Текст книги "Государство и светомузыка, или Идущие на убыль"
Автор книги: Эдуард Дворкин
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)
Плеханов натянул просохшую одежду, сунул ноги в теплые сапоги.
– Пойду, а то Розалия Марковна заждалась. Я в библиотеку на часок выскочил. А оно вон как затянулось.
Он порылся в сумке, полной книг и журналов.
– Кстати, как вы относитесь к Бунину?
– Ивану Алексеевичу? – Скрябин пожал плечами. – Нормально. Он не сделал мне ничего плохого.
Георгий Валентинович почесал в затылке.
– Вот – возьмите, почитайте. – Он протянул Великому Композитору свежий номер «Нивы». – Здесь его новый рассказ. Вся Москва на ушах стоит. Говорят, на Нобелевскую выдвигать будут.
Скрябин взял журнал и положил его на тумбочку.
Плеханов ушел. Высокий, прямой, могучий.
10
Он не любил и избегал дальних поездок – нервничал, опасался простуды, назойливых попутчиков, собственной рассеянности. Боялся потерять билет, оставить багаж, заблудиться в незнакомых улицах. Неловко чувствовал себя в светских салонах, путал все эти вилочки, ножички, щипчики. Не умел быть в центре всеобщего внимания.
Ехать, тем не менее, было необходимо. Они здорово задолжали Олтаржевскому, который при встрече перестал здороваться и угрожающе хлопал себя по карману, бакалейщик и мясник давно не отпускали в долг, и даже булочник стал отказывать им в хлебных корках.
Уже аванса хватило, чтобы рассчитаться со всеми, билет был надежно зашит в нагрудном кармане, а в Петербурге его ждала основная часть вознаграждения. Александр Николаевич, тепло укутавшись, вышел на поскрипывающий фиолетовый снежок, дворник Хисамутдинов пригнал приличного на вид извозчика, Александр Николаевич размашисто перекрестился и велел отвезти его к поезду.
Татьяна не смогла проводить, он сам разыскал вагон, сел на указанное место, поставил саквояж на колени и, избегая встречаться взглядом с кем бы то ни было, принялся выстукивать что-то простенькое из Лядова.
С попутчиками, вроде бы, обошлось. Никаких восточных людей, подвыпивших купчин и приставучих дамочек. Соседями оказались двое румяных молодых людей, весьма похожих между собою. Перед самым отправлением в купе вошла высокая статная девушка в заснеженном меховом капоре. Снявши его и отряхнувши, она показалась ему совершеннейшей красавицей, каких и на свете-то не бывает.
Немного энергичнее, может быть, чем следовало, она взмахнула длинной рукою, и несколько холодных капель с головного убора попали Александру Николаевичу в лицо и на голову.
– Ах, простите же! – с легким приятным акцентом обратилась барышня к Скрябину. – Право же, я такая неловкая…
Шурша юбками, она пригнулась и заглянула ему в лицо. Ее глаза, бутылочно-зеленые, бездонные, засасывающие, оказались совсем рядом.
Великий Композитор почувствовал блаженный звенящий дискомфорт. Какая-то теплая волна ударила и разлилась внутри, прорвавшись наружу мгновенной испариной, пальцы же ног, напротив, напряглись и похолодели.
Пробормотав в ответ хрипловатую невнятицу, он запустил руку в саквояж, вынул копченого на палочке угря и принялся есть его без хлеба и соли. Поезд уже давно несся радищевскими черными просторами, от их конца к началу, проводник на деревянной культе, с георгиевским крестом на кривой, продавленной груди, разносил чай в черных оловянных подстаканниках.
– За что награда, отец? – в один голос спросили румяные братья.
– Стало быть, за брусиловский прорыв, – низко кланяясь, отвечал ветеран.
– Прорыв? – удивился старший, судя по всему, недавний горный инженер. – Ты, братец, что-то путаешь. Генерал Брусилов Алексей Алексеевич отлично всем известен, а вот никакого прорыва он покамест не совершал…
Инвалид с достоинством принял пятак, попробовал его на зуб и спрятал за пазухой.
