444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдгар Аллан По » Заколдованный замок (сборник) » Текст книги (страница 21)
Заколдованный замок (сборник)
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 01:44

Текст книги "Заколдованный замок (сборник)"


Автор книги: Эдгар Аллан По



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 42 страниц)

Каким образом мой старший брат в ту минуту избежал гибели, я не могу сказать, мне не довелось его об этом спросить. А я, как только у меня вырвало из рук фок[84], бросился ничком на палубу и, упершись ногами в планшир, уцепился что было сил за рым[85] у основания фок-мачты. Конечно, я действовал инстинктивно, и это было лучшее, что я мог сделать, потому что соображать в ту минуту я не был способен.

На несколько секунд, как я уже сказал, нас совершенно затопило, и я лежал, не дыша, отчаянно вцепившись обеими руками в рым. Почувствовав, что легкие мои вот-вот разорвутся, я приподнялся на коленях, не выпуская кольца из рук, и голова моя оказалась над водой. В это время наше суденышко встряхнулось, точно пес, выскочивший из воды, и взлетело на гребень волны. Я был словно в столбняке, но изо всех сил старался собраться и понять, что же теперь делать, как вдруг кто-то схватил меня за руку. Это был мой старший брат, и я страшно обрадовался, потому что считал, что и его смыло за борт. Но радость моя мгновенно сменилась ужасом, когда он, приблизив губы к моему уху, прокричал одно-единственное слово: «Москестрем!»

Не берусь передать, что я почувствовал в ту минуту! Я задрожал с головы до ног, словно в жестоком приступе лихорадки. Я хорошо знал, что имел в виду мой брат, произнося это слово. Ветер гнал нас вперед, прямо к водовороту, и теперь ничто не могло нас спасти!

Видите ли, обычно, пересекая течение в проливе, мы даже в самую тихую погоду всегда старались держаться как можно дальше от водоворота и при этом пристально следили за началом затишья. А теперь нас несло в самый котел, да еще при таком урагане! «Но ведь мы, наверное, окажемся там во время самого затишья, – подумал я. – Есть еще крохотная надежда». И тут же обругал себя: только сумасшедший мог на что-то надеяться в таких обстоятельствах.

К этому времени первый бешеный натиск ветра стих, а может, мы не так ощущали его, потому что он дул нам в корму. Зато волны, которые поначалу катились низко, как бы придавленные бешеным ветром, теперь вздыбились и превратились в целые горы… В небе также произошла странная перемена. Только что оно было повсюду черным, как деготь, и вдруг прямо над нашими головами образовалось круглое оконце, просвет чистой, ясной, глубокой синевы, и в нем засияла полная луна таким ярким светом, какого я никогда еще не видывал. Она озарила все вокруг с необыкновенной отчетливостью – но, Боже правый, что за зрелище нам открылось!

Я несколько раз пытался заговорить с братом, но шум моря до такой степени усилился, что, несмотря на все мои старания, он не мог расслышать ни слова. А ведь я кричал ему прямо в ухо! Вдруг он сокрушенно покачал головой, смертельно побледнел и поднял палец, словно желая сказать этим жестом: «Слушай!»

Я не сразу понял, на что он хочет обратить мое внимание, но затем у меня мелькнула страшная мысль. Я вытащил из кармана часы, поднял их к свету и взглянул на циферблат. Они остановились в семь! Время затишья было упущено, и теперь водоворот Мальстрема бушевал в полную мощь.

Если судно прочно построено, правильно оснащено и не слишком нагружено, при сильном шторме в открытом море волны как бы выскальзывают из-под него. Людям, не знающим моря, это кажется странным, а у нас, старых моряков, это называется «оседлать волну».

Так вот, до сих пор мы благополучно «держались в седле», но вдруг исполинская волна ударила нам прямо под корму и, взметнувшись, понесла вверх, все выше и выше, словно норовя зашвырнуть в самое небо. Я бы ни за что не поверил, что волна может подняться так высоко, если бы это происходило не со мной. А потом мы стрелой полетели вниз, причем с такой скоростью, что у меня перехватило дыхание и потемнело в глазах, будто я падал во сне в бездонную пропасть. Однако пока мы еще находились на гребне, я успел бегло осмотреться, и одного этого взгляда мне хватило. Я тотчас понял, где мы находимся. Водоворот Москестрем лежал прямо перед нами на расстоянии не больше четверти мили, но он был похож на тот Москестрем, который вы сейчас видите, не больше, чем Ниагарский водопад на мельничный ручей. Если бы я уже не догадался, где мы находимся и к чему нам следует быть готовыми, я бы не узнал это место. От ужаса глаза мои судорожно закрылись сами собой.

