355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдлис Сергрэв » История яхты «Паразит»
(Советская авантюрно-фантастическая проза 1920-х гг. Том XVI)
» Текст книги (страница 9)
История яхты «Паразит» (Советская авантюрно-фантастическая проза 1920-х гг. Том XVI)
  • Текст добавлен: 13 мая 2017, 23:30

Текст книги "История яхты «Паразит»
(Советская авантюрно-фантастическая проза 1920-х гг. Том XVI)
"


Автор книги: Эдлис Сергрэв



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ, которой, как человеку, ничто человеческое не чуждо, которая жаждет счастья, играет с огнем, гонится за тысячей зайцев, ходит по косогору – и побеждает

– Доверь мне тайну твоего рождения, говори!

– Соммерсет… я – дофин!

Джим и я вытаращили глаза от изумления.

– Кто? – переспросил герцог.

– Да, мой друг, это – правда… Ты видишь перед собой в настоящий момент несчастного пропавшего дофина, Людовика XVI, сына Людовика XVI и Марии-Антуанетты!

– Ты? в твои годы? Ну, нет! Ты, может быть, Карл Великий; тебе, по крайней мере, шестьсот или семьсот лет!

– Горе сделало это, Соммерсет, горе! Заботы преждевременно убелили сединой мою бороду; от горя образовалась у меня эта лысина! Да, джентльмены, вы видите пред собой в лохмотьях и нищете странствующего, изгнанного, презираемого и страждущего короля Франции!

М. Твен. – «Геккельбери Финн».

Пираты, за исключением повара и Гроба, еще толпились у стенной газеты, смакуя каждое слово, когда к ним неслышно подошел капитан. Зубная боль только что прекратилась, и капитану казалось, что во рту его расцветает весна. Уютно поздоровавшись и не переставая милостиво улыбаться, он зачитал про себя английский текст газеты; живописная группа морских разбойников напряженно следила за выражением его лица; вдруг капитан побледнел и вцепился в собственные плечи длинными ногтями скрещенных рук: заметка о предателе вернула ему память.

– Завтра казнь! – воскликнул капитан, кровожадно всасывая нижнюю губу.

Никто не ответил. Эмилио Барбанегро успокоительно обнял его. Итальянец чуть дернулся, как птичка в руках змеи, – и затих.

– Нас ждут дела, Титто! – мягко сказал Корсар в почтительной тишине, – Не давай воли страстям, когда слово принадлежит рассудку. Народное правосудие – выше мести!

– И всему свое время! – звучно подтвердил Хохотенко. – Переведите ему повежливее, чтобы он шел в нашу каюту, – ему хотят открыть тайну.

Ошеломленный итальянец, легонько подталкиваемый сзади фотографом и Хлюстом, проследовал в каюту для гостей. Здесь его поразила приятная неожиданность: за столиком, заваленным бумагой, сидела, приветливо улыбаясь, Маруся.

– Садитесь! – предложил Опанас, – сейчас вам откроют тайну… Сообразуясь с психологией! – бросил он Марусе быстрым шепотом, когда капитан сел. Маруся откашлялась:

– Я имею нечто вам сообщить, – начала она, – и, быть может, поздравить вас. На этом корабле есть законные наследники многомиллионного состояния. Весьма вероятно, что вы – одни из них.

Керрозини дернулся, как ужаленный электрическим током, хотя фотограф не успел еще перевести ему Марусиных слов. Девушка спокойно продолжала:

– Знайте, что пролетариат – самый богатый и могущественный класс на земле! Естественные богатства земли, которые никогда не выходили за пределы ее атмосферы, целыми тысячелетиями сохранялись для сознательного пролетариата! Злые самозванцы – буржуазия и интеллигенция – скрывали это от вас, пользуясь вашей несознательностью… Вот – наша тайна, которую мы собирались открыть вам. Откройте же нам теперь свою!

