоретически была свободной и могла делать что пожелает. На деле, разумеется, хозяин имел почти над всеми ту или иную власть.
– Может быть. – Теперь владелец публичного дома был убийственно спокоен. Он подступил ближе, и она уловила запах несвежей пищи от его бороды. – Но я могу позвать епископского бейлифа и через час вышвырнуть тебя из Вольности. Впредь тебе здесь работы не будет.
Именно так и обстояли дела.
– Ладно, коли так, – наконец произнесла она, повернулась и заставила себя улыбнуться Уильяму Буллу.
Наружная деревянная лестница тянулась на два этажа, на каждом располагалось по три комнаты, разделенные надвое деревянными же перегородками. Поднявшись на второй этаж, Джоан и купец попали в узкий коридор с деревянными стенами. Там было темно. Через несколько шагов обозначился короткий внутренний пролет – не больше приставной лесенки. Джоан на ощупь стала подниматься.
Ее комната находилась в мансарде. Крошечное помещение, но без соседней каморки, поэтому никто бы не услышал ни ударов, ни хрипов. Имелось небольшое окно, верхняя часть которого была затянута пергаментом, пропускавшим свет, а нижняя снабжена прочным деревянным ставнем. Утром, отворив его и ощутив на лице холодный сырой воздух, Джоан обнаружила, что ей видны другой берег реки и даже верхушка Ньюгейта над крышами Блэкфрайерса. Ее утешила возможность смотреть на место, где пребывал в заточении Мартин Флеминг.
Камыш на полу не меняли месяцами, и он вонял. Джоан, однако, удалось заставить хозяина борделя снабдить ее свежим, хотя тот и ворчал, недовольный расходом. Мансарда, таким образом, стала сравнительно приятным местом, насколько это было возможно. Сюда и поднялся чуть запыхавшийся купец.
Ложе представляло собой соломенный матрас посреди комнаты. Джоан сбросила платок. Она еще не приобрела полосатый наряд, положенный представительницам ее профессии, а потому на ней была обычная льняная камиза, поверх которой Джоан надела котту без рукавов с цветочным узором. Джоан сняла наголовный обруч, и волосы рассыпались. Она взглянула на окно, подошла и толкнула ставень. В ста ярдах лениво струилась река. Стоя спиной к купцу, она поняла, что слегка дрожит. Заметил ли он?
Думала девушка только об одном: как бы заставить его повременить? Нет ли какого-то выхода – даже сейчас?
– Ты в самом деле девственница? – донеслось сзади.
Она не обернулась, но кивнула.
– Боишься?
Голос купца был груб. Но не послышалась ли ей нотка неловкости? Малая толика вины? Она обернулась.
Тот снял плащ и уже расстегивал рубаху, явно намереваясь заняться, чем и хотел. Джоан посмотрела на его широкое бесчувственное лицо. Может, хоть капля добросердечия?
– Не так уж и плохо будет, – изрек он.
И тут ее осенило. Обратить жуткую ситуацию к лучшему можно было только одним путем. Шанс призрачный, но, если вести себя смело, могло – всего лишь могло – удаться склонить купца на свою сторону.
Джоан призвала на помощь все свое хладнокровие.
– Сделайте кое-что для меня, – сказала она.
Тот взглянул на нее, и она договорила.
– Чего? – Он оцепенел, но Джоан не моргнула глазом.
– Дайте мне объяснить.
Через час после полудня крепко сбитый человек с улыбкой до ушей выскочил из старого королевского дворца, кинулся к лошади, взлетел в седло и помчался к городу, оставив старинное Вестминстерское аббатство позади.
Вестминстерское аббатство образца 1295 года выглядело на редкость странно, благо набожный король Генрих III, решивший его перестроить, допустил прискорбную ошибку. Несмотря на огромную сумму, собранную евреями, и заложенные драгоценности, которые Генрих намеревался пустить на возведение роскошного нового храма Эдуарда Исповедника, деньги у него закончились. Великолепная восточная половина церкви, хоры с трансептами и малая часть нефа возвысились безупречно; высокие арки выдержали в вытянутом готическом стиле. И вдруг строение будто обрывалось и уменьшалось до более чем скромной высоты старой нормандской церкви Исповедника. Такая картина сохранялась уж четверть столетия: две церкви, выстроенные в разных стилях, соединялись абсолютно бессмысленным образом. До возобновления работ предстояло ждать целый век, а до завершения – все два. Вид священной коронационной церкви оставался безобразным по ходу правления двенадцати английских монархов.