Текст книги "Заколдованный замок (сборник)"
Автор книги: Эдгар Аллан По
Жанр:
Зарубежная классика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 42 страниц)
А вскоре после этого король и семеро его товарищей, с рычанием кружившие по залу, очутились на его середине. Как только они оказались там, Лягушонок с молниеносной быстротой подцепил их крюком – как раз в том месте, где пересекались сковывавшие ряженых цепи. В ту же минуту невидимая сила подняла крюк футов на тридцать, а вместе с ним и «орангутангов», беспомощно повисших, словно лохматая гроздь.
Тем временем гости немного пришли в себя после минутного испуга и, догадавшись, что все происходящее – всего лишь ловко разыгранная шутка, принялись хохотать при виде комического положения «орангутангов».
– Позвольте мне! – неистово завизжал Лягушонок, покрыв своим пронзительным голосом всеобщий хаос. – Позвольте мне! Кажется, я знаю их! Дайте только взглянуть на них поближе, и я скажу вам, кто они такие!
Буквально по головам зрителей он пробрался к стене, выхватил факел у одной из кариатид, мигом вернулся обратно, с ловкостью обезьяны вспрыгнул на голову королю, вскарабкался по цепи еще выше и, очутившись над орангутангами, осветил их факелом, продолжая восклицать:
– Сейчас мы узнаем, кто они!
Внезапно, пока толпа и сами орангутанги помирали со смеху, он пронзительно свистнул – и цепь быстро поднялась еще футов на тридцать, увлекая за собой испуганных, барахтающихся «обезьян», повисших теперь как раз посередине между полом и потолком. Лягушонок, поднимавшийся вместе с цепью, остался на прежнем расстоянии от восьмерки ряженых и, словно ничего не произошло, освещал их факелом, якобы пытаясь разглядеть, кто они.
Публика была так поражена этим подъемом, что на минуту воцарилось гробовое молчание. И вдруг его нарушил негромкий, резкий, скрежещущий звук – в точности такой же, как тот, что привлек внимание короля и его министров, когда монарх выплеснул вино в лицо Трипетте. Но теперь нечего было и гадать, откуда он исходит. Этот скрежет издавали крепкие и кривые зубы карлика. Он устремил бешеный взгляд на обращенные вверх лица министров и короля, и на губах его показалась пена.
– Ха-ха-ха! – внезапно расхохотался разъяренный шут. – Ох-хо-хо! Кажется, я начинаю узнавать этих людей!
В следующее мгновение, как бы желая получше рассмотреть самого крупного «орангутанга», он поднес факел к пеньковой «шерсти» короля, и она мгновенно вспыхнула ярким пламенем. Не прошло и минуты, как пылали уже все восемь «орангутангов». Толпа, в ужасе следившая снизу за происходящим, разразилась бессильными криками, ибо никто не мог оказать помощь скованным ряженым.
Жар усиливающегося пламени заставил карлика вскарабкаться повыше, и пока он поднимался по цепи, толпа внизу опять на мгновение смолкла. Воспользовавшись этим, Лягушонок снова крикнул:
– Теперь я вижу ясно, что за люди эти ряженые! Это наш великий король и семь его министров! Король, который не постыдился унизить беззащитную девушку, и его советники, которые одобрили эту подлость! А я – я просто Лягушонок, шут, но это моя последняя шутка!
Пенька и деготь воспламеняются быстро и горят жарко, поэтому месть карлика завершилась прежде, чем он успел закончить свою речь. Восемь обугленных тел болтались на цепи – смрадная, черная, отвратительная, бесформенная масса. Калека швырнул в них факел, взобрался по цепи к своду и скрылся в окне наверху.
Кое-кто считает, что Трипетта, находившаяся в это время на крыше дворца, помогала своему другу в его огненной мести и что оба они бежали на родину, потому что с тех пор их больше никто не видел.
Перевод М. Энгельгардта
Мистификация
Уж если таковы ваши пасады и монтанты[182], то нам их не надобно. Нед Ноулз
Барон Ритцнер фон Юнг происходил из знатного венгерского рода, все представители которого, как сообщают нам летописи, далеко проникающие в глубь веков, отличались какими-нибудь талантами или странностями вроде тех, которые описывал Людвиг Тик[183], состоявший с этим семейством в дальнем родстве.
Мое знакомство с бароном Ритцнером началось в великолепном замке Юнг, куда летом 18.. года меня забросил ряд забавных обстоятельств, обнародовать которые я не стану. Там барон впервые обратил на меня внимание, а я отчасти постиг склад его ума. По мере того как крепла наша дружба, я начал понимать его яснее и впервые смог заглянуть в его душу. Когда же мы снова встретились в Геттингене после трехлетней разлуки, я знал о характере барона Ритцнера фон Юнга все, что мне требовалось.
Помню волну любопытства, вызванную его появлением в университетских стенах вечером двадцать пятого июня. Помню еще отчетливее, что, хотя с первого взгляда все провозгласили его «самым замечательным человеком на свете», никто не сделал ни малейшей попытки обосновать это мнение. Его абсолютная уникальность представлялась настолько неопровержимой, что любая попытка определить, в чем же она состоит, казалась дерзостью. Но пока, оставляя все это в стороне, замечу лишь, что как только барон вступил в пределы университета, он тут же начал оказывать на привычки, манеры, характеры, кошельки и склонности всех, кто его окружал, совершенно беспредельное, деспотическое и в то же время ничем не объяснимое влияние. Поэтому его недолгое пребывание отмечено в анналах университета как целая эпоха, и все, кто имел в ту пору прямое или косвенное отношение к университету, называют ее «эрой владычества барона Ритцнера фон Юнга».
По приезду в Геттинген барон явился ко мне. Выглядел он как-то неопределенно, и не было ни малейшей возможности догадаться о его возрасте. Ему можно было дать и пятнадцать, и пятьдесят, а в действительности ему исполнился лишь двадцать один год и семь месяцев. Он не был красавцем, скорее наоборот. Строение его лица отличалось угловатостью и резкостью: вздернутый нос, высокий и очень чистый лоб, большие глаза навыкате, взгляд тяжелый, обычно ничего не выражающий. Впрочем, по его слегка выпяченным чувственным губам можно было догадаться о большем. Складки его рта удивительным образом производили полное и неповторимое впечатление безграничной гордости, достоинства и покоя.
Из всего сказанного становится ясно, что барон относился к тем диковинным особам, хоть и редко встречающимся, которые превращают искусство мистификации в объект глубокого изучения, а затем и в дело всей жизни. Особый склад ума фон Юнга с неизбежностью привел его к этому искусству, а его внешность чрезвычайно облегчила ему осуществление его замыслов. Я совершенно убежден, что в ту славную пору, которую в Геттингене нарекли «эрой владычества барона Ритцнера фон Юнга», ни один студент не сумел ни на мизинец проникнуть в тайну его характера. Правда состоит в том, что никто в университете, исключая меня, ни разу даже не заподозрил, что этот человек способен на шутку в слове или на деле – скорее в этом заподозрили бы дряхлого бульдога, сторожившего садовые ворота, или парик отставного профессора теологии.
Так бывало даже тогда, когда становилось ясно, что самые дикие и невообразимые выходки, шутовские бесчинства и плутни если не прямо исходят от него, то, во всяком случае, совершаются при его посредничестве или пособничестве. Редкостное изящество его мистификаций было обусловлено свойственным барону почти инстинктивным знанием человеческой природы, а также его беспримерным самообладанием. Он неизменно умел представить учиняемые им проделки как такие, которые совершаются вопреки его усилиям предотвратить их, дабы наша альма-матер сохранила в неприкосновенности благоприличие и достоинство. Острое и глубокое огорчение при всякой неудаче этих похвальных намерений накладывало свой отпечаток на каждую черточку его облика, не оставляя в сердцах даже самых недоверчивых места для сомнений в искренности барона. Не меньшего внимания заслуживала ловкость, с какой он умудрялся, так сказать, перемещать внимание с творца на творение – то есть со своей персоны на те нелепые затеи, которые он измышлял и воплощал. Мне больше никогда не приходилось видеть, чтобы известный всем мистификатор избежал прямого следствия своих действий – всеобщего несерьезного отношения к собственной персоне. Постоянно предаваясь самым затейливым причудам, мой друг казался человеком самых строгих правил; даже его собственная прислуга ни на миг не сомневалась, что ее господин – человек добропорядочный, хоть и чопорный и надменный.
Во время его пребывания в Геттингене над университетом витал дух сладкой праздности. Студенты проводили день за днем за едой, питьем и увеселениями. Студенческие квартиры превратились чуть ли не в трактиры, и ни один трактир не пользовался более громкой славой и не посещался усерднее, чем жилище барона. Наши кутежи были частыми, шумными, продолжительными и всегда увенчивались какими-нибудь событиями.
Однажды мы засиделись почти до зари и выпили огромное количество вина. Компания наша состояла человек из семи-восьми, не считая барона и меня. Большинство из нас были людьми состоятельными, гордившимися своим аристократическим происхождением и крайне щепетильными в вопросах чести. Относительно дуэлей все присутствовавшие разделяли самые радикальные взгляды. Несколько статей, появившихся в последнее время в журналах, и три-четыре отчаянных стычки в Геттингене, имевшие роковой исход, придали этим донкихотским устремлениям новую силу. И главной темой разговоров в тот вечер как раз и был дуэльный кодекс, живо интересовавший всех. Барон, на редкость молчаливый и рассеянный в начале вечера, наконец пробудился от апатии и завладел всеобщим вниманием, отстаивая пользу и, главным образом, красоту традиционного кодекса в случаях разрешения вопросов чести. Говорил он с таким жаром, красноречием и убедительностью, что вызвал всеобщий энтузиазм и поразил даже меня – а ведь я хорошо знал его ироническое отношение к тем вещам, которые он в тот момент горячо отстаивал. Особое его презрение вызывал хвастливый этикет, принятый на дуэлях в Германии.
Оглянувшись во время паузы в речи барона, я заметил, что один из присутствующих слушает его с особым интересом. Этот господин – назовем его Германом – был довольно оригинальной личностью во всех отношениях, за исключением одного: он был законченный дурак. Однако ему удалось приобрести в некоем узком студенческом кругу репутацию глубокого мыслителя-метафизика, к тому же наделенного даром логического мышления. Как дуэлянт он прославился даже в Геттингене, где дуэли не редкость. Не припомню, сколько именно жертв пало от его руки, во всяком случае – немало. Он был, безусловно, смелым человеком. Но особенно он гордился скрупулезным знанием дуэльного кодекса и своей особой чуткостью в вопросах чести. Это было его коньком. Барона, вечно поглощенного поисками всевозможных нелепостей, подобное увлечение уже давно провоцировало на мистификацию. Впрочем, в тот момент я этого не знал, хотя и понял, что друг мой готовит какую-то проделку, наметив очередной жертвой Германа.
По мере того как барон продолжал свой монолог, я заметил, что Герман все больше и больше волнуется. Наконец он заговорил, возражая против какой-то частности, на которой фон Юнг настаивал, и подробно мотивируя свое возражение. Барон отвечал, все еще сохраняя взятую им с самого начала патетическую ноту, и закончил – по-моему, совершенно некстати – едкой иронией, сопровождаемой усмешкой. Тут Герман закусил удила. Это я понял из его возражений, представлявших беспорядочную смесь из всевозможных тонкостей, не имеющих отношения к делу. Последние его слова я хорошо запомнил:
– Позвольте мне сказать, барон фон Юнг, что ваши мнения, хотя и справедливые в главном, во многих пунктах подрывают уважение и к вам лично, и к университету, к которому вы принадлежите. Более того – во многих отношениях они даже не заслуживают серьезных возражений. Я бы сказал и больше, если бы не опасался вас оскорбить, – здесь Герман дерзко усмехнулся. – Я имею в виду, что мнения, подобные вашему, – не те, каких мы вправе ждать от благородного человека!
Когда Герман окончил свою двусмысленную тираду, все глаза обратились на барона. Он побледнел и затем весь вспыхнул. Потом уронил свой носовой платок, и когда нагнулся поднять его, я успел заметить выражение его лица, которое не мог видеть никто из сидевших за столом. Оно озарилось выражением присущей фон Юнгу насмешливости, выражением, которое он позволял себе лишь наедине со мной, переставая притворяться. Миг – и он выпрямился, оказавшись лицом к лицу с Германом! Столь полной и мгновенной перемены выражения я прежде не видывал. Казалось, он задыхается от ярости, смертельная бледность покрыла его щеки. Какое-то время барон молчал, как бы пытаясь овладеть собой. Наконец, когда это ему, по-видимому, удалось, он схватил стоявший на столе графин и проговорил, крепко сжимая его:
– Против всего, что вы здесь высказали, мингер Герман, можно возразить столь многое, что я не имею ни времени, ни желания вступать в продолжительный диспут. Но ваше замечание о несоответствии моих взглядов с достоинством благородного человека настолько оскорбительно, что мне остается только одно. Впрочем, как хозяин дома, я обязан быть вежлив со своими гостями и с вами также. Надеюсь, вы извините меня, если я, вследствие этих соображений, несколько отступлю от обычного образа действия дворянина, которому нанесено личное оскорбление. Вы простите меня, ежели я попрошу вас немного напрячь воображение и всего на единый миг счесть отражение вашей особы вон в том зеркале настоящим мингером Германом. В этом случае не возникнет решительно никаких затруднений. Я швырну этим графином в вашу фигуру, отраженную в зеркале, и так выражу по духу, если не строго по букве, насколько я возмущен вашим оскорблением, а от необходимости применять к вашей особе физическое насилие буду избавлен.
С этими словами он метнул графин с вином в зеркало, висевшее как раз напротив Германа. Барон попал точно в цель, а зеркало, само собой, разлетелось вдребезги. Все присутствовавшие вскочили и, за исключением фон Юнга и меня, поспешно удалились. Когда Герман вышел, барон шепнул мне, чтобы я последовал за гостем и предложил ему свои услуги в качестве секунданта. Я согласился, сам не зная, что думать о столь нелепом поручении.
Дуэлянт принял мое предложение с самым чопорным и корректным видом и, подхватив меня под руку, повел к себе. Я с трудом сдерживал смех, глядя на него и слушая, как он с глубокой серьезностью обсуждает «нанесенное ему утонченное оскорбление, не имеющее себе равных». После утомительных разглагольствований в свойственной ему манере, он достал с полок несколько заплесневелых книг, посвященных дуэльным правилам, и долго изнурял меня чтением вслух и комментированием прочитанного. Там были «Ордонанс Филиппа Красивого о единоборствах», «Театр чести» некоего Фавина и трактат Д’Одигье «О разрешении поединков». С самым напыщенным видом он продемонстрировал мне «Мемуары о дуэлях» Брантома, изданные в 1666 году в Кельне, – уникальный том, напечатанный на веленевой бумаге с большими полями. Затем он с таинственным видом попросил меня обратить внимание на толстую книгу в одну восьмую листа, написанную на средневековой латыни и снабженной курьезным заглавием «Законы дуэли, писаные и неписаные». Оттуда он огласил главу «Оскорбление прикосновением, словом и само по себе», около половины которой, как он меня заверил, в точности применимо к его случаю, хотя я не смог понять ни слова из того, что услышал, хоть убейте меня на месте.
Дочитав главу до конца, он захлопнул книгу и осведомился, что, по-моему мнению, ему следует предпринять. Я ответил, что вполне доверяю его тонкому чутью и выполню все, что он мне предложит. Ответ мой, видимо, ему польстил, и он уселся за письмо к барону. Привожу его полностью.
«Барону Ритцнеру фон Юнгу. Августа 18 дня 18.. года.
Милостивый государь! Мой друг господин П. вручит Вам эту записку. Считаю необходимым просить Вас при первой же возможности дать мне исчерпывающие объяснения о происшедшем у Вас в доме сегодня вечером. Если же на мою просьбу Вы ответите отказом, господин П. будет рад вместе с одним из Ваших друзей, которого Вы соблаговолите назвать, обеспечить возможность нашей встречи.
Примите уверения в совершеннейшем к Вам почтении.
Иоганн Герман».
Не зная, что делать дальше, я отправился с этой запиской к барону. Он поклонился мне, когда я подал ее ему, а затем с важным видом усадил меня в кресло. Прочитав вызов, он написал следующий ответ, который я и доставил Герману.
«Господину Иоганну Герману. Августа 18 дня 18.. года.
Милостивый государь!
Наш общий друг господин П. вручил мне Ваше письмо, написанное нынче вечером. По глубокому размышлению вынужден откровенно признать законность требуемого Вами объяснения. Но, признав это, все же испытываю серьезные затруднения. Ввиду необычного характера наших разногласий и личной обиды, мною нанесенной, я не могу представить себе словесного выражения тех извинений, каких вы от меня ждете, чтобы они могли исчерпать все многообразные оттенки и сложности, заключенные в данном инциденте. Однако я в полной мере полагаюсь на то глубочайшее проникновение во все тонкости этикета, которым Вы давно и по праву славитесь. Вследствие этого и с уверенностью, что буду правильно понят, осмелюсь отослать Вас к высказываниям сьера Эделена, приведенным в девятом параграфе главы «Оскорбление прикосновением, словом и само по себе» его труда «Законы дуэли, писаные и неписаные». Глубины и тонкости Ваших познаний во всем, о чем трактует автор, будет, я вполне уверен, достаточно для того, чтобы убедить Вас, что самый факт моей ссылки на это превосходное высказывание должен удовлетворить Вашу просьбу объясниться, просьбу человека чести.
Примите уверения в глубочайшем к Вам почтении.
Барон Ритцнер фон Юнг».
Герман начал читать это послание с язвительной усмешкой; но когда он добрался до ссылки на упомянутую главу, она превратилась в улыбку самого наивного самодовольства. Окончив чтение, он с самой любезной улыбкой попросил меня сесть, а сам снял с полки книгу сьера Эделена. Отыскав указанное место, он внимательно прочитал его про себя, затем закрыл книгу и попросил меня в качестве близкого знакомого передать барону свое восхищение его рыцарским поведением и заверить его, что представленное им объяснение является самым полным, почетным, недвусмысленным и вполне его удовлетворяющим.
Окончательно сбитый с толку всем этим, я вернулся к барону. Он принял слова Германа как нечто само собой разумеющееся, а затем удалился в соседнюю комнату, откуда вернулся все с тем же томом «Законов дуэли», который и вручил мне, предложив кое-что прочесть. Я так и поступил, но совершенно напрасно, ибо не понял ровно ничего из того, что хотел сказать автор. Тогда барон сам взял книгу и прочитал всю главу вслух. И к моему полному изумлению, я услыхал подробный рассказ о дуэли между двумя павианами, полный самых смехотворных подробностей. Барон объяснил мне секрет. Оказывается, это сочинение было написано совершенно особым образом – слова в нем были подогнаны так, чтобы, обладая всеми внешними признаками разумности и даже глубины, не заключать в действительности ни тени смысла. Ключ к истинному содержанию был в том, чтобы при чтении опускать каждое второе, а затем каждое третье слово – и тогда перед вами представали уморительные насмешки над поединками нашего времени.
Барон рассказал мне, что несколько недель назад он специально подсунул Герману эту книгу, а сегодня из спора с ним уяснил, что тот серьезно изучил ее, приняв ее содержание за чистую монету. Это и послужило фон Юнгу путеводной нитью. Герман скорее бы тысячу раз умер, но не признался бы в неспособности понять что-либо на свете, написанное о правилах поединков.
Перевод Л. Уманца
Черт на колокольне
«Который час?» Расхожее выражение
Все знают, что прекраснейшим местом в мире является, или – увы! – являлся, голландский городок Вондервоттеймиттис[184]. Но поскольку он расположен вдалеке от больших дорог, так сказать, в захолустье, то вряд ли многим из читателей довелось в нем побывать. Для тех, кто там не бывал, стоит привести некоторые сведения о нем. Это тем более необходимо, что, рассчитывая привлечь сочувствие к его обитателям, я собираюсь поведать здесь историю бедственных событий, случившихся недавно в его пределах. Никто из тех, кто знает меня, не усомнится, что я исполню эту добровольно взятую на себя обязанность с полной добросовестностью, строгой беспристрастностью, осторожно взвешивая факты и сопоставляя источники, чем ни при каких обстоятельствах не должен пренебрегать тот, кто претендует на звание историка.
На основании летописей, старинных монет и иных раритетов можно положительно утверждать, что город Вондервоттеймиттис с самого своего основания находился в таком же состоянии, в каком пребывает и ныне. К сожалению, о времени этого основания я могу говорить лишь с той определенной неопределенностью, с которой порой вынуждены мириться математики в некоторых алгебраических формулах. Поэтому могу сказать одно: городок стар, как и все на земле, и существует со времен сотворения мира.
Что касается происхождения названия «Вондервоттеймиттис», приходится признать, что и оно остается неясным. Среди множества гипотез и мнений, высказанных по этому деликатному поводу – остроумных, ученых и прямо противоположных по смыслу, я не могу отыскать ничего вполне удовлетворительного. Поэтому отсылаю читателя к трудам Шнапстринкена и Тугодумма, которые, при известных оговорках, заслуживают предпочтения.
Несмотря на мрак, окутывающий эпоху основания Вондервоттеймиттиса и происхождение его названия, нет никаких сомнений, как я уже сказал выше, что он всегда существовал в том же виде, как и теперь. Старейший из жителей городка не помнит ни малейших изменений в его облике, и даже предположение о подобной возможности счел бы жестоким оскорблением. Городок лежит в совершенно круглой долине, имеющей четверть мили в диаметре, и со всех сторон окружен пологими холмами, за пределы которых жители никогда не решаются забредать. В объяснение этого феномена они приводят вполне основательную причину – дескать, они вообще не верят, чтобы по ту сторону существовало хоть что-нибудь.
По окружности долины, совершенно плоской и вымощенной кафельной плиткой, располагаются шестьдесят домиков. Тылами они обращены к холмам, а их фасады смотрят, конечно же, на центр долины, который отстоит ровно на шестьдесят ярдов от входной двери всякого жилища. Перед каждым домом – садик с дорожкой по кругу, солнечными часами и двумя дюжинами кочанов капусты. Сами постройки так похожи одна на другую, что их не различить. Ввиду большой древности, архитектура несколько странная, что не мешает домам быть живописными. Они выстроены из сильно обожженных кирпичей – темно-красных с черными краями – так, что стены смахивают на шахматную доску. Коньки крыш обращены к центру площади; вторые этажи далеко выступают над первыми. Окна узкие и глубокие, с маленькими стеклами и частыми переплетами. Крыши покрыты крупной черепицей с высокими гребнями. Деревянные части домов – потемневшие от времени, и хоть они сплошь украшены резьбой, но разнообразия в этой резьбе мало, ибо с незапамятных времен резчики Вондервоттеймиттиса умели изображать только два предмета – часы и капустный кочан. Но зато с этим они справляются отменно и с поразительной изобретательностью.
Внутри жилища горожан так же сходны, как и снаружи, и даже мебель расставлена по одному плану. Полы покрыты все теми же плитками кафеля, стулья и столы с тонкими гнутыми ножками изготовлены из черного дерева. Каминные полки – высокие и темные, на них имеются не только изображения часов и кочанов, но и настоящие часы, которые помещаются на самой середине, часы эти необычайно громко тикают. По краям полок, как бы в качестве пристяжных лошадей, стоят цветочные горшки, и в каждом горшке – по капустному кочану. Между горшками и часами располагаются пузатые фарфоровые человечки; в животе у каждого – круглое отверстие, в котором виднеется часовой циферблат.
Что касается самих каминов, то они широки и глубоки, с прочными, причудливо изогнутыми таганами. Под ними постоянно пылает огонь, а на них – громадный котел, полный кислой капусты и свинины, за которым всегда следит хозяйка дома. Это маленькая толстая старушка, голубоглазая и краснолицая, в огромном, похожем на сахарную голову чепце, украшенном лиловыми и желтыми лентами. На ней оранжевое полушерстяное платье, очень широкое сзади и очень плотно облегающее в талии, но не длинное, ибо доходит только до икр. Икры у нее толстоваты, щиколотки – тоже, но обтягивают их нарядные зеленые чулки. Туфли хозяйки – из розовой кожи с пышными украшениями из желтых лент, которым придана форма капустных кочанов. В левой руке у нее старинные голландские часы, в правой – половник для помешивания свинины с капустой. Рядом трется жирный полосатый кот, к хвосту которого ее «мальчуганы» потехи ради привязали позолоченные игрушечные часики с музыкальным боем.
Сами «мальчуганы» – их трое – в саду, присматривают за свиньей. Все они ростом в два фута. На них треугольные шляпы, лиловые жилеты, короткие панталоны из оленьей кожи, красные шерстяные чулки, тяжелые башмаки с большими серебряными пряжками и долгополые сюртуки с большими перламутровыми пуговицами. У каждого во рту трубка, а в правой руке пузатые часики. Затянутся – и посмотрят на часы, посмотрят на часы – и затянутся. Дородная ленивая свинья то подбирает опавшие капустные листья, то пытается достать рылом позолоченные часы с музыкой, которые привязаны к ее хвосту, чтобы она была не менее хороша собой, чем кот.
У входной двери, в обтянутом кожей кресле с высокой спинкой и с такими же изогнутыми ножками, как у прочей мебели, восседает сам хозяин. Это весьма пухлый старичок с большими круглыми глазами и жирным двойным подбородком. Одет он так же, как «мальчуганы», и нечего больше об этом распространяться. Разница только в том, что трубка у него побольше и затягивается он глубже и сильнее. Как и у «мальчуганов», у него имеются часы, но он их носит в кармане. Правду говоря, ему приходится следить кое за чем поважнее часов, а за чем именно, я скоро объясню. Он сидит, закинув ногу на ногу, облик его строг, и, по меньшей мере, один его глаз всегда прикован к некой примечательной точке в центре долины.
Эта точка, или предмет, находится на башне городской ратуши. Городские советники – все как один маленькие, кругленькие, жирные, смышленые человечки с выпученными глазами и двойными подбородками. Их кафтаны длиннее, а пряжки башмаков больше, чем у всех остальных жителей Вондервоттеймиттиса. За время моего пребывания в городке они провели несколько специальных заседаний, на которых приняли три очень важных решения.
Первое: не следует менять прежний порядок вещей.
Второе: нет ничего стоящего за пределами Вондервоттеймиттиса.
Третье: надо держаться своих часов и своей капусты.
Над залом ратуши высится башня, а на башне есть колокольня, на которой находятся – и находились с незапамятных времен – гордость и диво Вондервоттеймиттиса – главные городские часы. Это и есть точка, к которой обращены взоры старичков, восседающих в обитых кожей креслах.
У городских часов семь циферблатов, по одному на каждой из семи граней башни, поэтому их можно видеть со всех концов города. Циферблаты у них большие и белые; стрелки массивные и черные. Есть специальный смотритель, единственной обязанностью которого является надзор за часами; но эта обязанность – совершенная синекура[185], ибо с часами на башне ратуши никогда еще ничего не случалось. До недавних времен даже подобное предположение могло быть сочтено зловредной ересью. В самые отдаленные времена, о каких только можно найти упоминания в архивах городского совета, большой колокол регулярно отбивал время. Как, впрочем, и все остальные часы в городе тоже. Нигде так не следили за точным временем, как в этом городе. Когда большой колокол находил нужным произнести: «Полдень!» – все его верные последователи одновременно откликались, словно само эхо. Короче говоря, добрые бюргеры отдавали дань кислой капусте, но своими часами они гордились.
Всех, чья должность является синекурой, в той или иной степени уважают, а так как у смотрителя колокольни в Вондервоттеймиттисе был наиболее совершенный вид синекуры, то и уважают его больше, чем кого-либо. Он главный городской сановник, и даже свиньи взирают на него с глубоким почтением – снизу вверх. Фалды его сюртука гораздо длиннее, трубка, пряжки на башмаках, глаза и живот гораздо больше, нежели у других городских старцев. Что до его подбородка, то он даже не двойной, а тройной.
Вот я и описал этот счастливый уголок. Какая жалость, что столь прекрасная картина ныне превратилась в совершенно противоположную!
Напомню, что среди самых умудренных обитателей города издавна бытовала поговорка: «Из-за холмов добра не жди». И в самом деле: в ней, как выяснилось, содержался пророческий смысл.
Два дня назад, когда до полудня оставалось каких-то пять минут, на вершине холмов с восточной стороны появился объект весьма необычного вида. Такое событие, конечно, привлекло всеобщее внимание, и каждый старичок, сидевший в кожаном кресле, в смятении устремил один глаз на это явление, не отрывая, однако, второго глаза от башенных часов.
Когда до двенадцати не хватало всего трех минут, выяснилось, что странный объект представляет собой миниатюрного молодого человека, по-видимому иностранца. Он с необыкновенной быстротой спускался с холма, так что довольно скоро все могли хорошо его рассмотреть. Такого жеманного и франтоватого человечка еще не видывали в Вондервоттеймиттисе. У него было табачного цвета лицо с длинным крючковатым носом, глазами-горошинами, большим ртом и великолепными зубами, которые он все время выставлял напоказ, потому что беспрестанно ухмылялся до ушей. Что касается бороды и усов, то никаких признаков этой растительности обнаружить не удалось. Франт был без шляпы, а его волосы были аккуратно накручены на папильотки. Костюм его состоял из превосходно сидящего черного фрака, из кармана которого выглядывал длинный угол белого платка, черных кашемировых панталон до колен, черных чулок и тупоносых черных лакированных туфель с пучками черных атласных лент вместо бантов. К одному боку он прижимал локтем огромнейшую шляпу, а к другому – скрипку, чуть ли не в пять раз превосходящую его размерами. В левой руке он держал золотую табакерку, из которой, сбегая вприпрыжку с холма и выделывая на бегу самые фантастические па, непрерывно брал табак и нюхал его с крайне самодовольным видом.




