– Верно сказали, барин, – покамест…но не извольте сумлеваться – прорвет их высокоблагородие австро-германца под Луцком аккурат в мае девятьсот шестнадцатого, стало быть, через два с половиной года…
– Ну, а крест авансом, что ли, получил? – заулыбались братья.
– Точно так, – с достоинством ответил старый герой. – Мы, Кузьмичевы, завсегда патриотами слыли.
Бренча стаканами и припадая на правую сторону, он удалился.
Молодые люди, обмениваясь веселыми замечаниями, тут же принялись стелиться на верхних полках и скоро дружно засвистали курносыми веснушчатыми носами. Поезд лихо пролетал световые пятна полустанков. Паровозный гудок, мелодичный и протяжный, нисколько не портил какой-то установившейся в купе микрогармонии. Девушка напротив вышивала на пяльцах и время от времени посматривала на Александра Николаевича. Она была в сером дорожном платье, не скрывавшем подрагивавшей в такт движению высокой девичьей груди. От платья пахло засушенными цветами калгана. Великий Композитор готов был просидеть так всю жизнь.
– Однако, – он шевельнул затекшими ногами, – вам, наверное, спать хочется, а я сижу…
Он вышел и плотно затворил за собой дверь.
Когда он вернулся, свет был погашен. На противоположном месте пошевеливался и вздыхал аппетитнейший куль. Сжав зубы, Скрябин принялся развязывать галстук.
Заснуть он не смог.
Чудесное создание, свернувшееся клубком на расстоянии вытянутой руки (за рукой приходилось следить) по странной и непрямой ассоциации вызвало в памяти другое создание, куда менее чудесное, встретившееся на его жизненном пути много раньше.
Вера Ивановна Исакович была маленькой черноволосой толстушкой с розовыми, чуть великоватыми ей ушками, пухлейшим подбородком и несколько буратинистым, протыкающим воздух, носиком. Хороши, насколько Александр Николаевич помнил, были брови, всегда аккуратно подбритые, расчесанные и уложенные.
Девичество Веры Ивановны было до предела затянувшимся, физиологически болезненным и безрадостным. Отчаявшаяся Верочка, кстати, пианистка средней руки, сошлась с сестрой своего музыкального педагога Идой Юльевной Шлецер, которая за весьма умеренную плату согласилась помочь ей с мужеустройством.
Александр Николаевич, только что вернувшийся из-за границы, модно одетый, со спадающей на лоб прядью и порывистыми движениями гениального Паганини тотчас попал в поле зрения авантюристок.
Коварные женщины действовали наверняка.
Ида Юльевна под каким-то предлогом пригласила его к себе, Верочка в просторном, скрывавшем большинство ее недостатков, платье, была уже там. Неумеренные похвалы вскружили молодому композитору голову, последовавшее затем неумеренное возлияние вскружило ему голову еще более… Александр Николаевич очнулся в чужой постели. Верочка, абсолютно без всего, лежала рядом и обнимала его за шею. Высвободиться он не успел. Дверь распахнулась, на прямых ногах вбежали брат и сестра Шлецеры, запыхавшийся злорадствующий Аренский, Бородин, Римский-Корсаков, нетрезвый Мусоргский, Ольга Николаевна Книппер с большим букетом роз, драматург Леонид Андреев и почему-то два или три крупных жандармских чина при полной выкладке.
– Помолвка! Поздравляем с помолвкой! – с неподдельной радостью выкрикнула вероломная Шлецер. Жандармы тотчас окружили кровать. У каждого в руках была дознавательная книжка и химический карандаш.
Он смирился.
Подведенный к аналою, Скрябин был тих и безропотен. Венчавший их батюшка посмеивался в лоснящуюся бороду и несколько раз подмигнул молодым.
Свадьба была по третьему мещанскому разряду, с тощим жилистым гусем, обложенным яблочной падалью, ведерком хлебной водки и липучими, пристававшими к нёбу леденцами без обертки.
Какое-то время они прожили в одном помещении. Верочка прижималась к нему расплывчатым, цвета соленой лососины телом. После него Александр Николаевич чувствовал сильнейшую жажду и в больших количествах пил пиво…
Поезд резко затормозил и встал. Воспоминания, плавность которых ритмически подпитывалась мелодикой движения состава, тоже затормозились и встали. Опершись на локоть, он заглянул в кромешную заоконную тьму. Мелькнул, заплясал взявшийся ниоткуда луч фонаря, за ним второй, третий. Засвистали полицейские свистки. Проскакал, размахивая шашкой, всадник в золотых погонах. Матерившиеся городовые проволокли какого-то человека без сапог и шапки. «Врешь, не возьмешь!» – истошно кричал тот и, страшно фальшивя, пытался петь «Интернационал».
Скрябин включил изголовную лампу. Девушка спала лицом к нему. Покрывавшее ее одеяло было скомкано, смято… Александр Николаевич со сладким ужасом увидел, что одна из девушкиных грудей, почти полностью выпросталась наружу и устремлена к нему своим розоватым острием. Боясь вздохнуть и пошевелиться, он внимал явившемуся ему чуду, пока попутчица не переменила позы. Больше из-под одеяла ничего не появилось, и он заснул.
Рано утром они прибыли в столицу.
Александр Николаевич замешкался и из купе выходил последним. В силу некоторой мнительности он оглядел оставляемое им помещение еще раз, нагнулся и вынул из-под столика пяльцы, те самые, на которых что-то вышивала его попутчица.
Это было не что-то! Цветными нитками-мулине на кусочке шелка с большим умением и тщанием был вышит его, Скрябина, портрет! Сердце Александра Николаевич застучало часто-часто. Он хотел бежать за таинственной и прекрасной незнакомкой, но вместо этого сел, ощущая в ногах ватность и предательскую дрожь.
В купе заглянул колченогий проводник.
– Помочь, барин?
Скрябину вспомнился вчерашний странный разговор ветерана с молодежью. Философия, которую Великий Композитор исповедовал, позволяла ему отнестись к подобным вещам со всей серьезностью.
– Ты что же… можешь будущее предсказывать? – спросил он.
– Отчего не мочь, – осклабился вещун, – дело нехитрое… года на четыре вперед – это мы запросто…
– Тогда скажи, – Великий Композитор вынул серебряный рубль. – Я – Скрябин…
Договорить, сформулировать мысль он не успел.
Старый человек, охнув, опустился на единственное колено и обхватил его за ноги.
– Александр Николаевич, батюшка! – заголосил ветхий провидец. – Да как же это я сразу… новатор вы наш! Создатель светомузыки!..
Далее Великий Композитор не слушал. Высвободившись, он вышел на перрон. Все, интересовавшее его еще несколько минут назад, потеснилось и уступило место главному.
Светомузыка! Вот чем он займется в самое ближайшее время.
11
Кудесник от медицины, божьей милостью профессор и терапевт, Сергей Петрович Боткин свое дело знал – уже наутро после его визита баронесса почувствовала себя много лучше.
Пробудившись на рассвете, она распахнула окно, напустила в мезонин морозного воздуху, велела прислуге окатить ее ледяной водою и накрепко растереть махровыми полотенцами. В трофейном турецком тренировочном костюме она легко проделала свои любимые гимнастические упражнения – посидела на шпагате, постояла на голове, распутала висевшие под потолком кольца и повисела крестом.
Посланный с поручением адъютант вскорости вернулся, ведя за собою заспанного учителя фехтования. Генриетта Антоновна, азартно выкрикивая подходящие к ситуации выражения, провела тренировочный бой на затупленных палашах – силы оказались равными, и противники, разойдясь без победителя, по-мужски пожали друг другу руки.
Окончательно разогревшись, ощущая каждый нерв и каждую мышцу, прямо-таки излучая бодрость и здоровье, баронесса молодо прыгнула обратно в койку и, блаженно растянувшись, закурила толстую черную гавану.
Адъютант, ординарец, денщик и горничная стояли перед ней почтительным полукругом.
В некоторой задумчивости она повертела висевшим на шее ключом от сейфа. Пересчитывать казенную наличность не хотелось – Генриетта Антоновна и без того знала, что все сойдется до последней копейки. Разве что поработать со штабными картами или в который раз перечитать старого лиса Мольтке? Съездить в полк, зажигательно поговорить с солдатами, влить в серую массу живительную влагу державного патриотизма?
Нет, сейчас всего этого не хотелось. Чем же заняться? Она вспомнила о совете знаменитого лекаря. Наслушаться симфонической музыки?! А почему бы и нет?!
Она красиво обломила столбик сигарного пепла о край услужливо подставленной пепельницы.
– Вот что… устроим-ка ввечеру домашний концерт… музыку слушать станем…
Прекрасному и тонкому замыслу возникло непредвиденное препятствие. Все петербургские знаменитости оказались ангажированными. Связались с Москвою. Тамошняя консерватория подсовывала малоизвестного композитора из материально нуждавшихся. Говорили, талантлив. Генриетта Антоновна великодушно махнула – пусть приезжает.
Представление откладывалось на сутки. Отдав распоряжение разослать пригласительные билеты (баронесса сменила гнев на милость, наказав себе быть более терпимой к гостям), позаботившись о настройщике и лично занявшись должной расстановкой кресел, Генриетта Антоновна уединилась у себя.
Странно-томящее чувство заполняло ее. Ночной сон, стыдный и сладкий, проплывал, как на экране синематографа. Сбросивши все и облачившись в прозрачнейший пеньюар, она открыла дверцу бронированного сейфа. На самом дне его лежала книжка с оторванной обложкою и без титула. Сия литературная поделка осталась ей от прежней горничной, безжалостно уволенной за дерзость и распутство. Баронесса, однажды заглянув в содержание, исполнилась праведного возмущения, но книжонки не выкинула… Сейчас она не могла противиться более искушению… дернула шнурочек бра, накинула одеяло и погрузилась в греховное…
БЕРМУДСКИЙ ТРЕУГОЛЬНИК
Влюбленный в госпожу Сухомлинову пылкий юноша Судоплатов Константин Георгиевич предстал перед своею повелительницею.
– Имели ли любовный опыт ранее? – вопрошала прекрасная дама.
– Не имел, сударыня, – с поклоном отвечал воздыхатель.
– А слыхали вы о Бермудском треугольнике?
– Слыхал – сие место в мировом океане, где корабли пропадают бесследно вместе с командою.
– А знаете вы, что истинная женщина мировому океану подобна, и не боитесь ли пропасть?
Упрямо мотнул головою смелый юноша.
– Нет, не боюсь! – со всею страстью вымолвил он.
Прекрасная дама возлегла на подушки, и вот уже ея прелестные перси затрепетали в судорожных пальцах теряющего рассудок любовника. Не помня себя, Судоплатов Константин Георгиевич совлек последние шелка. Магический треугольник открылся ему.
Что наши знания перед нашими чувствами!
Через мгновение трепещущий юноша ощутил себя в заколдованном треугольнике и тут же
И сразу же перешла баронесса к новелле следующей…
КРОВАВЫЙ КИНЖАЛ
Промаявшись в очереди, зверь от романтики Григорий Сараевич Полухин был впущен поджарыми служителями Эроса в приемную-спальню госпожи Сухомлиновой-Раз.
Прекрасная дама возлежала на атласных подушках, распространяя сказочные ароматы Востока, ее обнаженный взгляд был леденяще-проникающ, ковбойски загорелые ноги выдавали в ней страстную яхтсменку, синяк под миндалевидным носом – умелую кулачную воительницу, а точеные, чуть тронутые мазутной пленкой руки – записную автолюбительницу.
Унылый старец Обчехвостов, свесив все, что было можно, готовился за секретарским столом записать предстоящую беседу для истории. Басовито пели евнухи, охранники госпожи стояли с изготовленными дротиками, готовые в случае чего метнуть их в Григория Сараевича.
Ручная пантера обнюхала Полухина, ему позволено было приблизиться.
– Люблю тебя нежно и страстно, готов быть с тобою до гроба, – сказал Георгий Сараевич на пальцах (он был глухонемой).
– Должна сообщить вам пренеприятное известие, – хрипловато отозвалась чаровница на фарси, – кажется, и я полюбила вас. – Она выплюнула виноградную гроздочку, которую тут же подхватила ручная сойка. – Готов ли ты за ночь любви заплатить своею жизнью?
В молодости Григорий Сараевич был активным курильщиком, но времена менялись, папиросы дорожали, и за неимением средств, он сделался курильщиком пассивным. Ходил в накуренные помещения, дышал, получалось дешевле.
Выигрывая время, он потянул носом в угол, где оборванные дервиши затягивались опиумом, а обвивающие их колени гетеры баловались пахитосками. В голове прояснилось.
Он вытащил замусоленный листок и что-то долго высчитывал.
– Готов! – показал он, наконец.
Охрана опустила дротики. Унылый старец Обчехвостов, заметно взбодрившись, взмахнул дирижерской палочкой, евнухи, повинуясь ему, затянули обрядовую свадебную, а поджарые служители Эроса кинулись перетряхивать перины. Ручная пантера с целомудренно закрытыми глазами свернулась под царственным ложем, гетеры и дервиши воскурили фимиам.
Госпожа Сухомлинова-Раз скинула роскошные одежды, ее лоно и чрево приняли сухопарую плоть Григория Сараевича.
Под утро отчаянный смельчак Григорий Сараевич Полухин, еще не остывший от любовных утех, был, как и договаривались, заколот секретарем Обчехвостовым.
Ленивый старец не стал мыть окровавленного кинжала, он положил его на обычное место и кивнул поджарым служителям Эроса, чтобы впускали следующего по очереди……………
Книжонка выпала из растопырившихся пальцев Генриетты Антоновны. Баронесса спала, и виделся ей вещий сон.
В коротком белом платьице, простоволосая, загребая уставшими пальцами сухую горячую пыль, она бредет куда-то уже много дней и ночей.
Её плечи обгорели на солнце, губы пересохли и потрескались – она давно бы с радостью вернулась назад, в долину, где текут прохладные чистые реки и зреет крупный красный виноград, но сделать этого она не может. По обе стороны дороги в песчаный грунт по пояс вкопаны старушки с резными скорбными лицами. Они молчат и только провожают ее глазами. В этих вылинявших, лишенных ресниц глазах – боль и надежда, страдание и живой интерес к ней, Генриетте. Стоит ей повернуться, сделать шаг назад, и старушки, доселе безмолвные, принимаются истошно кричать и плакать. Слышать этого Генриетта не может, она снова поворачивает к неведомой цели.
Она идет еще много дней и ночей. И вот – перед ней высоко взметнувшийся к небу утес-исполин. Она должна забраться на самую вершину его, толкая перед собой огромный замшелый камень. Сбивая ладони и царапая коленки, она принимается за работу. Пот сыплется с Генриетты градом, ей не хватает сил и сноровки. Все же, дело спорится. Сантиметр за сантиметром продвигается она к вершине. Та уже близка, но – неловкое движение, и проклятый валун, сорвавшись, гулко катится вниз. Она начинает сначала. Попыткам несть числа. Вторая, седьмая, двенадцатая, тридцать четвертая…
Но вот – глория, аве-аве-алиллуйя! – ей удается водрузить каменюку на положенное место. Вконец обессилевшая, она садится на горячий гранит и терпеливо ждет – не произойдет ли чего знаменательного?
Нет, ничего такогоне происходит. Все так же ярко светит солнце, синеет небо, летают птицы. Никаких знамений, затмений и явлений. Разве что, какая-то стыдная сладкая судорога раза три или четыре сводит самые интимные части тела… это довольно неожиданно и приятно.
Передохнув и подштопав платье, немного раздосадованная, она начинает спускаться по склону и снова выходит на дорогу.
Старушки более не закопаны. Свободные и веселые, в новеньких черевичках и ярких рушниках, они задорно отплясывают гопака и варят в котле огненный борщ с большими кусками сала, фасолью и бульбой. Генриетта знает, что это она спасла пожилых женщин от неминуемой гибели. Старушки не спорят. Они наливают ей полную миску борща и по очереди прикладывают ухо к девственному животу освободительницы.
– Дивчина или хлопец? – отчего-то спрашивает Генриетта.
– Панас, – низко кланяются старушки. – Гарный парубок выйдет…
12
Он поехал в гостиницу, распорядился приготовить ему ванну, ходил по нумеру, трогал наморщенные обои, вынул из саквояжа пересохшую домашнюю мочалку и свежее нательное белье.
Немолодая горничная, похожая чем-то на Алябьева, расстегнула корсет и предложила помыться совместно. Александр Николаевич едва ли взглянул на огромную в синих прожилках массу – совсем другая грудь – юная и упругая – еще стояла у него перед глазами, к тому же, энергию следовало поберечь до вечера.
Задумчиво и немного небрежно он потер тело, смыл мыльную струю, тут же побрил щеки и подровнял концы усов и бородки. Зачесал назад густые каштановые волосы, подстриг ногти на руках и ногах.
До концерта оставалась еще уйма времени, можно было побродить по Петербургу, подышать столичным воздухом, выпить шоколаду или кофе в какой-нибудь кондитерской.
Он вышел, свернул на Большую Морскую и двинулся к Невскому. Погода удалась. Легчайший морозец приятно пощипывал кожу, декабрьское багровое солнце играло на витринах и медных вывесках, снег с тротуара был убран самым тщательным образом – никто из пешеходов не боялся упасть, получить вывих или сломать ногу.
По главной перспективе, ритмично перестукивая мохнатыми длинными ногами, ходко шли гривастые рысаки, впряженные в легкие разноцветные сани. Оглушительно клаксоня и чадя бензином, наперерез Александру Николаевичу промчался новомодный американский автомобиль-урод. Скрябин отступил, прижал к носу надушенный кружевной платок.
Улучив момент, он все же перебрался на другую сторону, вошел под арку и оказался на главной площади империи. Александрийский столп незыблемо возвышался на прежнем своем месте, промерзший ангел на вершине слегка качнул крестом, приветствуя Великого Композитора.
Зимний был изрядно поцарапан, некоторые окна не имели стекол, на мостовой лежали обломки чугунной решетки. Казачий офицер простуженно спросил у Александра Николаевича паспорт и, козырнув, дал разрешение на осмотр.
Великий Композитор медленно двинулся вдоль Дворца, отмечая повсюду следы бессмысленной и яростной схватки. Задний фасад здания был проломлен и обнесен высокими лесами. Среди выкладывающих кирпич и перемешивающих раствор рабочих Скрябин заметил императора в черном романовском полушубке. Самодержец, подобно своему пращуру-плотнику, умело остругивал длинную провисшую доску и, время от времени, сняв рукавицы, брал с серебряного подноса большую хрустальную рюмку. Какой-то человек в котелке и гороховом пальто, показывая на Скрябина пальцем, что-то сказал царю на ухо.
Николай отложил рубанок, разогнулся и поманил Великого Композитора пальцем.
Александр Николаевич подошел, сдержанно поклонился.
– Вы, ведь, Скрябин, композитор? – свесившись по пояс, полуспросил помазанник и протянул Александру Николаевичу моченое антоновское яблоко. – А мы тут после октябрьской революции все прибраться не можем… кстати, заглянули бы вечерком, поиграли нам с матушкой?..
Великий Композитор с достоинством принял угощение.
– Боюсь, не смогу, ваше величество… сегодня я играю у Гагемейстеров… потом – сразу на поезд…
Сказавши, он и сам испугался собственной дерзости, однако – обошлось. Николай, более не глядя на него, снова взялся за инструмент, предоставляя своему собеседнику быть свободным. Скрябин от греха подальше заспешил по набережной, снова оказался на Невском, покрутился в толпе, вспомнил, что не держал во рту ни крошки и решительно толкнул дверь кондитерской Вольфа и Беранже.
Скинувши шубу, он прошел в зал и тут же был окликнут до боли знакомым зычным голосом.
Георгий Валентинович Плеханов, размахивая газетой, звал его за столик под раскидистой пыльной пальмой. Перед Великим Мыслителем стояло огромное блюдо картофеля, прожаренного с луком и шкварками.
– Знаю, знаю, читал… играть сегодня станете перед изысканным обществом…
Великий Композитор развел руками, сел, спросил карточку.
– Не стоит преувеличивать – маленький домашний концерт… а вы какими судьбами? Я полагал – вы в Москве…
– Душою там, с Розалией Марковной! – Плеханов состроил уморительную гримасу. – А бренным телом здесь. Анархо-синдикалисты пригласили с лекцией.
– Как? – удивился Александр Николаевич. – В такой момент? В условиях политического террора?
– Что делать?! – вздохнул Георгий Валентинович. – Решил рискнуть. Читать буду на конспиративной квартире, в маске, спиной к слушателям. Еще, правда, не решил, что именно…
Немного искательно он заглянул в лицо собеседника.
Александр Николаевич спросил земляничного желе, кофе, гренок с конфитюром.
– Сувениров, помнится, окрестил анархо-синдикалистов ревизионистами слева, – немного задумчиво произнес он. – Вас это не смущает?
– Мне большое дело! – Плеханов сделал отметку в появившейся записной книжке. – Слева, справа, сбоку!.. Дорогу оплатили, гостиница по первому разряду, питание на пять рублей в сутки – вон я сколько заказал, уже по третьему разу… – Он зачерпнул полную ложку картофеля, – и гонорар, между прочим, нешуточный…
Великий Композитор кончиком ножа тончайше промазал конфитюром желейную поверхность и сверху раскрошил гренки.
– Отлично! – Он запустил ложечку в образовавшуюся массу. – На вашем месте я начал бы с выявления корней. Корешки у анархо-синдикалистов на нашенские. Чистейшей воды Италия. И идеолог главный оттуда же – Антонио Лабриола. Я бы покритиковал его за излишнюю любовь к профсоюзам. По его разумению, их роль выше роли партии… здесь важно не переусердствовать, а то эта братия может и вовсе не заплатить… ну, а концовочку я рекомендовал бы попринципиальнее. – Скрябин отставил пустую розетку и обмакнул усы в кофе. – Скажем так. «Утопия революционного, в кавычках, синдикализма есть, несомненно, буржуазная утопия – утопия товаропроизводителя, взбунтовавшегося против государства…» – вот вам и марксистская трактовочка…
Великий Композитор сунул в рот папиросу.
Плеханов торопливо щелкнул спичкой.
– Пожалуй, я проведу еще параллель между анархо-синдикалистами и эсерами… согласитесь – это духовные близнецы…
Скрябин благосклонно кивнул.
Великий Мыслитель сделал еще несколько пометок и спрятал книжку внутри сюртука.
– Спасибо вам… рад был повидаться… а сейчас, извините, мне нужно идти…
Он выложил на скатерть смятый кредитный билет и вышел. Великий Композитор, думая уже о чем-то своем, посидел еще немного. Время тянулось на редкость медленно. Одеваясь в гардеробе, он сунул руку в карман шубы и ощутил что-то холодное и мокрое. Это было моченое яблоко, давеча пожалованное ему императором.
Александр Николаевич вытянул его кончиками пальцев и, брезгливо скривив лицо, бросил в урну.
Не зная, чем занять себя, он вернулся в гостиницу, снова ходил по нумеру и трогал обои, раскрыл саквояж, наткнулся на экземпляр «Нивы», о котором совершенно забыл.
«Кажется, рассказ Бунина…»
Аккуратно, чтобы не измять костюма, он прилег на кровать и достаточно рассеянно принялся проглядывать классика.
ЯИЧНИЦА
Кузьма Авдеич Барсуков сидел в белых брюках и белых трусах за только что отструганным щелястым и занозистым столом и, уперев локти в едко пахнущую скипидаром смоляную поверхность, задумчиво ковырял любовно приготовленную для него яичницу из двенадцати с лишним хохлаточных яиц.
Житель большого далекого города, он приехал погостить к неродной тетке Изабелле Карловне Розенкранц, приветливой носатой женщине, которая тут же добродушно отшлепала его за то, что не являлся к ней так долго – они виделись впервые, – и Кузьма Авдеич вначале испугался увесистых и точных шлепков коренастой и жилистой старухи, но потом поняли,подхватив по-молодому упругое, напомаженное вежеталем тело неродной, но уже сроднившейся с ним тетки, с гиканьем закружил ее по станционной платформе, все более входя во вкус занятия, пугая собак и провинциальных барышень, расшвыривая узлы, чемоданы и баулы, а потом опустил бережно на чей-то хрустнувший сундучок, преклонил колена и попросил благословения, которое тотчас было получено.
И вот теперь, умывшись, переодевшись и подстригшись, он сидел в забитом пышной зеленью палисаднике и ел яичные желтки, вырезывая их со сковородки изящными маникюрными ножницами.
Пронизанное солнцем августовское утро переходило в день, день начинал клониться к вечеру, яичница не остывала в знойном воздухе, она трещала и дымилась в синеватом мареве, где-то вдали голубели холмы, желтело жнивье, полногрудые сойки распевали в купах деревьев цыганские романсы, назойливо бубнили свое рои насекомых, рявкнул и замолк в дубраве потревоженный медведь, плеснула рыба в заброшенном колодце, идущие с испольщины мужики и бабы степенно обсуждали виды на урожай, далеко-далеко шумело море.
– Кузьма Авдеич, ау! – ласково сказали за спиной.
То была Агриппина Серапионовна, молодая жена коллежского ассенизатора Харченки, знаменитого на всю округу изобретателя биохимического компостирующего туалета.
Барсуков подвинулся, она села рядом, упнувшись в него плечом. Кузьме Авдеичу стало хорошо и сладко. Налетел первый за день порыв ветра, трепыхнул листву над головой, шуршанул кусты, спугнул затаившегося кедрача.
– Муж на полигон уехал, – распевно проговорила женщина, – набрал еды побольше – и на испытания!
– Полноте, Агриппина Серапионовна, полноте! – изнемогая от чего-то неизбывного, произнес Барсуков. – Да вы же любите меня!
Она почесала зацарапанную ногу, босую, загорелую, с удивительно круглым коленом.
На соседском участке залаяла такса. Куда-то пронесли утопленника. Прошел, возвращаясь с базара, грамотный мужик, с Белинским и Гоголем под мышкой. Глухо стукнула оземь и смешалась с пылью капля дождя.
Кузьма Авдеич как никогда ощущал сейчас всю полноту жизни, неотъемлемой частью которой был он сам, и более того: ему представилось, что уедь он отсюда – и сразу перестанут существовать и заросший зеленый палисадник, и барышни за вокзале, и сам вокзал, и весь этот милый провинциальный городок, и даже чудесной Агриппины Серапионовны не станет вовсе.
Он глубоко вздохнул и разомкнул веки. Агриппины Серапионовны не было. Морщась и обжигая пальцы, он вырезал очередной желток, подул на него и переправил в рот.
– Кузьма Авдеич! – позвал его кто-то.
Поперхнувшись от неожиданности, он обернулся.
То была Прасковья Васильевна, немолодая злобная женщина со щеточкой усов на заячьей губе, жена известного картежника и медвежатника Хромченки.
Барсуков подвинулся, она плюхнулась рядом, уколов его острым скелетом. За горизонтом опускалось подернувшееся пеленою и похожее на яичный желток солнце. Низко-низко, едва не задевая голову Барсукова длинными вислыми ногами, пролетела стая журавлей. Большой мохнатый шмель влетел в ухо Прасковьи Васильевны и с воем вылетел из другого.
– Муженек мой совсем свихнулся, – визгливо пожаловалась Прасковья Васильевна. – На рассвете пошел с колодой карт на медведя, а сейчас схватил берданку – и в клуб!
– Полноте, Прасковья Васильевна, полноте! – произнес Барсуков, не в силах более сдержать переполняющих его ощущений. – Да вы ведь любите меня!
Она далеко и смачно выплюнула какую-то жвачку, утерла щербатый рот краем запылившейся юбки.
Из-под трухлявого пня выползла крупная медянка и улеглась рядом, выпрашивая корма. Синеватые сумерки обволоклись вокруг головы Кузьмы Авдеича. На соседском участке начался пожар, туда бежали люди с топорами и ведрами.
Барсуков знал, что день заканчивается, но знал он и то, что за этим днем последует другой, а потом третий, и он по-прежнему будет сидеть здесь, молодой и сильный, сознавая свою крепкость и ладность, а потом уедет и заберет все пережитое с собой, и ощущения никогда не покинут его.