Текст книги "Дэви. Зеркало для наблюдателей. На запад от Солнца"
Автор книги: Эдгар Пенгборн
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 54 страниц)
– А кто пришел к такому заключению? Чья использовалась шкала ценностей?
– Моя, конечно. – Он был по-прежнему спокоен. – Моя, потому что я вижу их такими, какие они есть на самом деле. В них нет истины. Они противопоставляют пустоте вечности желания маленькой жадной обезьяны и называют это истиной. Пусть это будет банальность, если вам угодно. Они придумали большую обезьяну, сидящую где-то за облаками – или на другой стороне Галактики, что одно и то же, – и называют ее Богом. Они используют такую выдумку, как власть, чтобы оправдать любое проявление жестокости или жадности, тщеславия или похоти, которое может представить их ничтожный ум. Они лепечут о справедливости и утверждают, что их законы основаны на чувстве справедливости (которому они, кстати, до сих пор так и не дали определения), но ни один из человеческих законов никогда не основывался ни на чем, кроме страха – страха перед неизвестностью или непохожестью, перед трудностями или самим собой. Они устраивают войны не ради придуманной ими какой-либо благородной причины, а просто потому, что ненавидят самих себя не меньше, чем своих соседей. Они тараторят о любви, но человеческая любовь – не более чем еще одна проекция их обезьяньей сущности, накладывающаяся на выдуманное представление о другой личности. Они придумали себе религию милосердия, такую, как христианство… Если вы хотите узнать, как они применяют ее на практике, посмотрите на их тюрьмы, трущобы, армии, концентрационные лагеря или камеры смертников. Но если вы хотите разобраться до конца, загляните в не слишком глубоко запрятанные души так называемых респектабельных и понаблюдайте, как извиваются в них черви зависти и страха, ненависти и жадности. Люди глупы, Элмис. Они всегда предпринимали все возможное и невозможное, чтобы уничтожить любую личность, которая хоть немного отличалась от них в лучшую сторону, которая умела смотреть вперед, которая обладала необычными способностями. Они и впредь будут поступать таким образом. Вам не приходило в голову, что Иисус Христос вряд ли прожил бы в двадцатом веке дольше, чем две тысячи лет назад? Галилео отрекается, Сократ выпивает яд, и так каждый день и каждый год… Но теперь толпа желающих распять насчитывает три миллиарда, да и мир значительно уменьшился, так что им придется научиться более простым методам распятия и без приводящей в замешательство гласности. Три миллиарда ползают по беспомощной земле, разрушая и оскверняя природу, убивая леса, загрязняя дымом и радиоактивной пылью воздух, заполняя мир раздражающим шумом машин. Вместо лугов – заправочные станции. Озера превратились в лужи человеческих отходов. Два года назад вся гавань Сан-Франциско была покрыта дохлой рыбой – даже океан болен от человеческого гниения. И это они называют прогрессом. Я сделал то, что мог, Элмис, и надеюсь, моя смерть будет приемлемо чистой. Пол в этой комнате изготовлен из какого-то нового вида стекла… Граната вряд ли повредит его. Я всегда ненавидел беспорядок.
– Что ж, обоснованный обвинительный акт имеется, – сказал я. – Но все держится на фундаменте отвлеченных понятий. Думаю, у такой ненависти к людям, как ваша, должны быть более личные причины.
– Нет. – Полуприкрытые сальваянские глаза следили за мной с любопытством, искренностью и, полагаю, даже временной заинтересованностью. – Нет, это не так. Будучи Наблюдателем, я внезапно осознал все безрассудство сальваянских надежд, тщетность любых усилий, рассчитанных на человеческую натуру. Я стал Отказником, потому что понял: единственное лекарство для людей – это истребление. Разумеется однажды и вы объявите войну человеческой расе. Это неизбежно становится личным делом каждого. – Он добродушно пожал плечами. – Возможно, через некоторое время стали сказываться мое собственное тщеславие и амбиции. Неважно. Ох, сколько я проработал над Джо Максом! – Намир зевнул. – Не проглядел я жалкую неустойчивость таких типов, как Уолкер и Ходдинг… Это был материал, с которым мне пришлось работать, шанс, которым я воспользовался… Из уважения ко мне, Элмис, не избавите ли вы меня от речей в защиту обвиняемого и не воспользуетесь ли своим оружием сразу? Я устал.
– Можно обойтись и без речей в защиту. Я согласен почти со всеми материалами, представленными обвинением. Единственное скажу – все слишком пристрастно и слишком банально. Вы потратили свою жизнь на попытки отыскать в куче сокровищ фальшивые монеты. Чтобы доказать свою правоту, вы всю жизнь разыскивали зло… Естественно, вы его нашли, а там, где зла не было, вы его создали. Это может сделать любой дурак. Я разыскивал добро – и в человеческой натуре, и везде, где можно. Естественно, я нашел его, накопленное и текущее через край. Это тоже может сделать любой дурак. Разница в том только, что добро заметить чуть труднее, потому что оно вокруг нас повсюду – в ближайшем листке, в ближайшей улыбке или добром слове, в каждом дуновении ветра. Вы говорите, в людях нет истины. А что вы знаете об истине такого, чего не знал Пилат? Человеческие существа находятся на ранних стадиях стремления принять и понять эмпирическую истину. Это сложно. Это все равно, что пробираться через джунгли без оружия и не зная дороги. Ни одно другое земное животное никогда не пыталось двинуться в подобный путь или хотя бы догадаться, что вокруг джунгли. В общем-то, Намир, ваш взгляд на человека в целом не отличается от моего. Мы оба представляем его себе как некое ковыляющее через джунгли существо. Но вы хотите вонзить ему нож в спину, потому что оно вам не нравится. А я бы скорее взял его за руку, потому что понимаю: и он, и я, и вы, и все-все остальные – все мы живем в одних и тех же джунглях, а джунгли эти – всего лишь малая частица мироздания. Что же касается справедливости, то это идеал. Это свет, который они видят впереди себя и которого стараются достичь. Конечно, они спотыкаются – потому что стараются. А если бы не старались, то вряд ли бы даже придумали слово «справедливость». Все вышесказанное верно и для их видения любви и мира. Страх преследует их, потому что они из плоти и крови. И когда вы обвиняете их в том, что они напуганы, вы обвиняете их всего лишь в том, что они живы и способны страдать. Порождения страха – война, ненависть, зависть (даже жадность рождена страхом) – ослабнут тогда, когда ослабнет страх. У них было слишком мало времени, чтобы научиться преодолевать страх. Столетия коротки для нас, но достаточно длины для них, Намир. И в целом, я думаю, люди не глупее марсиан. Что же касается различных безобразных сторон их двадцативекового прогресса, то это, я думаю, еще одно временное заболевание, такое же, как заболевания, присущие, скажем, девятому веку. Земля выздоровеет… моя планета Земля, Намир. Кстати, она могла бы стать и вашей планетой, если бы вы не ослепили себя сугубо человеческой болезнью – ненавистью… Она выздоровеет, когда они научатся жить с ней в согласии. Возможно, потребуется еще один век, чтобы научиться контролировать механизм…
– Да-да-да! – Он выплюнул сигарету на пол. – Им ведь нужны звезды. Убейте меня, Элмис. Меня тошнит при мысли о человеке, достигшем звезд. Защитить звезды – акт милосердия, если это вас волнует.
– Волнует, – сказал я.
Я не мог защитить звезды иным путем. К тому же, я только сейчас, наконец, вспомнил кладбище в Байфилде, и потому пуля в лоб была, полагаю, достаточно милосердной защитой. Если смерть может быть вообще милосердной…
Потом я скатал ковер. Пол и в самом деле был изготовлен из неорганического материала. Я положил мертвое тело на спину и отошел подальше. Пурпурные вспышки и шипение быстро прекратились, и на полу остались только несколько монет из его кармана да деформированная пуля. Остальное превратилось в пыль, которую ковер вполне мог спрятать. Кусочек свинца, полдоллара, два четвертака, один дайм [94]и пригоршня пыли – Намира больше не существовало.
Впрочем, от него осталось главное – его сын.
Я прошел в дальние комнаты, желая собственными органами чувств убедиться в том, что Джозеф Макс тоже мертв.
Я нашел его в спальне. Он лежал на спине, бледный как смерть, но в позе его все еще ощущалось чувство собственного достоинства. Впрочем, у мертвых ничего другого и не остается. У кого-то хватило учтивости закрыть ему рот и глаза. Наверно, это сделала Мириам, потому что она была жива. Пока еще была жива. Она сидела на кровати, рядом с Максом, и рука ее слепо шарила по его волосам и щеке. Нос Мириам был красным, но виной тому явились не слезы – глаза ее были сухи, лишь лихорадочно блестели. Первые симптомы – как при обычной простуде…
Мне вдруг стало ясно, что она любила Джозефа Макса, любила по-женски, как мужчину. И ее помолвка с Абрахамом была жертвой на алтарь политики, жертвой, которую она приносила ради любимого человека. И не вызывало больше сомнения, что идея эта принадлежала Келлеру и Николасу, и ее реализация должна была связать Абрахама с партией в надежде на использование его талантов. Впрочем, я догадывался об этом и раньше, теперь же это знание едва ли имело даже академическое значение. Когда история движется быстро, она обгоняет всех – и людей, и марсиан. Мириам сказала что-то, хрипло, с трудом. Я не смог понять, но думаю, это было слово «уйдите». Ответных слов у меня не нашлось – что можно сказать раздавленному насекомому, которого судьба наказала несколькими дополнительными секундами агонии? В этой комнате милосердием был и останется пара.
Абрахама дома не оказалось. Когда я добрался до нашей квартиры, дело шло к полудню. Метрополитен все еще функционировал, и пассажиров там стало больше, хотя ничего похожего на обычную толпу не было и в помине. По дороге от метро до дома я не увидел ничего, о чем стоило бы упомянуть. Другие Наблюдатели, Дрозма, расскажут вам обо всех мелочах. Придя домой, я знал одно: это только самое начало эпидемии. Вскоре – через день или через неделю – в сточных канавах будут лежать тысячи умирающих стариков. И не останется в городе ни одной стены, за которой не скрывалась бы смерть человека. Нарушится работа средств связи и транспорта – для Нью-Йорка и большинства остальных современных городов это означает голод. Начнутся бунты. Некоторые будут умирать, швыряя камнями в тех, кого они сочтут своими врагами. И будут вырыты простые ямы, присыпанные известью. Если от пара мрут даже крысы…
Абрахама не было целый день. В три я позвонил Шэрон. Она тут же сняла трубку, спросила, здоров ли я. Абрахам был у них утром и ушел чуть раньше полудня. Она считала само собой разумеющимся, что он отправился домой, хотя он и не говорил этого. Она здорова. Они обе здоровы – Шэрон и София…
В следующие шесть часов не случилось ничего особенного. Я пережил их. Абрахам Явился в девять. Прохромал к дивану, скинул свой ботинок-протез и принялся нянчить колено левой ноги.
– Слишком многое зависит от всякой чертовщины, – сказал он. – Целый день хотел позвонить вам из госпиталя, но никак не мог дозвониться.
– Из госпиталя?..
– Работаю там. В «Корнелл-центре». Порыв… Ему бы давно следовало явиться, да только мозг, который по вашим словам, у меня есть, не работал. Просто взял и стал волонтером. Наверное, должен разразиться мор, чтобы исчезли бюрократы. Они там готовы использовать любого, кто пока способен передвигать ноги, быть на посылках, выносить горшки. Я должен вернуться к трем часам ночи… Поесть бы чего-нибудь да немного поспать.
Наполовину ослепший от усталости, он с жадностью проглотил выпивку, которую я ему принес. Но устало у него не только тело, потому что, справившись с выпивкой, он сказал:
– Уилл, мне бы и в голову не пришло… Вы не представляете… Дети, старики, крупные сильные мужчины – все валятся, как пшеница под градом. Там нет ни одной пустой койки, понимаете? Мы собираемся класть их на пол, пока не кончатся запасные матрасы, а затем… придется просто на голый пол. Мы стараемся убедиться, что они действительно мертвы, и только после этого… только после этого… – Он захлебнулся.
– К трем я пойду вместе с тобой.
Не в первый раз человеческая натура повергла меня в стыд, но случившееся сегодня я запомню навсегда.
920 МАРТА, ПОНЕДЕЛЬНИК, НЬЮ-ЙОРК
Сегодня утром умерла София Вилькановска. Умер еще и президент Клиффорд, Но я думаю о Софии. И еще об одном человеке.
Да, этим утром умер президент Соединенных Штатов. По утверждению газеты, он ушел как джентльмен. Последние трое суток он практически не спал, неся на себе тяжкое бремя обязанностей и решений. Он принимал эти решения даже после того, как появились первые признаки простуды и он понял, что заразился. Беда, как сказали бы человеческие существа, всегда делит общество на мальчиков и мужчин. Он был совсем еще молод – пятьдесят девять. Мир праху твоему!.. Вице-президент Борден – обычный политический незнакомец. Если он переживет происходящее, о нем еще будет время поразмыслить. А пока что я думаю о Софии и еще об одном человеке.
Мы с Абрахамом пришли домой в воскресение, в час дня, после почти десяти часов, проведенных в госпитале. Возвращаться нам надо было к восьми вечера. Телефон Шэрон не отвечал. Думаю, для Абрахама эти девять часов стали темным туннелем со светом в его конце, и светом была возможность поговорить с Шэрон. Но телефон не отвечал, и я видел, как погас этот свет. Слышались лишь мертвые безликие гудки. Он положил трубку.
– Быть может, я ошибся номером. – Он сделал еще одну попытку дозвониться.
Он не ошибся номером.
– Я поеду туда, – сказал он. – А вам лучше поспать немного.
– Как нога?
На его левой ноге, на лодыжке, возникла опухоль. В госпитале он не хромал, но дома мог себе позволить похромать немного – пока пересекал комнату, чтобы взять не успевший высохнуть плащ. На улице шел унылый мелкий дождь, и вернулась мартовская прохлада.
– Что?.. Да черт с ней, она не отказывает. Вы пойдете в госпиталь, Уилл?
– Да, думаю, так будет лучше. Но тебе следует остаться с Шэрон. Вот увидишь – она просто куда-то вышла, но… В любом случае оставайся с нею.
– София… почти никогда не выходит. Шэрон говорила: из-за слепоты…
– Знаю. Ты останешься с ними. Это более важно.
– Да… «Важность» не более чем слово, – он шатался от усталости, – а вы учили меня не поддаваться магии слов.
– Абрахам, еще десять часов, и ты не можешь ходить… Согласись с тем, что я тебе говорю.
Он обрел второе дыхание… а может быть, третье или четвертое. Во всяком случае, когда он вдруг отвернулся от двери и схватился за лацканы моего пальто, это вовсе не была попытка удержаться на ногах.
– Уилл… Спасибо за все!
Я попытался разыграть раздражение:
– Отцепись!.. Я вовсе не собираюсь с тобой прощаться. Завтра, как только освобожусь в госпитале, я тут же приеду в Бруклин. Ты останешься с ними. И береги ногу.
– Все равно спасибо! – Его темные глаза смотрели в сторону, и в них пылало невысказанное. – Шэрон говорила мне, как случилось, что мисс Уилкс открыла свою школу. А еще я вспоминал леса… леса под Латимером.
Он внезапно усмехнулся, стиснул лацкан моего пальто и быстро похромал к лифту, оставив меня в… нет, это нельзя назвать одиночеством.
Позвонил он ближе к вечеру, но слова приветствия показались мне натужными. И я спросил:
– Шэрон?
– С нею все в порядке. С нею все в порядке, Уилл, но…
– София?
– У нее пара… Шэрон выходила как раз тогда, когда я пытался дозвониться. Она искала доктора. И не нашла. Ни одного.
– Да, до этого и должно было дойти к сегодняшнему дню. Думаю, лучше ее оставить там. Лучше, чем госпиталь.
– Мы тоже так подумали.
София умрет. Нам обоим это было ясно. Мы оба помнили статью в газете, которую прочли по дороге из госпиталя домой: «Насколько стало известно, все больные у которых наблюдаются признаки выздоровления, Не старше тридцати пяти лет».
– Уилл, говорят, два бруклинских госпиталя людей уже не принимают… Просто нет места.
– Я приеду завтра, как только освобожусь. Оставайся там!
– Да, – сказал он.
– Ты уверен, что Шэрон?..
– Я уверен, – сказал Абрахам, и голос его сломался, как будто кто-то ударил его в челюсть. – Я уверен.
Он повесил трубку.
Абрахам в госпитале не спотыкался. А я спотыкался, и не один раз в эту ночь, но не столько от усталости, сколько сколько от ощущения безысходности. В конце концов это ощущение приняло некий физический характер, как будто я пытался плавать в патоке. Боже, как быстро они прибывали! Их не делили на легких и тяжелых, потому что легких случаев здесь, в «Центре», попросту не было. В мои обязанности входило принести и вынести в трех палатах, а также помогать везде и во всем, с чем я – по мнению медсестер и врачей – был способен справиться. Я делал все от меня зависящее, но от меня, по-видимому, зависело меньше, чем от Абрахама, и потому я время от времени спотыкался.
Палаты были до странности молчаливыми. Их переполняли звуки мучительного дыхания, слабо шуршали ерзающие тела тех, кто еще мог шевелиться, но ни стонов, ни разговоров. Разговаривали только мы, старающиеся хоть чем-то облегчить их состояние. Когда кто-то умирал, внешне это почти не проявлялось – ни конвульсий, ни сильного сокращения мышц. Вы не могли быть уверены в смерти больного, пока не нагибались и не обнаруживали, что что тело его начало коченеть. Запах в палатах был, конечно, скверным – два-три измотанных человека не способны поддерживать чистоту в палате, в которой вместо положенных двадцати больных лежало шестьдесят или семьдесят. Говорят, в 1918 году от гриппа умерли десять миллионов человек. Дрозма, это ничто по сравнению со случившимся сейчас. Ничего похожего на нынешнюю ситуацию не происходило с четырнадцатого столетия. У статистических диаграмм начинается жар, как будто они заболевают пара. К этому времени, полагаю, специалисты уже передали кошмарные данные на электронные умы, которые приобрели такое большое значение в последние два десятка лет. Но не думаю, что газеты публикуют то, что должны будут показать машины.
Когда ночь вползла в утро, я обнаружил, что все больше и больше учусь на воспоминаниях о том, как выполнял вчера эту же работу Абрахам. Однако его методы, Дрозма, мне будет чрезвычайно трудно изложить. Фактически он, наверно, делал не больше, чем другие, но казалось, будто он был повсюду. Между ним и находящимися в сознании больными существовало нечто такое, что я могу назвать только каким-то способом связи. Причем эта связь существовала даже в тех случаях, когда глухота больных не позволяла им слышать слова, которые он произносил. Иногда я видел, как он шепчет что-то больному, иногда видел, как он пишет неразборчивым почерком записку. А порой это и вовсе была просто улыбка, или пожатие руки, или почти телепатическое понимание невысказанной нужды. Они чувствовали, когда он появлялся в палате, и те, кто был способен повернуть голову, тут же спешили увидеть его…
Ужаснее всего были больные, которые должны были с минуты на минуту потерять сознание. Их глаза пристально смотрели в никуда, а руки бешено дергались, словно пытались вытолкнуть из души какого-то монстра. Трижды я видел, как Абрахам оказывался способным обращаться с такими больными, заставлял их осознавать его присутствие, так что его лицо становилось щитом между ними и их галлюцинациями. Абрахам взял за руку одного из них, негра-гиганта, который еще несколько дней назад мог бы задушить быка, и приложил его ладонь к своей щеке. И безумие отступило, негр перестал дергаться. Когда я вернулся в воскресение вечером в госпиталь, чернокожий гигант был еще жив. То же самое произошло с другим парнем, за которым ухаживал Абрахам. Температура у них снизилась, и медсестры повесили на спинки их коек таблички с голубой буквой «Х», что означало: «Хорошая сопротивляемость, возможно выздоровление». Если Абрахам жив, я смогу вскоре вернуться в Северный Город.
Миссия завершена. Если Абрахам жив…
Я отработал этой ночью в госпитале половину суток, и было уже десять часов сегодняшнего дождливого утра, когда я добрался наконец до квартиры Шэрон. Открыв дверь, она зарыдала и уткнулась мне в плечо. В противоположном конце комнаты на полу сидел хмурый Абрахам. София лежала в своей комнате, уже успокоившаяся, с закрытыми глазами и затихшими руками. Абрахам кивнул, хотя я и так все понял. Шэрон еще цеплялась за меня, когда сзади сказали:
– Вы посылали за нами, сэр?
Я обернулся. В открытых дверях стояли двое мужчин. Их носы и рты были прикрыты марлевыми повязками – эти двое еще на что-то надеялись. Шэрон задохнулась в крике.
Абрахам взял бремя не себя, жестом указал мне и Шэрон на кабинет. Когда дверь за нами закрылась, Шэрон сказала:
– Понимаете, не будет никакой похоронной церемонии…
– Я знаю, Шэрон. Пусть Абрахам…
– Потому что умерших больше, чем живых, понимаете? Но ведь всегда хоронили, правда? – Она кашляла, хлюпала носом и дрожала. – Ах да!.. Умерших больше, чем живых… И потому они просто приходят и уносят их, понимаете? – Она оттащила табурет от рояля и села ко мне лицом, стиснув руки и желая объяснять. – Бен, она ведь всегда любила маленькие церемонии. О, какой церемонной леди она была! Я всегда старалась жить в соответствии с ее понятиями. Думаю, ей бы хотелось, чтобы я сыграла полонез, а не похоронный марш. – Она снова задохнулась. – Нет. Нет! Только полонез, но не знаю, смогу ли я, да и все равно ее здесь больше нет, правда? И мы должны думать обо всем только так, правда?
– Конечно. Ты бы прилегла, Шэрон. Совсем измоталась…
– Нет-нет! Потому что мертвых больше, чем нас, а некоторые из них любят маленькие церемонии, я уверена в этом. Это вопрос соблюдения приличий.
Я услышал, как мягко закрылась входная дверь. Шэрон не прислушалась, она сказала:
– Вы не подадите мне шаль, Бен? Здесь ужасающий холод, правда?
В кабинете действительно было немного прохладно, но ведь она была очень тепло одета.
– Я слышала, швейцар заболел. Полагаю, отопление отключено. Пожалуй, я лучше посижу немного здесь. Смотрю на клавиатуру, но не лучше, чтобы могла что-нибудь сыграть. А вы бы не хотели, Бен?
– Нет, я… Я принесу тебе пальто.
Вошел Абрахам, и я отправился искать пальто или одеяло. В стенном шкафу я нашел меховой жакет. Я снял его с вешалки, и тут ожил рояль. Нет, это была не игра, просто прожурчали, повышаясь, звуки. Наверное она просто провела по клавиатуре тыльной стороной ладони, словно ласкала друга, как будто сказала… Схватив жакет я бросился назад, но Абрахам уже выводил ее из кабинета. Она сияюще улыбнулась:
– Спасибо, Бен! Это именно то, что я хотела.
Она протянула руки к жакету и вдруг споткнулась. Абрахам не дал ей упасть, а я подхватил на руки и отнес в спальню. Там было прохладно, опрятно и скромно – белые стены, голубое покрывало. Простота и невинность.
– Меня все утро немного знобило, – осторожно сказала Шэрон, – но не думаю, чтобы это что-либо означало. Потрогай мою руку, Эйб. Видишь? У меня нет жара.
Я положил ее на кровать, но руки мои все еще ощущали пылающий в ней огонь. Абрахам тщетно пытался удержать в своей ладони беспокойно шевелящиеся кончики ее пальцев.
– Конечно, Шэрон, – сказал он. – С тобой все в порядке. Сними-ка туфли. Я хочу положить тебя под одеяло.
– Что ты сказал, Эйб?
– Туфли…
– Я не слышу тебя. – Она уже все поняла, она прожила с этим пониманием уже несколько часов, но только сейчас ее мужественное притворство дало трещину, и она закричала: – Эйб, я так тебя люблю! Я хочу жить!..
Больше говорить она не могла…
Сейчас, должно быть, около полуночи. Абрахам не отходит от нее ни на шаг. Часть утра и весь день я повел в поисках врача. Пустая трата времени: все они превратились в развалин с красными от недосыпания глазами, работающих двадцать четыре часа в сутки – и в госпиталях и повсюду. И не только борются с пара: люди все еще вминают свои машины в фонарные столбы, люди все еще режут друг друга ножами и умирают от других болезней. Сейчас не может быть никаких вызовов на дом, а отправить больного на этой стадии в госпиталь означает просто предоставить ему возможность умереть в более людном месте.
Дрозма, я больше не способен думать о Союзе. Цель оправдывает средства… В этот тезис верил Джозеф Макс, он был последователем некоторых теоретиков, а им стоило бы умереть еще в раннем детстве… Сомневаюсь, Дрозма, понимал ли я прежде, что значит ненавидеть. Любя лучших из них и ненавидя худших – а именно так я теперь люблю и ненавижу, – я никогда не смогу снова войти в их общество Наблюдателем. Я потерял эту способность. Я постарею раньше, чем смогу снова взглянуть на все это с точки зрения вечности.
Я оказался прав: то, что творилось на улицах в воскресенье, было всего лишь началом. Улицы завалены мертвыми. Бригады, собирающие трупы, работают теперь с тележками грузоподъемностью в полтонны, на которых стоит ящик… Куда трупы увозят, я не знаю. Такую бригаду обычно сопровождает полицейский патруль. Другие полицейские машины медленно курсируют по улицам. Полагаю, они ведут наблюдение за любыми группами горожан, которые способны превратиться в толпу. Я купил газету. Это оказалась «Таймс», опустившаяся до восьмистраничного листка, напрочь лишенного рекламы. Кое-какие новости из-за рубежа, в основном – о распространении пара. Ничего о делах в Азии. О смерти президента Клиффорда – разумеется; заголовки крупным шрифтом, на первой полосе. Впрочем, и в любое другое время было бы то же самое. Но история его кончины выписана так, словно корреспондент работал левой рукой. А может, у него уже болела голова, и наблюдались все симптомы обычной простуды… На первой полосе, кроме заголовков, общественная информация, сообщаются номера телефонов так называемых «вспомогательных бригад гражданской обороны»… Это о людях с тележками. Статистика еще та… Я почти забыл большинство данных, но только в нью-йоркском столичном районе более миллиона случаев. Жирным шрифтом печатаются неизменные инструкции, касающиеся больных, которые не могут быть госпитализированы. Рекомендации по уходу следующие: содержите больных в тепле и покое; не пытайтесь заставить их глотать – вполне возможно, что они будут сопротивляться; следите, чтобы голова находилась на одном уровне с телом – иначе может произойти сдавливание дыхательного горла; затемните комнату, так как, если больной находится в сознании, свет очень действует на его глаза…
В середине дня у Шэрон начались галлюцинации. Мы оба сидели рядом с нею. Вернее, сидел я, потому что Абрахам боролся с одолевавшими Шэрон дьяволами, и единственным оружием, которым он мог воспользоваться, была нежность его рук. После нашей работы в госпитале я узнал, что больные очень часто умирают во время бреда от спазматической остановки дыхания, наступающей, по-видимому, из-за простого испуга, вызванного кошмарными галлюцинациями.
Шэрон от испуга не умерла.
Думаю, даже на пике страданий она понимала, сто Абрахам рядом, что он касается ее, следит за любой тенью, пробегающей по ее лицу, требует, чтобы Шэрон оставались с ним и ничего не боялась. Наверное, было бы естественным увидеть моего друга в роли юного Святого Георгия – ведь насколько оказалось бы легче, насколько проще, если он бы мог противопоставить свое хрупкое тело реальному, извергающему пламя дракону! Но реальные драконы всегда спокойны и бесформенны, а единственное, что может поддержать человека в его борьбе с тенями, – это доброта.
Вскоре Шэрон впала в бессознательное состояние, глаза ее закрылись в ступоре, вызванном высокой температурой. Вот тогда Абрахам ненадолго потерял контроль над собой – вероятно, потому что исчезла возможность общения с нею, а он ничего не мог поделать. Его трясло в судорожных рыданиях, напрочь лишенных хоть чего-то похожего на слезы. Тут я заставил его проглотить немного черного кофе. Потом нашел в свободной спальне раскладушку, принес ее в комнату Шэрон и велел Абрахаму лечь, хотя и знал, что спать он не будет. Он быстро взял себя в руки и снова сел рядом с Шэрон. В госпитале нескольким больным сохранили жизнь с помощью искусственного дыхания. Поэтому Абрахам не сводил с Шэрон глаз из боязни пропустить мгновение, когда ей понадобиться искусственное дыхание. Газета писала что-то об отсутствии кислородных баллонов, говорила о транспортных авариях. Прочитав это, я понял, что способа достать для Шэрон такой баллон не существует, и перестал дергаться…
Должно быть, сейчас около полуночи. Я сижу в гостиной над своими записями. Если Абрахам позовет меня, я услышу. Температура – 105F. [95]Но среднее значение в этой фазе – около 107F. [96]К тому же Шэрон хорошо дышит. Она крепкая. Она хочет жить. Она очень молода.
Часы, ползущие мимо нас, должны привести хоть к какому-нибудь рассвету. Тишина здесь, тишина везде. Я слышу дыхание Шэрон, ровное и достаточно сильное. Город пребывает в непривычном безмолвии. Если она умрет, этот дневник не будет иметь ни малейшего значения. Пойду посмотрю, не могу ли я что-нибудь сделать.
21 МАРТА, ВТОРНИК, ДЕНЬ
Сегодня утром, в четыре часа, продолжавшийся более полусуток жар у Шэрон наконец спал. Не было зловещего выравнивания температуры на высоком уровне. Она все еще без сознания, но теперь ее состояние почти может быть принято за естественный сон. 99,1F. [97]Утром я вышел купить газету (радиопередачи – не более чем сводящая с ума болтовня, а две лучших станции и вовсе уже замолчали) и даже отыскал киоск, в котором продавались несколько четырех– и восьмиполосных газет. На киоскере красовалась пресловутая бесполезная марлевая повязка, и он бросил мне сдачу, изо всех сил стараясь не касаться моих пальцев…
В понедельник днем толпа разгромила офис Партии органического единства. Охранявший вход полисмен (я всегда буду думать, не был ли он тем самым славным великаном-ирландцем) попытался – в качестве последнего средства – применить оружие, но толпа не обратила на выстрелы ни малейшего внимания и попросту растоптала его. Они сожгли все помещения и вырезали еще несколько человек, которые, по-видимому, оказались всего лишь невинными сторожами. Можно считать, что отчасти это было делом моих рук. Я больше никогда не смогу быть Наблюдателем. Я выкинул газету и сказал Абрахаму, что их больше не продают.
Он наконец заставил себя поспать. Я пообещал разбудить его, если в состоянии Шэрон наступят какие-нибудь изменения. Конечно я его разбужу. Невероятно, но, несмотря на всю марсианскую и человеческую науку последних тридцати тысячелетий, я совершенно бессилен. Все, что мне остается, – это сидеть здесь, смачивать ее губы, смотреть и ждать.
21 МАРТА, ВТОРНИК, НОЧЬ
Она все еще без сознания, но температура упала до 98,7F. [98]Дыхание отличное, да и дышит она теперь не только ртом. Было несколько очевидных глотательных движений. Вечером видел, как слабо шевельнулась ее рука, но возможно, это всего-навсего плод моего воображения. Абрахам не видел, а я промолчал из боязни выдать желаемое за действительное. Думаю также, что несколько минут назад, когда я щупал ее пульс, было слабое ответное движение, но и здесь я мог ошибиться. В любом случае пульс хорош: постоянный, сильный, слегка замедленный – никакой неравномерности, которая была так заметна при высокой температуре.