– Увы, я аристократ, – неуверенно ответил бледный, как смерть, итальянец.

– Товарищ Керрозини! – взволнованно продолжала Маруся, – до нас дошли слухи, что вы – не то, за что себя выдаете! Вы, из скромности, называете себя сыном презренного класса и подонком общества! Довольно, сэр! Откройтесь нам, как равный равным, н не бойтесь быть дурно понятым!

– Я – бедный итальянец! – простонал капитан и тотчас же в испуге откинулся на спинку кресла: от толпы, окаймлявшей сцену, отделился, сверкая глазами, Сенька Хлюст.

– Это неправда, чучело! – сказал он, глядя прямо в лоб Керрозини. Толпа зашевелилась. Фотограф деликатно перевел слова беспризорного их жертве.

– Это – неправда, байстрюк! – прохрипел, по-английски, капитан.

– Довольно переводить! – крикнула Маруся. – Вы понимаете по-русски! Неважно, к какой национальности вы принадлежите, но свободному владыке земли незачем больше лгать! Избранное общество, от которого вы отошли, исковерканный жизнью, прощает вас и возвращает вам ваши богатства!

– Между прочим, ты – русский, Титто! – с ласковой печалью подтвердил Корсар. Капитан корчился в кресле, закрыв лицо руками. Из его горла вылетали сухие рыданья, напоминавшие звуки колотушки ночного сторожа на пустынной улице русского провинциального городка. Бурдюков помог Керрозини встать и перейти в кресло, стоявшее у стола.

– Заполните анкету, – сочувственно буркнул Опанас. Маруся положила перед несчастным аккуратно разграфленный лист бумаги. Капитан поднял желтое лицо. Оно светилось чистотой…

– Я – мещанин города Бердянска, Борис Семенович Долинский, коммивояжер, – сказал он спокойно.

В каюте воцарилась тишина уважения. Капитан все так же спокойно обслюнявил химический карандаш и склонился над анкетой.

Вдруг Эмилио Барбанегро гулко ударил себя кулаком в грудь.

– Нет! – крикнул он с такой силой, что движение воздуха едва не сбило с ног Хлюста. Маруся испуганно сложила руки под подбородком.

– Я! – крикнул Корсар еще громче, – не могу жить половинчатой ложью, когда даже эта сухопутная грымза находит в себе мужество сознаться! Братья! Я не родился больше среди боя быков! Кипарисы не качали больше головой над моей колыбелью в городе Барселоне, в доме № п на улице св. Магдалины!

Он вырвал из-за пазухи длинную смятую бумажку и поднял ее над головой:

– Вот моя анкета! Вот мой дом родной… Вот качусь я в санках по горе крутой… Я – Емельян Чернобородов, недостойный сын волжского грузчика! 12 лет я научился читать и в пятнадцать убежал к индейцам! Жизнь моя прошла в кривляньи перед самим собой! Я был несознателен, женщины меня не любили. Теперь жизнь принадлежит мне!

– Дядя! – пронзительно вскрикнул Бурдюков, бросаясь на грудь к Корсару. – Значит, ты – мой погибший дядя! Отец, умирая, рассказывал о тебе!..

Фотограф заплакал, отвернувшись вполоборота, как плачут старухи. Дрожа и всхлипывая, он не забыл, однако, перевести все происходящее Дику Сьюкки.

– Гип-ура! – проревел, наконец, этот истый сын Альбиона на языке родных буков. – Да здравствует истина! И я проколю бритвой первого, кто осмелится утверждать, что английский матрос не друг русскому грузчику!..

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ (А) таинственная постольку-поскольку, но в общем понятная с точки зрения логического хода вещей

Грязный кулек из-под абрикосов подкатился к лестнице и замер. На самой середине двора поднялась гибкая пыль, шипя и раскачиваясь, как танцующая змея факира. Пустынные нефтяные озера подернулись перламутром.

– Грязь… Вонь… Окурки… – говорило, ни к кому не обращаясь, узкое решетчатое окно Торгового дома. Овца кашлянула и в двадцатый раз взошла по ступенькам; на правой половине дверей по-прежнему висел огромный ржавый замок.

– Время проходит, – продолжало окно через головы современников (надо думать, оно путало зрительные и слуховые воспоминания в звенящих молекулах стекла)… – Гибель, гибель! Сырость… бумага… паутина… деньги… мыши… клопы… книги… подмышники дамские…

Из каменной расщелины между ступеньками выполз еще теплый и кислый со сна рыженький скорпион; овца с уважением съела его; оборванный замок лязгнул под ветром.

– О, – гей, сволочь! – вспомнило, бледнея, озеро нефти (я не имею другого глагола для передачи его физико-химических чувств). – Брось эти штуки! Аллах акбар! Мы пустим тебе нефть, керосин и масло!..

Кулек из-под абрикосов, облипший со всех сторон сладкой гнилью, вздрогнул. Над караван-сараем пронеслись, очертя голову, влажные сизоворонки; они летели, очевидно, с морской стороны к виноградникам, растущим на склонах Лазистана; над проклятым двором птицы стремительно не сошлись характерами и круто распахнулись: одни в европейскую часть города, другие – по старому пути.

Звеня отвердевшими от пота лохмотьями, в долину смерти вошел Хайрулла-Махмуд-Оглы. Он сел по-турецки на каменной площадке лестницы и подал овце властный знак не говорить ни слова. Из глаз его снова посыпались слезы.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ (Б), в которой яхта «Паразит» выдает еще две из своих капитальных тайн так легко и просто, как гора рождает мышь

Ранним утром, когда на всяком приличном судне бьют склянки (четыре двойных удара), яхта «Паразит» плавно вошла в Бухту пиратов и бросила якорь. Воздух был пасмурен и блестящ, небо заволоклось стеклянной пленкой, и на воде лежала серебряная тень солнца.

– Долой эксплуататоров! Смерть капиталистам! Каждому по потребностям! – ревели восемь вдохновенных глоток. – Даешь – к светлым берегам!

Маруся, шатаясь от нервного утомления, пробралась в камбуз: здесь ее встретил колючий взгляд вегетарианца. За последние дни француз стал похож на старую злую болонку, полную блох и тайных пороков. Он сидел на койке, натягивая на ноги шелковые носки, на полу стоял полураскрытый чемоданчик желтой кожи. Девушка не обратила на него никакого внимания. Она мучилась мыслью, что всеми забыто нечто страшно важное и безотлагательное.

– Ошибка, – томилась она, сжимая виски ледяными пальцами. – Нет, упущение! Снег… Похороны… Сосны… Что такое?

Обессиленная, она покинула кухню и, проплутав еще сколько-то времени, остановилась у входа в машинное отделение.

Муки сознания чудом прекратились. Девушка вспомнила:

– Юхо Таабо!

Гроб сидел спиной к дверям, склоненный за какой-то работой, которую Маруся не могла разглядеть. Разделенный по диагонали бледно-золотым солнечным лучом, он нашептывал, по-русски, тонкую песенку:

 
Хорошо тому живется,
Кто с молочницей живет!
Молочко он попивает
И с молочницей живет.
 

– Товарищ Юхо! – робко позвала Маруся. Финн обернулся и осведомился об ее самочувствии чешуйчато-серебристыми глазами.

– Как ваши дела? – ответила она громко вопросом на вопрос.

Гроб неторопливо встал и протянул ей квадратную салфетку красного цвета, усеянную шелковыми, розовыми маргаритками. Одному цветку не хватало нескольких лепестков, а в центре недовышитой тряпки оставалось круглое место для фантазии. Это была работа, над которой он корпел до прихода девушки.

– Почему вы всегда молчите, Таабо? – переспросила, удивленная до слез, Маруся.

Гроб отвернулся и, нагнувшись, поглядел в машину. Девушка всхлипнула и сжала кулаки:

– Не надо плевать в машину, Юхо! Почему вы молчите?

Он сел на складной стул патера Фабриция, профилем к гостье. Стул скрипнул, финн ударил его для прочности кулаком по углу и чисто проговорил:

– Не молчу я вовсе. Это вам кажется только, потому как вы нервного сложения, а что я не разговариваю – это правда.

Гроб искоса перевел на девушку птичий взгляд.

– Если бы я был доктор, – продолжал он, – тогда другое дело. А я мужчина в соку! Что мне в сумасшедшем доме разговаривать, заразу носить? Я за машиной хожу!

Маруся побледнела и расширила синие глаза.

– Вы с нами или против нас?

Таабо загадочно усмехнулся:

– Это – как советский суд рассудит, – я ему верю. Ежели скажет красный суд, что я мужчина дельный – пойду работать. Вот мы с вами и поговорили.

Гроб сжал твердые губы, чтобы больше не разжимать их, и принялся вдевать нитку в иголку. Маруся хотела выскользнуть из машинной спальни, но вдруг остановилась и задрожала. Ее хлестнула но спине струя сиплого шепота. Девушка оглянулась: на полу спокойно пульсировали куски солнца, Юхо Таабо молча вышивал.

– Не замай, погоди! – захлебываясь, сипела невидимка. – Я юбку надену, – он у меня стыдливай! Не замай, товарищ!

– Вы мне говорите? – прошептала Маруся, глотая страх.

– Тебе, тебе! Погоди ужотко, крючок застегну.

Из-за бака с бензином вылезла ражая женщина с голыми бледными руками невообразимой толщины и туманным лицом, которое забывалось в то самое мгновение, когда на него глядели в упор; на ней были надеты только розовая исподняя юбка и грязный лифчик, из которого вырывались шипенье, шуршанье и цоканье животной жизни.

– Прости кочегара! Не замай! – захлебнулась баба, хватая Марусю за руку. – Он краснай у меня, только скромнай! Это я ево спортила. Боится он теперь, что изблюет его жизнь из уст своих!

– Брось, женщина, – тихо сказал финн, не подымая головы от рукоделия.

– Кто вы? – в ужасе спросила Маруся.

– Братьев Бландовых я. Эмигрантка. Молочница. За купца, по темноте своей, замуж вышла. Издох от меня купец-то: так меня бил усердно, что помер, – говорили многие, что я женщина роковая. Потом кочегар этот поволок меня по всем морям. В качестве мужчины я… Вам одной открываюсь!

Она заплакала…

– Я, как Робертушка наш; по-русскому – крестьянка простая, а по-аглицкому – сволочь!..

Вдруг от рыданий, сотрясавших ее тело, грязный лифчик лопнул но шву, и между застежками показалась серорозовая голова какого-то освобожденного чудовища.

– Хамелеон патера Фабриция! – вскрикнула Маруся.

Баба проглотила слезы и вытащила животное на свободу:

– Так то ж я и есть секретно от всех патер Фабриций, – прошептала она, уставясь на девушку полными звериного отчаяния глазами. Маруся недоуменно заглянула в их желтую глубину, перевела взгляд на узкий лоб женщины, на ее острую макушку, на маленькие помятые уши с проколотыми мочками и шаг за шагом восстановила в памяти образ корабельного священника.

– Пойдем, тетка, в женотдел! – бодро сказала она, выдавая внутреннее напряжение лишь легкой дрожью в голосе. – Поговорим. Выясним. Поможем.

Женщина робко оглянулась на своего сожителя: он продолжал молча вышивать салфетку. Тогда она безропотно заплыла за бензинный бак и, накинув на себя белую хламиду, поплелась за Марусей.

– Да здравствует единение! Долой ставленников буржуазии! – ревело заседание в запертом кубрике. Ветер швырял по палубе солнечные мячи. Над турецким берегом с острым визгом кружились испуганные птицы.

– Акулиной меня зовут, – тревожно лепетала молочница, не поспевая за Марусей, – а он – как есть Юхо Таабо, так и есть. Матрос.

Вдруг обе задержались, привлеченные к рулевой рубке странным зрелищем. У нактоуза стояли друг против друга Роберт Поотс и Дик Сьюкки. В протянутых руках механика трепетала клейкая масса зеленоватой грязи, похожая на рвоту больного холерой и дышащая сероводородом. Дик Сьюкки глядел на влажный предмет с выражением детского экстаза: губы его были полураскрыты, а глаза часто моргали. Роберт Поотс что-то произнес, и живая грязь перешла в жадные руки штурмана.

– Братайтесь! – вдруг громко и уныло пролепетала молочница по-английски, взмахивая белыми рукавами.

Маруся с отвращении отпрянула от воскресшего священника.

– Ты чего? – встрепенулась Акулина, сразу же забывая о присутствии Роберта и Дика. – Слышь, девушка? Он ему средство такое дарит, – волосы извести. В турецкой бане кажная собака знает.

Дик Сьюкки между тем пел, приплясывая:

– Гоп! гоп! Эй, литтль бирд, – гоп, гоп!

Гоп! гоп! Эй, литтль птица, – гоп, гоп!

– Да здравствует единение! Каждому по потребностям! Долой капитализм! – ревело заседание, вываливаясь из кубрика на палубу.

– Товарищи! – гремел Чернобородое, потрясая над головами соратников могучим кулаком. – Помните, что мы идем к ним не для того, чтобы соглашаться! Помните, что мы идем требовать от них ответа! Помните, что мы идем взять причитающееся нам по праву! Помните, что мы идем прощаться! Помните, что отныне мы работаем…

– На свой страх и риск! – крикнул капитан.

– Половину прибыли в пользу МОПР'а! – рычали вдохновенные глотки. – Да здравствует общий котел!..

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ, полная таинственности и динамики, но достаточно приличная, чтобы потесниться и дать место небольшому подметному письмецу.

Nihil admirare[38]38
  Ничему не удивляйся (прим. переводчика).


[Закрыть]
.

Анна Жюри, запершись на крючок в гальюне, трясся, как осиновый лист, в предчувствии самых разнообразных событий. Уже готовый к сухопутному путешествию по цивилизующейся стране, он неожиданно и противоречиво заболел: его тошнило, он страдал неистощимым поносом, голова его кружилась, к горлу подкатывали спазмы, сердце билось, как телячий хвост, а зубы разболелись так, что маленький иллюминатор гальюна казался французу с овчинку, – что, в сущности, соответствовало истинной величине иллюминатора. Нежилое место, озноб и сырость ввели мысли вегетарианца в самое мрачное русло; малейший стук за непрочными гальюнными стенками заставлял, впрочем, Анну Жюри отрываться от этих мыслей, чтоб ухватиться за еще более страшные и печальные. Крики, грохот, песни, визг, лязг уже почти лишили его жизни, когда он уловил отмирающим ухом успокоительное рокотанье моторной шлюпки, отвалившей от яхты… Вегетарианец осторожно открыл дверь, понюхал свежий воздух и, шатаясь, вышел на палубу; моторная шлюпка, нагруженная экипажем «Паразита», спешила к берегу. Оставшиеся отдохнуть Маруся и Хлюст лениво расходились по своим будуарам, а по пятам за Марусей следовали неприлично взбодренные патер и его хамелеон…

Бурдюков, Опанас, Корсар, Роберт Поотс и бывший итальянец взобрались уже на перекат нависшей над бухточкой скалы и бодрым маршем отправились в Трапезонд, дымившийся в стеклянном тумане. Встречный турок с удивлением поглядел на возбужденную группу иностранцев, приподнялся с арбы и, вероятно, испугавшись их воинственного вида, ожесточенно погнал чахлую лошаденку в сторону.

Десять миль, отделявшие бухту, в которой отдыхал «Паразит», от торгового дома Ван-Сук и Сын, пролетели, как сон, под ногами команды. Предвкушая удовольствие узреть разоблаченные рожи эксплуататоров, воинство, предводительствуемое Емелей Чернобородовым, вошло в узкую улочку, население которой в ужасе расшарахалось по мгновенно отверзшимся калиткам.

Воинство завернуло за угол и, не меняя темпа, ринулось к караван-сараю Хайруллы-Махмуд-Оглы.

– Долой эксплуататоров, смерть капиталистам, экспроприаторов – к стенке! – пересохшими губами повторяли Роберт Поотс и Долинский, чтобы во всеоружии встретить капитализм лицом к лицу…

Неожиданное зрелище исторгло из их грудей вопль ярости. Казалось, над караван-сараем пронесся ужасный тайфун… Вывеска Торгового дома валялась на растерзанном дворе, измятая, как заплаканный носовой платок: лужами слез расплывались нефть, керосин и масло… В хаосе разрушения герои еле приметили тощую фигуру турка, державшего в объятьях тихую овцу с пышной шерстью. Глаза турка глядели вверх, глаза овцы блуждали. Фотограф и Роберт бросились в помещение конторы, но споткнулись на пороге: тайфун побывал и здесь. Изломанные столы, превращенные в щепы стулья, бисер счетных косточек перемежались с какими-то изодранными галстуками, подтяжками и подтеками излитых на стены чернил. Вырванная с мясом внутренняя дверь прикрывала трупы конторских книг, ресконтро, записей кредиторов… В глубине натюрморта была начертана мелом на полу матерная фраза на русском языке. Пираты стояли, как пораженные молнией. При виде погрома возбуждение их упало, и языки сковала оскомина похмелья.

– Плакала наша доля, – грустно сказал Роберт. – Как говорил покойник Промежуткес, она была не маленькая.

– Плевать на эту долю, товарищи! – подбодрил Опанас. – Ваша доля будет много лучше! Доля в прибылях только удочка.

– На нее ловятся массы, – кивнул фотограф. – Вот мы и не у дел! И у меня осталась последняя дюжина пластинок.

Чернобородов сжал плечо Бурдюкова так, что у юноши хрустнули кости.

– Знаешь ли ты, о чем я хочу спросить? – сказал Корсар. – Говори прямо, племянник!

Бурдюков вспыхнул и, дернувшись поближе к Опанасу, тихо солгал:

– Не знаю.

Чернобородов отчеканил:

– Я хочу спросить, можете ли вы взять нас с собой в Советскую Россию?

Пираты затаили дыханье на высшей ноте…

– Да или нет?! – выкрикнул Долинский.

– Не ссорьтесь, дети мои! – поспешно вступил Опанас, – поговорим о настоящем.

Капитан пронзительно поглядел на него своим прежним, итальянским взглядом, – но то была лишь агония старого.

– Мы хотим будущего!

– Мы думаем раскаяться и стать честными людьми, – неожиданно заявил Роберт Поотс.

Бурдюков стиснул зубы:

– Вас будут судить, – грубо сказал он, терзаясь жалостью.

Прошла минута отвратительного молчания.

– Хорошо, – просто сказал Долинский.

– Очень хорошо! – преувеличил Корсар. Фотограф радостно высморкался за себя и за Дика Сьюкки.

– Вы слышите? – закричал с опозданием Роберт, розовея от восторга, как утренняя заря, – вы слышите? – Нас будут судить, как честных людей! Нас приглашают судиться! Нас принимают!

– Урра!! – грянули пираты.

Бурдюков облегченно вздохнул:

– Нас тоже будут судить. Поговорим дома. Пошли!

Весело расшвыривая ногами колючки и шишки Торгового дома, пираты тронулись в обратный путь. У ворот караван-сарая их встретил турок с овцой. Бурдюков для вежливости погладил овцу по загривку.

– Селям алейкум, йолдаш, – сказал он сочувственно.

Турок вскинул на Василия красные глаза и слабо ответил на приветствие. Вдруг юноша приметил, что взгляд старика метнулся в сторону, а лоб мгновенно пересекся продольными и поперечными морщинами: сотую долю секунды турок ловил в образовавшуюся сеть жуткое воспоминание; затем глаза его удовлетворенно сузились, а в углах губ залегла жестокая складка; отбросив в сторону овцу, он старческими шажками подбежал к Барбанегро и схватил его за руку.

– Мошенник! – закричал турок, подпрыгивая, как на сковородке, – мошенник! Отдай мне мою бороду!

– Он просит вас отдать ему его бороду! – поспешно перевел с турецкого фотограф, – это, вероятно, тот турок!

Лицо Эмилио покрылось испариной; он отер ее тыльной стороной ладони и залился краской, как девятилетний мальчишка, уличенный на месте преступления. Вдруг капитан заслонил его от кредитора своим коротконогим телом:

– Борода – у меня, – сказал он, не сморгнув. – Она валяется у меня на пароходе.

Турок затрясся в новом пароксизме злобы…

– Я буду переводить! – страдальчески шепнул фотограф, – я буду переводить эту интересную сцену!

– Иншаллах! – кричал Хайрулла-Махмуд-Оглы, воздевая к небу дряхлые руки. – Уаллах! Я нищ и стар, и дом мой разрушен до основания… Соплеменники мои снесли с лица земли лавочку нечестивцев, а меня за попустительство отдали на произвол судьбы. О Аллах! Свято выполнял я прежде намаз, – и ты послал мне двух ангелов, шелестевших деньгами, – и ангелы обманули меня! В нищете и старости хранил я единственный залог твоей любви – тридцатилетнюю бороду – священный отросток! Как жену гладил я ее в минуты раздумья и, как жену, щипал ее, сетуя на врагов! Нечестивцы отняли мою бороду, Уаллах! И ты не поразил их громом! Третий день я ничего не ел, и нет у меня больше перспектив! Вах, Мухаммед! Я стою пред тобой голый на голой земле!..

Голос переводчика прервался от волнения. Бурдюков вплотную подошел к турку и, подпрыгнув, схватил его за локоть:

– Идем к нам, старик!

Хайрулла-Махмуд-Оглы хотел плюнуть в лицо ему, но сдержался. Может быть, светлый огонь в глазах юноши удержал турка от последней ошибки.

– Прости меня, отец! – тихо сказал Корсар, склоняя голову перед владельцем разрушенного караван-сарая. – Прости меня и позволь охранять твою старость!

И Хайрулла-Махмуд не успел опомниться, как его подхватили и повлекли куда-то несколько пар молодых рук.

– Овца моя! – прохрипел он, теряя Аллаха. – Овца!

Фотограф, запахивая на бегу развевающийся пиджачишко, помчался за овцой; она хрипло дышала в углу караван-сарая. Петров взвалил ее себе на плечи и бросился догонять компанию.

В полном боевом порядке пираты двигались к своему плавучему очагу. Бурдюков и Чернобородов несли на скрещенных руках Хайруллу-Махмуд-Оглы. Живот его болтался, как вымя, – и три полицейских чина провожали шествие на почтительном отдалении, беседуя о мудрой политике Кемаль-паши. Десять верст, уже пролетевшие сегодня, как сон, под ногами пиратов, повторились с обратными подробностями.

– Нах хаузе! Нах хаузе! – пел Роберт Поотс в такт шагам, —

 
От пыльных лагерей!
Нах параход! Нах «Паразит»!
Ничто нам не грозит!
 

Но яхта встретила их гробовым молчанием и странными новостями: у борта ходил на цепи Анна Жюри в белом костюме и с чемоданчиком в руках. Юхо Таабо подтянул шлюпку и, ничему не удивляясь, усадил турка на дек, скрестив ему по-портновски обмякшие ноги. Овца уселась рядом со своим хозяином, встряхнув оборки пышной шерсти.

– Откуда у нас такая новая цепь? – весело спросил капитан н скомандовал: – На заседание!

Маруся молча протянула ему большой пакет, в котором оказались старые клетчатые штаны вегетарианца. Хлюст, с присущей ему сдержанностью манер и мрачным аристократизмом, присовокупил к пакету исписанную четвертушку бумаги. Это было подметное письмо, найденное отцом Фабрицием, Оно было написано по-русски, карандашом, и содержание его было ужасно:

«Вы продолжаете греть змею! Чтоб я так жил! Во-первых: вышеуказанный Анна Жюри не француз, во-вторых: тот же Анна Жюри – русский, и фамилия его Павел Чичиков. Он убежал в прошлом декабре месяце от советского учреждения, где был кассиром. То, что он продал „Паразит“ и вашим и нашим, вы уже пока знаете.

С тов. приветом жмет вам руки Лев Промежуткес.

Р. S. Между прочим, я жив».

Анна Жюри позеленел, как ящерица, и заметался на цепи. Из уст его вырвалось скверное французское ругательство… он пробормотал по-английски:

– О, будь трижды проклято мое вегетарианство! Не будь я толстовцем, я раздавил бы этого мозгляка, клевещущего на моих родителей! Подумать только, чтоб мой папа носил эту позорную фамилию Чичиков!

– Довольно, Анна! – строго сказал Долинский, – мы не верим вам. Отойдите от нас.

Вегетарианец прижал к сердцу бледные, как алебастр, руки.

– Клянусь Гавром и святым Николаем…

– Довольно, Анна! – звенящим, как сталь, голосом произнес Корсар Чернобородов. – Клянусь моей бородой, узнаешь ли ты эти штаны?

Павел Чичиков бросил взгляд на свои клетчатые брюки, в поясе которых были зашиты сребреники. Последние красящие вещества сошли с лица его, как снег под весенним солнцем; в ужасе лязгнули его коленные чашки, и обморок ли, смерть ли дали ему короткое ли, долгое ли успокоение.

– Унесите предателя! – гордо и брезгливо сказал капитан. Глаза его скользнули по безмятежному горизонту. Спокойствие было разлито в природе, и маслянистую гладь моря еле морщил легкий зефир. Долинский задумчиво подошел к Корсару, положил ему руку на сердце, постоял в такой позе около минуты и затем упал к нему на грудь.

– Братишка! – завизжал он, – товарищ настоящий капитан, пожми мне руку!

Черная борода Емели скрыла позор бывшего капитана, отрекшегося от власти. Слабая улыбка сожаления и гордости чуть передернула приволжские губы; он пригладил сбившийся итальянский чуб друга и проговорил веско:

– Мятежный дух! Что заставило тебя колебаться и выбирать путь наибольшего сопротивления? Какие экономические силы изменили твой жизненный рейс? Покрыто это мраком, но пелена опиума уже сползает с лица тайны… Бедная душа, ты устала сдерживать свои рефлексы!

– О, Эмилио! – как ветерок, прошептала Маруся. – Я всю жизнь ждала тебя! – И она упала на левую сторону его груди…

– Приди ко мне, дочь земли, – пробормотал растроганный Корсар, – в сущности, солнце тропиков высушило мои глаза, но мы будем идти в ногу с веком!

– Готово! – сказал фотограф. – Если меня не обманывает профинтуиция, – это будет мой коронный снимок. – Он защелкнул кассету и на обороте надписал:

Яхта «Паразит» 154. Сцена братания.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю