Текст книги "Дэви. Зеркало для наблюдателей. На запад от Солнца"
Автор книги: Эдгар Пенгборн
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 54 страниц)
– Можно, я схожу за отцом Райаном?
Услышав этот шепот, Данн вспомнил об Анжело и повернулся к нему:
– Боже!.. Она умерла, малыш. Она умерла!..
Да, я понимаю, я знаю. Это сделал я. Можно, я схожу за отцом Райаном?
– Конечно.
Больше он не вернулся, Дрозма. Священник пришел быстро, но Анжело с ним не было. Отец Райан сказал, что Анжело убежал.
В течение всей следующей недели полиция Латимера и штата делала все возможное, все, что может изобрести человеческий разум. Искали они и Фермана. Пустопорожние слухи плавали по городу, как легкая дымка, которая еще долго висит в воздухе после того, как лес уже сгорел. И кажется мне с той поры, что он сбежал в ночь, и ночь поглотила его, и сам я пойду в ночь и поищу его там…
Несколько слов о Шэрон. Я видел ее в последний раз у Амагои. Она знала, что ее волшебство погибло, так же хорошо, как и я, и потому было совершенно естественно, что мы заговорили как взрослые. Разумеется, Анжело будет найден, сказал я, или – что кажется более вероятным – вернется сам, когда сможет. Я ухожу искать его, сказал я. То, что она не может присоединиться ко мне, было очевидностью, и эта очевидность взывала в ней тихий протест, но она смирилась. Еще никогда я не был так опасно близко к разоблачению, как в этот раз, когда она сказала:
– Вы понимаете все, Бен. Вы найдете его.
Итак, я понимаю все! Она – женщина, Дрозма. И даже ее испорченные словечки не были забавны, они вообще не были забавны. Я заставил ее пообещать мне, что она будет делать то, о чем она и так догадывалась. Она не догадывалась – она знала. И пообещала мне остаться, остаться со своей музыкой, расти, «быть хорошей девочкой»… И мы наконец обнаружили, что можем немного посмеяться, понимая однако, что означает этот смех.
Если я сейчас закончу, у меня еще будет до рассвета время, чтобы сделать себе новое сносное лицо. А когда вы получите мой отчет, я свяжусь с вами через Коммуникатора в Торонто и узнаю ваше решение.
Но каким бы оно ни было, я не вернусь в Северный Город, даже если это будет означать отказ от нынешней миссии. Я не позволю Намиру и его сыну одержать победу. Мы немного меньше людей, Дрозма, и немного больше их.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
В нашем варварском обществе влияние
характера проявляется в раннем детстве.
Ралф Уолдо Эмирсон «Политика»
1
8 МАРТА 30972 ГОДА, СРЕДА, НЬЮ-ЙОРК
Сегодня вечером, Дрозма, меня опять мучает старая болезнь – любовь к человеческой расе.
Я занимался поисками почти девять лет. Как вам известно из моих рапортов, поиски не увенчались успехом. Если Анжело жив, ему теперь двадцать один. Вы были очень добры, поддерживая меня деньгами и советами. Из-за русско-китайской войны, неудержимо вкатывающейся уже в третий мрачный год, и безумной нерешительности остального мира, вы, конечно же, не имеете возможности выделить мне в помощь дополнительный персонал, но я должен продолжать поиски. Позже я перешлю вам этот дневник вместо официального отчета. Несколько часов назад случилось нечто, отчитаться о чем было бы весьма приятно, но в остальном – ничего хорошего: сплошные рухнувшие планы, ложные следы и бесполезные поездки. Сегодня я прибыл в Нью-Йорк. Снял здесь квартиру. И все это из-за фотографии в газете, натолкнувшей меня на мысль о Билли Келле.
На фотографии красовался тот парень, Джозеф Макс, дававший интервью какому-то журналисту. За спиной Макса я обнаружил некую физиономию, настороженно-пустую, как у телохранителя, и достаточно похожую на Келла, чтобы пробудить мой интерес. Ведь Намир (и его сын?) вполне могли разыскивать Анжело с той же настойчивостью, что и я. За десять лет я узнал о их местопребывании не больше, чем о том, где живет Анжело. Неделю назад, когда я увидел этот снимок, меня занесло в Цинциннати. Я оказался там потому, что один из моих друзей-бродяг доложил мне, что в местных речных доках околачивается некто, очень похожий на моего «внука». Пустышка… Еще один хромой темноволосый бездельник с лицом, смахивающим на деревянный чурбан. Мир полон смуглых молодых людей, хромых на левую ногу. Бродяги проститутки и мелкие жулики, являются моими главными помощниками, – не те люди, которые знают, как описать черты лица. Обращаясь к ним, я изо всех сил представляюсь старым чокнутым олухом, гоняющимся за внуком, который, возможно, давным-давно умер или (как они думают) вовсе и не жил никогда. Они стараются быть добрыми, снабжают меня слухами, пытаясь помочь стариковским поискам – отчасти, думаю, ради смеха. Конечно, у меня нет достаточных причин считать, что Анжело опустился на дно преступного мира – просто это дно легче изучить, чем бесконечную массу приличных людей. Вполне возможно, что какая-нибудь бездетная пара дала ему приют и новое имя. И тем не менее я продолжаю поиски. Мне еще не встречалось такой толпы, в какой я бы рано или поздно не заметил смуглого хромого юношу. Как-то я увидел одного. Он не только был похож на Анжело, но и имел над правым глазам шрам. Такой шрам должен был появиться у Анжело после той памятной ночи. Я встретил этого парня в коптере, летящем по маршруту «Сакраменто – Окленд». Я проследил за ним до самого дома, некоторое время понаблюдал, навел справки у соседей. Милый мальчик, даже не итальянец, всю свою жизнь прожил в Окленде. Некоторые надежды не умрут никогда…
Без сомнения, у нас есть Наблюдатели, занимающиеся Джозефом Максом и фиглярами из его Партии единства. Что ж, стану еще одним – по крайней мере, пока не удостоверюсь насчет Билли Келла. Возможно, по ходу дела мне удастся вытащить на поверхность кое-что интересное. Черт побрал эту кутерьму вокруг Джо Макса! Кстати, что там с его идеей привлечь человека типа доктора Ходдинга? Рискну повторить то, что вам уже могли сообщить другие Наблюдатели. Речь идет о той истории, что подробно освещалась газетами года два назад. Джейсон Ходдинг был членом правления «Фонда Уэльса» (биохимические исследования, весьма недурные) и изрядно напугал мир своими пропагандистскими выходками в пользу партии Макса на выборах 70-го года. Он рассчитывал, что его выходки позволят пролезть в конгресс этому ненормальному, сенатору от Аляски Гэлту. Затем Ходдинг ушел и «Фонда» (или его выставили?) и скрылся из поля зрения общественности. Не бедствует, живя на Лонг-Айленде «в отставке». Говорят, знает о мутациях вирусов больше, чем кто бы то ни было…
Теперь Макс называет свое детище «Партией органического единства». Он больше не тявкает на публику о расовой чистоте, хотя кое-какие сплетни о кандидате негритяно-индейских федералистов, по-видимому, исходят от Макса. На публике он выступает за человеческое братство: такие выступления добавляют голосов. Он сделает попытку выиграть осенние выборы, признав Америку управлять миром. «Очистим Азию!» – такой лозунг украшает его штаб-квартиру на Верхнем Уровне Лексингтон-авеню, и никто не смеется. Мы должны реформировать Азию (для их собственного блага, конечно), пока российский и китайский гиганты испускают (по-видимому) дух. Возможно, они и в самом деле его испускают: во всем, что утверждает Макс, содержится вирус полуправды. Агенты доносят, а наблюдения с помощью сателлита подтверждают, что с прошлого лета в Азии имели место ядерные взрывы. Я верю Властителям сателлита, потому что год назад, несмотря на сильный нажим, они разобрались кое с какими проблемами водородного оружия. Это требовало мужества там, наверху, на «Полночной Звезде», с тех пор как гуманитарная оппозиция, как часто бывало, поменяла свою точку зрения. В течение марта 30972 года мы в неведении… безумно, продуманно, тактично находимся в неведении. Если вы верите коммюнике Властителей сателлита (я более или менее верю), там должна быть идиотская позиционная война с фронтом вдоль всего спинного хребта Азии. Сибирь пребывает во мраке, как и всегда. Время от времени Властители жалуются, что действительно не могут собрать информацию с целых 1075 миль. Дрозма, когда будете писать мне ответ, сообщите, цел ли в настоящее время Азия-Центр. У меня там были друзья.
Тут ни в чем не сомневается, по-видимому, только Партия органического единства.
Над Максом никто не смеется, и это пугает меня. Люди стали слишком черствыми, чтобы разглядеть за передовицами, телеэкранами, кинохрониками его ядовитый фанатизм. Когда Макса застают без косметики, он всегда выглядит слегка болезненным и лоснящимся от пота – этакая скверно оживленная карикатура на Джона К. Калхоуна, [64]только без калхоуновской честности и мягкости. Когда в прошлом году Макс отрастил болтающуюся челку… черт возьми, никто и не подумал смеяться. Он бережет свой яд для вновь образованной Федералистской партии. Я еще не составил своего мнения насчет этой организации. Кажется, в ней нет ничего непорядочного и есть кое-какой смысл, раз уж они сумели смягчить доктринерскую уверенность своих членов. Иногда они забывают свои собственные добрые преамбулы. Эти «разногласия-внутри-союза» и есть сущность федерализма. Демократы и республиканцы вызывают у Макса только презрение – он заявляет, что их дни сочтены, так-то вот. Они совершили ошибку, платя ему его же собственный монетой или стараясь не замечать его вовсе. У республиканцев не было свежих идей с 1968 года, когда победу на выборах одержал демократ Клиффорд. (А как я ошибся насчет 64-го! Вероятно, я потерял самообладание, но я не типичен.) За бах-бахом Рузвельта последовал тук-тук-тук Вильсона. [65]Говорят, Клиффорд – хороший парень. Говорят, прогрессивный. Порой я удивляюсь – а не высасывает ли он свои устремления из собственного пальца?..
Теперь, Дрозма, пару слов о Филиппинах. Я слежу за этим Институтом исследования человека. Основан в 1968 году. У меня есть подозрения, что его персонал является подопытным материалом для изучения катастроф, так же как и здания, на которые я надеюсь когда-нибудь взглянуть, если доживу. Никаких дутых обоснований. За ними стоит не бросающееся в глаза мужество. Мне нравится их замысел: «Собрать и сделать доступный всю сумму имеющихся человеческих знаний». Задача трудная, но они думают о деле. «Продолжать исследования в тех направлениях, которые непосредственно касаются природы и функции человеческих существ». И они объясняют, что использование термина «человеческие существа» взамен термина «человек» сделано умышленно – это было бы естественным обращением к моей придирчивости необъективности. Но дело в том, что они мыслят категориями столетий и не боятся следующей недели. Вы помните, что Манила должна быть стать одним из величайших мировых центров торговли и культуры, если бы не европейское «тащить и не пущать», задушившее все тем, что они называют «восемнадцатым веком». Я не понимаю, почему бы Маниле не стать Афинами двадцать первого века. Когда моя миссия так или иначе завершится, я, прежде чем вернуться в Северный город, хочу побывать там.
Завтра утром я нанесу визит в штаб-квартиру Партии органического единства, прикинусь чудаковатым стариком, обремененным деньгами. Мое новое лицо меня вполне устраивает. Возможно, поднимая скулы, я несколько переборщил, зато превратился в круглощекого, чертовски милого, вспыльчивого Санта Клауса, шести футов двух дюймов ростом, немного говорящего на языках Востока. Путем усиленных тренировок я добился невозмутимого выражения глаз, что наверняка когда-нибудь пригодится. Буду претендовать на роль потенциального эйнджела [66]для фонда планируемой кампании, эйнджела, пока недостаточно убежденного, но достаточно открытого для внушения. Они расстелют передо мной ковровую дорожку. И если Билли Келл там, я учую его.
Теперь я могу обратиться к тому, что осветило мои триста пятьдесят лет.
После того как, я погнавшись за слухом, будто кто-то в двадцати милях от Латимера заметил мальчика, путешествующего автостопом, покинул городок, я узнал, что полиция еще не потеряла интереса к Бенедикту Майлзу. У меня была новая личина, и мне показалось умной мыслью проинформировать миссис Уилкс, через Торонто, о том, что Майлз умер, распорядившись в своем завещании насчет финансовой поддержки вновь создаваемой школы. Меньшая поспешность, возможно, привела бы к более хорошему решению, но действия были уже предприняты, и изменять что-либо было поздно. Миссис Уилкс добросовестно писала «доверенному лицу» в Торонто все эти годы, за исключением последних двух, и Коммуникатор пересылал мне ее письма. Конечно, когда это оказывалось возможным, поскольку зачастую у меня вообще не было адреса. Два года назад умерла сестра Софии. София переложила заботы о школе на плечи преемника и забрала Шэрон с собой, в Лондон, поскольку чувствовала, что девочка уже на голову переросла уровень ее преподавания. Семья Шэрон в последнем письме не упоминалась. Я не слишком огорчался разлуке с любимым ребенком, потому что знал – придет время, и я снова услышу о ней. И вот когда я на прошлой неделе прибыл в Нью-Йорк, афиши поведали мне о предстоящем дебюте Шэрон. Вечером она играла в «Про-Арт-холле».
Это новый концертный зал в одном из новых роскошных районов, расположенных вдоль Гудзона. Вы не узнаете Нью-Йорк, Дрозма. Я сам почти не узнал, хотя и достаточно хорошо познакомился с ним в 30946-м. В последние девять лет я был здесь несколько раз, но все проездом, и возможности задержаться не представилось.
В 960-х Нью-Йорк решил украсить и облагородить свой отвратительный береговой фасад. От моста Джорджа Вашингтона до Двадцать третьей улицы простирается величественная Эспланада, с высоченными зданиями, частью отступающими за линию более низких сооружений на внутренней стороне Эспланады, частью круто взмывающими в небо прямо от реки. Мне говорили, что понизу до сих пор грохочут поезда железной дороги. Пропуская способность причалов значительно расширилась, но это практически незаметно со стороны: пришвартоваться судну или парому означает войти под арку в светящейся отвесной скале. Надеюсь, когда у меня появится время, я обязательно пересеку Джерси [67]с целью вернуться на одном из тупоносых дизельных паромов и посмотреть все самому. Автомобили катят по второму уровню, и их движение наверху Эспланады не ощущается, так же как вы не чувствуете его, гуляя по верхним уровням авеню. На Эспланаде в компании с вами только небо, стройные здания, люди да ветер с Гудзона, ветер, который теперь не кажется враждебно рычащим, который не бросает вам в лицо песок, но является частью городского величия.
Не стоит жалеть о Нью-Йорке прошлых лет. Времена меняются. Давным-давно срыт район игорных домов, и будь проклят, если знаю, что они сотворили с могилой Гранта. Уверен только, что она по-прежнему там. Береговой фасад был спроектирован вскоре после того, как они вырвали город из лап политиков и изменили систему управления. Они не стали прибегать к методам, рассчитанным на дешевый успех. На просторах Эспланады не разрешается даже кататься на велосипедах, хотя там везде дети.
Постоянное население города уменьшилось примерно на миллион человек, и в соответствии с этим примерно на столько же увеличились огромные секторы столичного округа. Возродились старые планы сделать округ отдельным штатом. Различные общественные организации со всех сторон проталкивают эту идею. В частности собираются подписи под петицией и проводится кропотливая подготовительная работа в конгрессе. Они хотят, чтобы новый штат был назван Адельфи. Лично у меня нет никаких возражений.
«Про-Арт-холл» расположен на верхних этажах одного из зданий, вздымающегося прямо от реки. Сверкающая сталь, камень и стекло. Поскольку мы, Дрозма, вынуждены вести скрытую жизнь, мы никогда не поймем, как они достигают подобного эффекта. Эти здания совершенно человеческие, плоды их сложной науки, тем не менее гармонирующие и с природой – с ветром и с небом, с солнцем и звездами.
Сам концертный зал выглядел строгим. Холодный белый и нейтральный серый цвета. Ничего, что бы развлекало вас или отвлекало ваше внимание от простой сцены и сурового, классического благородства рояля. (Но во время антракта было приятно заглянуть в комнату отдыха и обнаружить за ее стеклянной западной стеной открытое пространство, сквозь которое можно посмотреть вниз, на реку. Насколько далеко вниз, я не знаю. Сверкающий огнями лайнер, плывущий по течению, казался детской игрушкой. Я с удовольствием наблюдал за ним, пока звонок не позвал меня на вторую половину чуда, создаваемого Шэрон.)
Думаю мало кто из публики имел о ней хоть какое-то представление. Просто еще один нью-йоркский дебютант. Я превратился в комок нервов, удары сердца поминутно встряхивали меня. Я прочел программку более десяти раз, но так и не понял, о чем в ней написано, кроме того, что первым номером будет фуга соль минор Баха.
Я затем появилась она. Изящная, хрупкая, кажущаяся высокой – о, я предугадал это! В белом. Я предугадал и это. Ее корсаж был крошечным пучком искорок и снежинок, скромный до абсурда. Каштановые волосы она до сих пор носила распущенными по плечам, они казались туманным облаком. Она и не подумала улыбнуться, да и поклон был почти небрежным. (Шэрон сказала мне потом, что, будучи очень испуганной, не могла поклониться ниже из страха, что когда она опустит голову, испуг отразится у нее на лице, и с ним будет уже не сравниться.) Я вспомнил Амагою.
Она села, коснулась ладонями носового платка. Поправила длинную юбку, чтобы подол прикрыл лодыжки. Я тупо отметил, что она все еще принадлежит к классу курносеньких. Где-то рядом с нею должен был находиться и красный мячик на резинке…
А потом я подарил ей наилучший комплимент – напрочь забыл о ней. Мной целиком овладела фуга, она нанесла мне глубокие раны и увела меня в… Какие фантастические и потому вечные города видел Бах, создавая из мрамора снов свою архитектуру? Была ли написана «соль минор» уже после того, как он ослеп? Я не помню. Да и не в этом суть: Его видения недоступны нормальным, зрячим глазам. Все было так, словно Шэрон сказала каждому из нас: «Идите сюда, ко мне. Я покажу вам, что я увидела». Нет другого способа исполнять Баха, но кто в девятнадцать лет способен понять это?
Несмотря на великолепный финал, не было обычного, убивающего последний аккорд, взрыва эмоций. Наоборот, они подарили ей несколько секунд той чарующей тишины, о которой мечтают все человеческие исполнители (и с чем, с тех пор как слушатели-марсиане воспринимают тишину чем-то само собой разумеющимся, я, во время музыки, могу полностью согласиться). Когда гром все-таки разразился, он оказался непродолжительным, потому что Шэрон тут же улыбнулась и ее застенчивая гримаска вызвала сочувственный смех. Этот смех должен был показать ей, что они влюбились в нее. Едва Шэрон повернулась к роялю, аплодисменты тут же оборвались.
Все оставшееся время в первом отделении было отдано Шопену. Соната; три ноктюрна; экспромт фа-диез минор который, думаю, и есть чистейшей Шопен – слияние экстаза и одиночества, почти непереносимых. Шэрон и чувствовала, и исполняла его именно так. И хоть огонь, горящий внутри нас, был спокойным, мы вызвали ее на бис уже в конце первого отделения – вещь в наши дни совершенно неслыханная! Когда возгласы стали явными. Шэрон подарила нам маленькую Первую прелюдию – так она могла бы бросить цветок возлюбленному, достойному ее подарка, но оказавшемуся не слишком расторопным. Сплошное пианиссимо, игнорирующее общепринятые динамические оттенки: словно открывшееся с видом на водопад окно закрывается до того, как вы сумеете угадать, о чем говорит река. Я никогда не играл это в подобном ключе. И Фредерик Шопен не играл, когда я слушал его в 30848 году. Впрочем, он бы, думаю, как раз не возражал. Я не понимаю те музыкальные умы, которые твердят об «определенной интерпретации». В таком случае, если друг подарит вам драгоценный камень, вы должны смотреть только на одну его грань… Мир бесконечен. Почему бы вам тогда не потребовалось, чтобы луна восходила в одно и тоже время в одном и том же месте?.. Проявив подобным образом свою силу, Шэрон улыбнулась – это была не усмешка имеющая какой-то скрытый смысл, а открытая человеческая улыбка. Потом она убежала. Медленно зажглись огни.
Это была чрезвычайно длинная программа, в особенности – для дебюта. От новичков и по сей день ждут, что они окажутся традиционно скромными. Отрывок из Баха – для критиков; отрывок из Бетховена. Может быть, немного Шумана – с целью заполнить переходы. Шопен – чтобы доказать, что ты пианист. А под конец искрящаяся капелька Листа – просто для бравады и куража. Шэрон отдала дань уважению Баху – и какому Баху! – но только по тому, что она именно так захотела. Моя изжеванная программка подсказала мне, что второе отделение начнется с сюиты Эндрю Карра, австралийского композитора, еще год назад мало кому известного. А заканчивалось оно Бетховеном, соната до, опус 53.
Осознание происходило медленно. У меня нет привычки вдумываться в номера опусов, но тут до моего ошеломленного ума дошло, что этот самый опус 53 – ни что иное как «Вальдштейн». Думаю именно это осознание заставило меня пойти на одно из тех импульсивных, основанных исключительно на эмоциях, решений, о которых надеешься потом не пожалеть. Я нацарапал на измятой программке:
«Не умер. Вынужден был изменить лицо и имя, надеясь, что это поможет мне найти А. Увы, дорогая, я не нашел его. Могу ли встретиться с тобой? Один на один, пожалуйста, и пока обо мне никому не говори. Ты – музыкант. Я люблю тебя за понимательность».
Затем я нашел капельдинера, девушку, которая пообещала мне доставить мисс Брэнд мою записку. Я бродил снаружи. Я смотрел на уплывающие в ночь корабли. Я был абсолютно счастлив.
Когда я вернулся, капельдинер с широко распахнутыми глазами искала меня. Она сунула в мою руку клочок бумаги и прошептала:
– Знаете, что она сделал, когда прочла вашу записку? Поцеловала меня! Ну, я имею в виду…
Санта Клаус что-то пробубнил в ответ. Огни уже потускнели, но я сумел разобрать огромные каракули:
«Кафе Голубая Река два квартала вниз от Эсплан прибрежная сторона ждите меня бездельничая избегайте ранних полицейских О Бен Бен БЕН!!!»
Она могла попытаться разглядеть меня в зале, хотя я и упомянул про изменившееся лицо. Она слепо посмотрела вокруг. Я испытал ужас, испугавшись, что, по-видимому, взволновал ее и испортил все второе отделение концерта. Однако она тут же вознесла пальцы над клавишами, как будто «Стэйнвэй» обладал своей собственной волей и был способен сообщать, утешать, снимать волнение и делать ее свободной. Мне не стоило волноваться.
Сюита Эндрю Карра оказалась превосходной. Сложная, серьезная, юная; возможно, слишком трудная, слишком необъятная, но с такой страстью, которая оправдывает все. Вероятно, зрелость объяснит Карру цену легкого касания. Помню, в программке говорилось, что наибольшее уважение он питает к Брамсу. Что ж, все к лучшему – особенно, если это означает, что композиторы 70-х окончательно похоронят пресловутое «я-действительно-имел-в-виду-не-это» школы 30-х и 40-х. У раннего Стравинского Карр научился большему, чем у позднего; поверх его плеча глядит Бетховен; ему нужно побольше Моцарта…
Я не буду теперь играть «Вальдштейна». Все, что угодно, кроме него, да… Я не отношусь с презрением к моему собственному таланту. Но никакого опуса 53. Для любого другого исполнителя было бы настоящей глупостью взяться за сонату после взрывных кульминаций и почти невозможных физических усилий, необходимых для исполнения сюиты Карра. Любой бы другой исполнитель сдался. Но не Шэрон. Она не устала. Сонатой она подвела итог, сделала заключительное заявление, нанеся пламенеющие краски на все предыдущее.
Возможно, мне приходилось слышать начальное аллегро с более техничным исполнением концовки, но с большей искренностью – никогда! В меланхолии кратко адажио я просто погиб. Я понял далеко не все, что имела в виду Шэрон, – в любом случае, размышления Бетховена, в общем-то далеки от нас. Шэрон взяла спокойное вступление в рондо более медленно, чем это сделал бы я, но права была она. А ускоряющийся пассаж в ля миноре становился все более устрашающей вспышкой, племенем внезапно открывающейся тоски… Концовка сонаты ослепляла. Никто не способен смотреть на этот великий свет.
Не буду много говорить об этих овациях, которыми ее одарили: это была всеобщая истерия. Не помню точно сколько раз ее вызывали на бис. После сонаты – семь. В конце концов мы позволили ей уйти только потому, что она разыграла маленькую комическую пантомиму об усталости.
Вы никогда бы не смогли себе представить, Дрозма, какую фразу я услышал от нее вместо приветствия. Потрясающе тонкая, сияющая, в мышино-серой шали поверх платья, она проскользнула в кафе «Голубая Река», непостижимым образом – сквозь все мои изменения – узнала меня, подбежала, неловко, как ребенок, подхватив юбку, бросилась ко мне, ткнулась курносым носом в мою рубашку и сказала:
– Бен, я запорола престиссимо, я запорола его, я сыграла слишком быстро, я исковеркала его… Где, где же вы пропадали?
– Ты никогда ничего не запарывала.
Мне пришлось пробормотать немало подобных пустяков, пока мы изо всех сил старались успокоиться.
Мы нашли кабинку с окном, вглядывающимся в ночную реку. Он спокойный и цивилизованный, этот ресторан – мягкое освещение, ни суеты, ни спешки, ни шума. Было уже позже одиннадцати, но они сумели обеспечить нас ужином героических размеров. Шэрон, постившаяся перед концертом, с трогательным изумлением посмотрела на омара и сказала:
– Могла ли я сознательно заказать это?
Тем не менее она ела его, ела со всеми гарнирами. Мы посмеивались, жевали и нащупывали возможность обратиться к прошлому. Потом, когда с омаром было покончено и с нами остались кофе и коньяк, Шэрон расправила узкие плечи, вздохнула и сказала:
– Давайте!..
Если и было что за эти девять лет, о чем я не рассказал ей, то это либо наше марсианское притворство, либо что-то и вовсе недостойное воспоминаний. В настоящее время я зовусь «Уилл Майсел». Она нашла сложным не называть меня Беном. Мое отбытие из Латимера было в какой-то степени проявлением бессердечия – теперь я понял это. Впрямую она за него меня не упрекала – как и за фальшивое известие о моей смерти, – но один раз взяла мои пальцы и, прижавшись к ним щекой, сказала:
– Когда мисс Уилкс сообщила мне… понимаете, я до исчезновения Анжело никогда никого не теряла… А потом вы… – И не позволив мне запинаться и приносить извинения, быстро продолжила: – Ваши руки все те же, те же самые. Разве возможно так изменить лицо? Я видела, что вы узнали меня, да и я узнала бы вас в любом случае, но…
С рассеянной осторожностью и совершенно подлинным смущением я врал о том, что якобы перенес когда-то, за многие годы до своего появления в Латимере, серьезное повреждение лица. Якобы часть моей лицевой структуры была после удачной пересадки кожи спротезирована, и что, мол, теперь я способен на подобные фокусы. А потом намекнул, что обидчив и не люблю говорить об этих вещах.
– Девять лет очень старят, Шэрон, так что белые волосы натуральные.
– Бен… Уилл… Неужели это было необходимо? Нет, дорогой, не говорите, если не желаете. Главное, вы здесь. Иногда я это себе представляла…
Я сказал ей, что мое исчезновение заставило полицию подозревать, что я связан с исчезновением Анжело и Фермана. Она подтвердила, что Фермана так и не нашли. В своих поисках я не хотел наталкиваться на препятствия, сказал я, поэтому пришлось изменить имя и лицо, похоронив старую индивидуальность. Такое поведение слишком далеко от человеческих норм, и не думаю, что мои объяснения удовлетворили ее, но это было лучшее, что я мог сделать. Впрочем, она слишком хорошо помнила Амагою, и ее душа не питалась подозрениями. В свои десять лет Шэрон сумела каким-то образом спрятаться от взрослых измышлений и слухов, смешивающих реальность и нереальность в этом латимерском несчастье. Когда потеря Бена Майлза и Анжело взорвала ее мир, Шэрон поддержали музыка и миссис Уилкс. А потом прошло время и пришла юность. По глупости моей, до меня не совсем доходила огромная разница между моими девятью годами и девятью годами Шэрон, тем более в этом возрасте… Я поведал ей о своих подозрениях, что Анжело попал в среду преступников – присоединился к бродягам или еще что-нибудь подобное, – а может, и вовсе потерял память. Ведь ощущение вины за смерть матери вполне могло привести к амнезии.
– Почему он так много значил для вас?
– Вероятно, я чувствовал ответственность за него. Мне следовало оберегать его от неприятностей, потому что я знал о его необыкновенности и ранимости, а я не сделал этого.
Она не удовлетворилась таким ответом.
– И я стал думать о нем как о сыне. – В этом было слишком много правды. – Я должен был стать гораздо лучшей защитой, потому что не думал, что кто-либо еще видит опасность.
Не в первый раз она хотела задать какой-то вопрос, но сдержалась, нахмурила брови в дыму своей сигареты, по-прежнему лелея мою руку.
– Хорошо ли ты помнишь его, Шэрон?
– Не знаю. – Она продемонстрировала целую серию живых маленьких манер, ни одна из которых была позой. Она то наклонялась вперед, запустив руки в волосы и держа их там, пока не рождалась между бровями и не уходила с ее ровного лба крошечная морщинка. То, не замечая этого, надувала губы своего большого милого рта. То ее лицо трогала столь мимолетная улыбка, что впоследствии вы никогда бы не были уверены, что она вообще улыбалась. – Не знаю. Я знаю, что довольно сильно любила его. Это было в десятилетнем возрасте и так давно, Бен… Боюсь, я даже не слишком хорошо понимаю, что из себя представляет этот прославленный сильный пол. Они были… знаете, как технические приспособления, а не люди… Попутчики, а не друзья. И стоит ли… я не думала об этом.
– Прошло немало времени.
– Да, время… Мне кажется, я стала считать его мертвым после того, как мама София… У меня что-то вроде привычки называть ее так, и ей это нравиться… После того, как она рассказала мне, что вы затеяли… Я никогда не забывала его, Бен, я только позволила ему уйти в прошлое… как покинутая станция удаляется от тронувшегося поезда, понимаете? Кстати, я не закончила старшие классы. Моя мать умерла, когда мне стукнуло тринадцать, и па снова женился… Ну, я пошла по пути Золушки. И терпеть не могла мачеху, а она, видит Бог, терпеть не могла меня, поэтому мама София взяла меня жить к себе… Все, что мне оставалось, это молиться за нее. Я… получала время от времени письма от па. Холодные маленькие письма. Безупречные по грамматике.
– Его не было здесь сегодня?
– Ах нет, он… – Ее прекрасные пальчики снова крепко сжали ладонь. – Он не нашего поля ягода, как сказала медуза морской змее. [68]В переводе означает, что когда эта стерва, на которой он женился, бежит в магазин, но тут же отправляется заливать за воротник. Хотите как на духу, дорогой? Он Брэнд Безымянный. И маленькая дочь для него теперь… Да к черту все это! Он пишет только, когда трезвый, примерно раз в два месяца. О Бен…