Прошло не больше двух-трех минут, и вдруг мы почувствовали, что волны отхлынули и нас обдает клочьями пены. Судно само круто повернуло на левый борт и стремительно рванулось вперед. В тот же миг оглушительный шум волн совершенно потонул в каком-то пронзительном вое – представьте себе, что тысячи пароходов одновременно включили сирены, чтобы сбросить пар. Теперь мы находились в полосе пены, всегда окружающей водоворот, и я подумал, что нас, конечно, сейчас швырнет в бездну. Мы уже смутно видели ее зев, потому что кружили над ним с сумасшедшей быстротой. Шхуна наша как будто вовсе потеряла осадку: она не погружалась в воду, а скользила, как воздушный пузырь, по поверхности зыби. Правый борт был обращен к водовороту, а слева простирался необъятный океан. Простирался – не то слово, океан стоял, подобно огромной крепостной стене, которая вздыбилась между нами и горизонтом.

Это может показаться странным, но теперь, когда мы оказались в самой пасти водоворота, я чувствовал себя гораздо более спокойным, чем тогда, когда мы только приближались к нему. Убедившись, что никакой надежды больше нет, я окончательно избавился от страха, который поначалу буквально парализовал меня. Я думаю, что отчаяние до предела взвинтило и напрягло мои нервы.

Не подумайте, что я хвастаюсь – я говорю вам чистую правду: в тот миг я начал размышлять о том, как странно умереть таким необычным образом и каким безумием было тревожиться о такой ничтожной вещи, как моя собственная жизнь, перед лицом столь величественного проявления Божьего могущества. Мне и сейчас кажется, что я даже вспыхнул от стыда, когда эта мысль промелькнула у меня в голове. Затем мысли мои обратились к водовороту, и мной овладело жгучее любопытство. Меня тянуло проникнуть в его глубину, и мне казалось, что ради этого стоит пожертвовать жизнью. При этом я жалел только об одном – что никогда уже не смогу рассказать людям, оставшимся на суше, о тех чудесах, которые откроются передо мной. Странно, что у человека перед лицом смерти возникают такие нелепые фантазии; потом я не раз размышлял об этом и пришел к выводу, что, возможно, это бесконечное и стремительное кружение над бездной слегка помутило мой разум.

Было, между прочим, еще одно обстоятельство, которое помогло мне овладеть собой. Ветер совершенно исчез, поскольку теперь он просто не мог достигать до нас, так как наше судно, продолжая движение, находилось уже значительно ниже уровня океана. Если вам никогда не случалось бывать на море во время сильного и продолжительного шторма, вы не в состоянии даже представить, до какого исступления могут довести моряка ветер и удары волн. Они слепят, оглушают, не дают свободно вздохнуть, лишают всякой способности действовать и соображать. Но теперь мы были избавлены от этих неприятностей – так приговоренный к казни преступник пользуется в тюрьме некоторыми льготами, которых он был лишен, когда его участь еще не определилась.

Сколько раз мы пронеслись по кромке водоворота, я не могу сказать. Мы мчались, описывая огромные круги, должно быть, в течение часа, и при этом не плыли, а, скорее, летели, постепенно смещаясь к середине пенистого кольца, а затем все ближе и ближе к его зловещему внутреннему краю. Все это время я не выпускал из рук медное кольцо у основания снесенной мачты. Мой старший брат лежал на корме, держась за большой пустой бочонок, прочно прикрепленный тросом к палубе; это была единственная вещь, которую не снес за борт ураганный удар первого шквала. Но когда мы уже совсем приблизились к краю воронки, брат, вне себя от ужаса, вдруг оставил свой бочонок и, бросившись ко мне, стал отрывать мои руки от кольца – держаться вдвоем за него было нельзя.

Ничто в жизни так глубоко не огорчало меня, как этот его поступок, хотя я и понимал, что он, должно быть, совсем помешался от страха. Но у меня и в мыслях не было противиться или вступать с ним в борьбу. Я знал, что, будем мы за что-нибудь держаться или нет, никому из нас это не поможет. Уступив брату рым, я перебрался на корму к бочонку. Сделать это было вовсе не трудно, потому что шхуна, продолжая двигаться по кругу, держалась довольно устойчиво, не кренилась и только иногда покачивалась от носа к корме от завихрений водоворота. Но едва я успел устроиться на новом месте, как судно вдруг легло на правый борт – и мы стремглав понеслись в бездну.

Я поспешно пробормотал молитву, решив, что все кончено.

Меня замутило от быстроты спуска, я инстинктивно уцепился за бочонок и закрыл глаза. Несколько секунд я не решался открыть их, в каждое мгновение ожидая конца и удивляясь, что я еще не в воде. Но время шло, а я все еще был жив. Ощущение падения прекратилось, и движение судна, по-видимому, осталось почти таким же, как раньше, когда оно находилось в полосе пены, с той только разницей, что теперь оно сильно кренилось на борт.

Овладев собой, я решился окинуть взглядом то, что творилось вокруг.

Никогда мне не забыть благоговейного ужаса и восторга, охвативших меня в ту минуту. Шхуна, казалось, висит, удерживаемая какой-то волшебной силой, на полпути к бездне. Она находилась на внутренней поверхности огромной круглой воронки, уходящей в невероятную глубину. Ее совершенно гладкие стены могли бы показаться черным стеклом, если бы они не вращались с головокружительной скоростью и не отражали при этом призрачное сияние лунных лучей, которые золотым потоком струились вдоль черных склонов, проникая далеко вглубь.

Сначала я был так потрясен, что ничего не мог понять. Внезапно открывшийся образ грозного величия – вот и все, что я видел. Когда же я отчасти пришел в себя, взгляд мой волей-неволей устремился вниз – в этом направлении для него не было никаких преград, так как шхуна «висела» на внутренней поверхности конуса воронки. Она оставалась «на ровном киле», как говорят моряки, – то есть ее палуба была параллельна поверхности воды. Но сама эта поверхность была круто наклонена, образуя к горизонтали угол около сорока пяти градусов, так что мы как бы лежали на боку. Однако я заметил, что и при таком положении судна мне почти без труда удавалось сохранять равновесие; это, по-видимому, объяснялось скоростью вращения водоворота.

Лунные лучи проникали почти до самого дна бездны, но я все еще не мог рассмотреть его отчетливо. Там клубился густой туман, а над туманом висела великолепная лунная радуга, подобная тому узкому и непрочному мосту, который, как считают мусульмане, служит единственным переходом из Времени в Вечность. Этот туман, или водяная пыль, возникали, вероятно, от столкновения гигантских стен воронки, когда они сходились вместе на дне; но вопль, который исходил из этого тумана и возносился к небесам, я не берусь описать.

Как только мы оторвались от верхнего пояса пены и соскользнули в воронку, нас сразу увлекло на значительную глубину, но после этого спуск продолжался крайне неравномерно. Мы носились кругами, но не ровным и плавным ходом, а стремительными рывками и толчками. Нас то швыряло вниз на несколько десятков футов, то шхуна снова летела так, что описывала полный круг, не спустившись ни на дюйм. Тем не менее с каждым оборотом мы оказывались все ниже, этого нельзя было не заметить.

Озираясь вокруг и вглядываясь в огромное черное жерло, вокруг которого мы вращались, я заметил, что наше судно – не единственная добыча, захваченная пастью водоворота.

Над нами и ниже нас носились обломки судов, громадные бревна, стволы деревьев и масса мелких предметов: домашняя утварь, разбитые ящики, доски и бочонки. Я уже упоминал о том странном любопытстве, которое овладело мной, вытеснив первоначальное чувство доводящего до безумия страха. Оно разгоралось во мне все сильнее по мере того, как жуткий конец становился все ближе и ближе. Я с острым интересом разглядывал все эти предметы, двигавшиеся вместе с нами. Возможно, я был в шоке, потому что мне доставляло необъяснимое удовольствие угадывать, какой из этих предметов первым унесется в клокочущую пучину. Вот эта сосна, говорил я себе, сейчас совершит роковой прыжок, взмахнет ветвями, нырнет и исчезнет – и был по-детски разочарован, когда остов голландского торгового судна опередил дерево и исчез первым. И вдруг, после нескольких таких попыток угадать и неизменных ошибок, у меня в голове мелькнула мысль, от которой я задрожал с головы до ног, а сердце мое неистово заколотилось.

То, что так подействовало на меня, было не ужасом, а смутным проблеском надежды. И надежда эта возникла не только из наблюдений за поведением обломков и нашего собственного судна, но также из воспоминаний. Я припомнил хлам, которым был обычно усеян берег Лофотена, – все то, что когда-то поглотил Москестрем и потом «выплюнул» обратно. В большинстве это были жалкие обломки, изуродованные и искромсанные до такой степени, что щепа на них стояла дыбом, но среди этого добра иногда попадались предметы, которые выглядели совершенно целыми. Я не мог найти этому никакого объяснения, кроме одного: из всех этих предметов в обломки превращались только те, которые достигали дна. Другие же – по той ли причине, что они попадали в водоворот несколько позже, или по какой-то иной – погружались слишком медленно и не успевали достичь дна, так как начинался прилив или отлив. Я предположил, что в таком случае они могли вернуться на поверхность океана в целости и сохранности, избежав участи тех предметов, которые затонули скорее.

При этом я сделал еще три важных наблюдения. Первое: чем больше и массивнее были предметы, тем скорее их затягивал водоворот. Второе: если из двух предметов одинакового объема один имел форму шара, а другой – любую иную форму, сферический предмет исчезал в бездне быстрее. И, наконец, третье: если из двух предметов одинаковой величины один был в виде цилиндра, а другой – любой иной формы, цилиндрический погружался медленнее. После того как мне удалось спастись, я несколько раз беседовал об этом с нашим старым школьным учителем. Он объяснил мне, хоть я и позабыл это объяснение, что все эти явления, в сущности, были естественным следствием той формы, какую имели плавающие предметы, и подтвердил, что цилиндр, попавший в водоворот, оказывает наибольшее сопротивление всасывающей его силе.

Еще одно удивительное обстоятельство подкрепляло мои наблюдения – именно оно и подтолкнуло меня использовать их для спасения собственной жизни. Всякий раз, описывая окружность, мы обгоняли то бочонок, то рею, то обломок мачты. Многие из этих предметов находились на одном уровне с нами в ту минуту, когда я только что открыл глаза и увидел то, что нас окружало, но теперь они носились высоко над нами и, похоже, почти не сместились со своего первоначального уровня.

Теперь я уже не колебался. Я решил как можно крепче привязать себя к бочонку для пресной воды, за который все еще держался, перерезать трос, которым он был прикреплен к кормовой палубе, и броситься в воду. Я попытался знаками привлечь внимание брата, указывая ему на проплывавшие мимо нас бочки и пытаясь объяснить, что именно я хочу сделать. Мне кажется, брат в конце концов понял меня, хотя до сих пор не знаю, так это или нет, – однако он только безнадежно покачал головой и не пожелал сдвинуться с места. Добраться до него я уже не мог, к тому же каждая секунда промедления грозила гибелью. Скрепя сердце я предоставил брата избранной им участи, привязал себя к бочонку той же веревкой, которой он был закреплен на палубе, и бросился в пучину.

Расчет мой оказался безошибочным. А поскольку я сам рассказываю вам эту историю, вы видите, что я спасся, и знаете из моих слов, каким образом мне удалось это сделать. Поэтому в остальном я буду краток.

Прошел, должно быть, час после того, как я бросился в воду с борта шхуны, когда наше судно, уже значительно удалившееся вглубь чудовищной воронки, внезапно совершило два или три резких поворота и с бешеной скоростью ринулось вниз, мгновенно скрывшись в хаосе клокотавшей внизу пены, и унесло с собой моего брата. Что касается меня и моего бочонка, то мы к этому времени преодолели не более половины расстояния от того места, где я выбросился за борт, до жерла водоворота. А между тем в самой исполинской воронке начали происходить очевидные перемены. Наклон ее стен с каждой минутой становился все менее и менее крутым, а скорость движения по кругу мало-помалу снижалась. Пена, водяная пыль и лунная радуга внизу исчезли, и дно бездны начало постепенно приподниматься.

Небо расчистилось, ветер утих, полная луна катилась к закату, когда я оказался на поверхности моря в виду берегов Лофотена, причем как раз над тем самым местом, где только что зияла зловещая пасть Москестрема. Несмотря на затишье, море все еще катило огромные, подобные горам, волны, поднятые унесшейся бурей. Течение с огромной скоростью несло меня по проливу, и через несколько минут меня прибило к берегу, невдалеке от которого вели лов местные рыбаки. Одна из их лодок подобрала меня – я был чуть жив и даже теперь, когда опасность миновала, не мог вымолвить ни слова от пережитого кошмара.

Рыбаки, подобравшие меня, были моими старыми приятелями, знавшими меня с детства. Однако даже они в первые мгновения не узнали меня – как невозможно узнать выходца с того света. Волосы мои, еще накануне черные как смоль, стали, как вы сами видите, совершенно седыми. Говорят, будто и лицо мое резко изменилось, хотя самому мне судить об этом трудно. Позже я рассказал им обо всем, что случилось со мной и моими братьями, но они не поверили мне. А теперь я рассказываю эту историю вам, но по-прежнему сомневаюсь, что вы поверите мне больше, чем лофотенские рыбаки.

Перевод К. Бальмонта

Поместье Арнгейм


Как нежная красавица во сне Чуть смотрит в небо, очи закрывая, Волшебный сад светился в тишине. Лазурь небес блистаньем согревая, Кругом вставала сеть цветов живая. На ирисах, сомкнувшихся толпой, Роса дышала светом и мольбой, Как дышат звезды в вечер голубой. Джайлс Флетчер[86]

От колыбели до могилы в паруса́ моего друга Эллисона дул попутный ветер процветания. Слово «процветание» я употребляю здесь не в сугубо мирском его значении, а в качестве синонима понятия «счастье». Человек, о котором я говорю, казалось, был рожден для того, чтобы наглядным образом предвосхитить идеи Тюрго, Прайса, Пристли и Кондорсэ и стать примером того, к чему стремились всевозможные перфекционисты[87]. По моему мнению, недолгая жизнь Эллисона опровергала догму о существовании в самой человеческой природе некоего скрытого начала, враждебного блаженству. Внимательное исследование его жизни также дало мне понять, что нарушение простых законов гуманности – это и есть главное несчастье человечества, что мы обладаем крайне неразвитыми началами, способными принести нам довольство, и что даже теперь, при нынешнем невежестве и безумии всех размышлений о социальном устройстве, существует вероятность, что отдельный человек, при наличии необычных и крайне благоприятных условий, может быть счастлив.

Мнений, подобных этому, придерживался и мой молодой друг. Поэтому следует принять во внимание, что ничем не омраченная радость, которой отмечена его жизнь, была в значительной мере заранее обусловлена. И в самом деле: если бы мистер Эллисон располагал меньшими способностями к бессознательной философии, которая порой с большим успехом заменяет жизненный опыт, он обнаружил бы себя самого, вместе со своей невероятной жизненной удачей, посреди того водоворота горя и бедствий, который неизбежно разверзается перед людьми хоть сколько-нибудь незаурядными.

Но я вовсе не ставлю своей целью сочинение трактата о счастье. Идеи моего друга можно изложить в нескольких словах. Он допускал лишь четыре простых основания, или, вернее, четыре условия блаженства. Главным условием он считал (странно, не правда ли?) всего лишь физические упражнения на свежем воздухе. «Здоровье, достигаемое иными средствами или способами, – утверждал он, – недостойно называться здоровьем». Он приводил в качестве примера чистого блаженства охоту на лис и указывал на землекопов как на единственных людей, которые в целом могут справедливо считаться счастливее прочих. Вторым условием была женская любовь. Третьим, и наиболее трудно осуществимым, – презрение к честолюбивым помыслам. Четвертым – цель, которая требует постоянного к себе стремления. Эллисон держался того мнения, что степень достигнутого счастья пропорциональна духовности и возвышенности этой цели.

Замечателен был непрерывный поток даров, которые фортуна в изобилии обрушивала на мистера Эллисона. Красотой, стройностью и грацией он превосходил всех известных мне джентльменов. Разум его был устроен таким образом, что приобретение познаний являлось для него не трудом, а, скорее, необходимостью. Он принадлежал к одному из знатнейших и влиятельнейших родов Британской империи. Его невеста была самой прелестной и самой верной и любящей из женщин. Его земельные владения были обширны. Но, когда он достиг совершеннолетия, обнаружилось, что судьба сделала его объектом одного из тех странных капризов, которые потрясают общество и почти всегда в корне меняют моральный облик того, на кого они направлены.

Оказалось, что примерно за сто лет до того, как наш мистер Эллисон достиг совершеннолетия, в одной из отдаленных провинций скончался некий мистер Сибрайт Эллисон. Этот джентльмен скопил огромное состояние и, не имея прямых потомков, разработал причудливый план: позволить этому богатству расти в течение ста лет после своей смерти. До мельчайших деталей распорядившись различными вложениями, он завещал всю сумму капитала ближайшему из своих родственников, носящих фамилию Эллисон, который будет жить через сто лет. Заинтересованными лицами было предпринято множество попыток отменить это необычайное завещание; но поскольку они носили характер ex post facto[88], это обрекло их на провал. Вдобавок, к казусу было привлечено внимание правительства и через Парламент удалось провести законодательный акт, запрещающий подобные накопления. Акт этот, однако, не помешал юному Эллисону в свой двадцать первый день рождения вступить во владение наследством своего предка сэра Сибрайта, которое на тот момент составляло четыреста пятьдесят миллионов долларов.

Когда публике стали известны чудовищные размеры наследства, стали возникать различные предположения о том, как им распорядятся. Величина и безусловная доступность всей этой суммы приводили в растерянность и недоумение всех, кто пытался строить какие-либо домыслы. Дело в том, что про обладателя более или менее умопостигаемого количества денег можно вообразить что угодно. Владей Эллисон богатством, всего лишь в несколько раз превосходящим богатство любого состоятельного человека, легко можно было бы представить, что он пустится в безудержный разгул, или займется политическими интригами, или подастся в министры, или купит себе высокий титул, или примется коллекционировать целые музеи virtu[89], или станет щедрым покровителем литературы, наук и искусств, или свяжет свое имя с известными благотворительными организациями и учреждениями. Но при таком несметном богатстве, безраздельным владельцем которого стал счастливый наследник, все эти цели, да и все обычные цели выглядели довольно ничтожными.

Когда же любопытные обратились к цифрам, те лишь усугубили их растерянность. Стало ясно, что даже при трех процентах годовых такой капитал принесет не менее тринадцати миллионов пятисот тысяч годового дохода, что составляет миллион сто двадцать пять тысяч в месяц, или тридцать шесть тысяч девятьсот восемьдесят шесть долларов в день, или тысячу пятьсот сорок один доллар в час, или двадцать шесть долларов в каждую быстротекущую минуту. Тут уж обычные предположения были напрочь отброшены. Не зная, что еще вообразить, досужие умы решили, что мистеру Эллисону следовало бы избавиться хотя бы от половины своего состояния, ибо такую массу денег уже совершенно некуда девать, а заодно обогатить целую армию родственников, разделив между ними избытки. Впрочем, ближайшим из них он и в самом деле уступил то, чем владел еще до получения наследства.

Однако я не был удивлен, узнав, что он давно уже принял решение по вопросу, послужившему для его друзей поводом для жарких дискуссий. И я не слишком изумился, узнав, что именно он решил. В отношении частной благотворительности его совесть была спокойна. В возможности отдельного человека хоть как-то улучшить общее состояние человечества он (как это ни прискорбно) почти не верил. В целом, к счастью или нет, он в значительной степени был предоставлен самому себе.

Эллисон был поэтом в самом широком и благородном смысле этого слова. Кроме того, он глубоко постиг истинную природу, высокие цели и величие поэтического чувства. Он интуитивно понял, что самое полное и, видимо, единственно возможное удовлетворение этого чувства заключается в создании новых форм прекрасного. Некоторые странности, связанные то ли с ранним развитием, то ли с самой природой его ума, придали его этическим представлениям облик так называемого «материализма»; и это, скорее всего, и внушило ему убеждение, что наиболее плодотворная, если только не единственная область поэтического деяния заключается в создании новых видов сугубо материальной красоты. Он не стал ни музыкантом, ни поэтом – если употреблять понятие «поэт» в его обыденном значении. А может, он пренебрег такой возможностью из-за своего убеждения, что одно из основных условий счастья на земле состоит в презрении к честолюбивым помыслам. И действительно: если высокий гений по необходимости честолюбив, то наивысший – абсолютно чужд тому, что зовется честолюбием. И не случилось ли так, что некто иной, более великий, чем Мильтон, был вполне удовлетворен, оставаясь «немым и бесславным»? Я убежден, что мир никогда не видел и никогда не увидит высшей меры блистательного свершения в самых богатых возможностями областях искусства, на какую вполне способна природа человеческая.

Эллисон, повторяю, не стал ни музыкантом, ни поэтом, хотя не было человека, который глубже, чем он, понимал бы музыку и поэзию. Весьма возможно, что при других обстоятельствах он стал бы живописцем. Скульптура, хотя она и поэтична по своей природе, слишком ограничена в размахе и результатах и поэтому не могла обратить на себя его пристальное внимание.

Я упомянул здесь все ветви искусства, на которые, по общепринятому мнению, распространяется поэтическое чувство. Но Эллисон утверждал, что самая богатая возможностями, самая истинная, самая естественная и, быть может, самая обширная ветвь его пребывает в необъяснимом запустении. Никто и никогда еще не считал декоративное садоводство одним из видов поэзии, но мой друг полагал, что оно предоставляет всем музам поистине великолепные возможности. И в самом деле, здесь открывается обширнейшее поле для полета фантазии, находящей выражение в бесконечном сочетании форм невиданной прежде красоты; а элементы, ее составляющие, неизмеримо превосходят все, что может дать земля сама по себе. В многообразных формах и красках цветов и деревьев Эллисон усматривал самые непосредственные и энергичные усилия самой Природы, нацеленные на сотворение материальной красоты. И в концентрации этих усилий – точнее, в приспособлении этих усилий к глазам, которые должны увидеть их в этом мире, в использовании наилучших средств, в трудах ради достижения совершенства – и заключалось, по его разумению, воплощение не только его дарований, но и той высокой цели, ради которой божество наделило человека поэтическим чувством.

«В приспособлении этих усилий к глазам, которые должны увидеть их в этом мире…» Объясняя эту фразу, мистер Эллисон значительно приблизил меня к разрешению того, что всегда казалось мне загадкой. Я имею в виду тот факт (никем, кроме полных невежд, не оспариваемый), что в природе не существует видимых обычным глазом сочетаний форм и красок, какие способен создать гениальный художник. Нет в действительности таких райских садов, какие сияют на полотнах Клода. В самых чарующих природных ландшафтах всегда найдется или какой-нибудь недостаток, или что-нибудь излишнее. В то время как составные части, каждая в отдельности, могут посмеиваться над искусством художника, расположение, композиция этих частей всегда дает возможность вносить улучшения. Иными словами, нет такой точки на обширной поверхности земли, находящейся в естественном состоянии, взглянув с которой, проницательный глаз художника не обнаружил бы погрешностей в том, что называется «композицией» пейзажа. И все же, до чего это непостижимо! В иных областях мы справедливо привыкли считать природу самим совершенством. Мы избегаем состязаться с нею в сотворении деталей. Кто дерзнет в точности воспроизвести окраску тюльпана или улучшить пропорции ландыша? Критики, убежденные в том, что скульптура или портретная живопись должны возвышать, одухотворять натуру, а не подражать ей, пребывают в заблуждении. Наилучшие образцы человеческой красоты в живописи или скульптуре лишь приближаются к тому прекрасному, которое живет и дышит. Упомянутый эстетический принцип верен лишь по отношению к пейзажу; и, почувствовав здесь его верность, а заодно поддавшись опрометчивому стремлению к обобщениям, критики решили, что он якобы распространяется на все без исключений области искусства.

Я говорю: «почувствовав», ибо это чувство – не экзальтация и не самообман. Законы математики не точнее тех, что открываются художнику, почувствовавшему природу своего искусства. Он не только предполагает, но твердо знает, что такие-то и такие-то, на первый взгляд случайные, сочетания материи образуют истинно прекрасное. Но мотивы творцов, однако, еще не находят своего выражения в слове. Необходим более глубокий анализ, чем тот, что известен ныне, чтобы глубже их исследовать и выразить. Тем не менее, художника в его инстинктивных находках и прозрениях поддерживают голоса всех его собратьев. Пусть в «композиции» есть недостатки, пусть в это простое расположение форм внесут некую поправку, пусть эту поправку покажут всем художникам на свете и необходимость этой поправки признает каждый. И больше того: для устранения композиционного изъяна каждый из содружества творцов предложил бы именно эту же поправку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю