355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джонатан Коу » Клуб Ракалий » Текст книги (страница 9)
Клуб Ракалий
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 01:57

Текст книги "Клуб Ракалий"


Автор книги: Джонатан Коу



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц)

2

По окончании урока истории искусств мистер Слив отвел Филипа в сторонку.

– К субботе все готово? – спросил он, кладя, словно бы ненароком, ладонь Филипу на плечо.

В субботу два класса мистера Слива, выпускной и предвыпускной, должны были отправиться на экскурсию в Лондон, чтобы посетить открывшуюся в галерее Тейт выставку Джорджа Стаббса.[17]17
  Джордж Стаббс (1724–1806) – английский художник, анималист и анатом.


[Закрыть]

– Конечно, – ответил Филип.

– Хорошо. Уверен, то, что вы увидите, станет для вас откровением. И даже прозрением, если я вправе употребить слово столь сильное.

– Да, – сказал Филип. – Мне не терпится там побывать.

Он не вполне понимал смысл этого разговора, к тому же ему нужно было поспеть на следующий урок.

– Ваша матушка, – неожиданно, с подобием нервной нежности в голосе, произнес мистер Слив, – надеюсь, она в добром здравии?

– Да, да. В самом что ни на есть.

– Хорошо. Это очень хорошо. В таком случае я хотел бы… – Он как будто поколебался немного, порылся, отыскивая что-то, в своем кейсе, снова поколебался, прежде чем вытащить найденное, и наконец протянул Филипу белый конверт с написанным барочным, тонким почерком именем его матери: – Хотел узнать, не будете ли вы против – вернее, будете ли вы не против, следовало сказать мне, – того, чтобы передать ей это маленькое… э-э… послание. Записочка, не более того, совершенно невинная по содержанию и сути.

– Это для моей матери? – переспросил Филип.

– Образцовое резюме.

Филип взглянул на конверт. Вид его свидетельствовал лишь об одном: мистер Слив желает, чтобы Филип передал матери его личное послание. Филип сунул письмо в карман.

– Хорошо, – сказал он и ушел.

До самого конца коридора, где он повернул за угол, Филип чувствовал сверлящий ему спину взгляд мистера Слива.

* * *

Эрик Клэптон стоял на сцене «Одеон Нью-Стрит», глаза его были почти закрыты, левая рука лежала высоко на грифе гитары. Он исполнял какое-то соло, держа ноту на второй струне. Может быть, «Осиротевшие дети»?

«Пусть идет дождь»? Трудно сказать. Во всяком случае, выглядел он до крайности довольным собой, пребывающим в счастливом неведении того, что за спиной его красуется огромная свастика, а под ступнями на толстых платформах жирным восемнадцатым кеглем напечатано слово «РАСИСТ».

Филип критически обозрел картинку.

– Ну, – сказал он, – вообще-то не очень тонко, нет?

Прежде чем ответить, Дуг секунду-другую жевал кончик карандаша.

– Тонкость, – с нарочитой презрительностью объявил он, – есть врожденный недуг англичан.

Ответить на это было нечего – по крайней мере, Филипу ответ с ходу придумать не удалось. Клэр Ньюман, сидевшая напротив него, на дальнем конце огромного редакционного стола, начала что-то записывать. Устроила из этого целое представление, шепотом повторяя выводимые ею слова и под конец жирно подчеркнув «недуг англичан».

– Что ты там делаешь? – спросил Дуг.

– Я решила, что твои bons mots[18]18
  Остроты (франц.).


[Закрыть]
следует сохранить для потомства, – ответила Клэр с язвительной игривостью, которую она приберегала исключительно для Дуга. – Собираюсь стать Босуэллом при нашем Джонсоне. Твоим скрибом.

Все улыбнулись, даже те, кто последнего слова не понял.

– Рад слышать, – бодро откликнулся Дуг. – Так как тебе обложка?

– Нормально.

Филип тем временем придумал новое возражение.

– Это могут счесть диффамацией, – сказал он.

– Думаешь, Эрик Клэптон станет судиться со школьным журналом? – И, получив в ответ пожатие плечами, Дуг прибавил: – А и станет, так нам же лучше. В газеты попадем.

Мистер Серкис, молодой преподаватель английской литературы, присматривающий за собраниями редакционной коллегии, задумчиво подергал себя за ус, – усы у него были длинные, уже начавшие выходить из моды.

– Знаете, мне, пожалуй, следует показать это директору. И вообще нужно, чтобы он просмотрел весь материал, прежде чем мы пустим его в печать.

– Бросьте, это же цензура в чистом виде, – запротестовал Дуг. – Мы все-таки в Великобритании живем, а не в Румынии Чаушеску.

Клэр снова навострила перо.

– Как правильно писать – Румыния или Романия? – поинтересовалась она.

– А вот это известно любому, даже полуграмотному скрибу, – ответил Дуг.

На сей раз в улыбке его присутствовал намек на заигрывание – не упущенный Клэр, но оставленный ею без внимания. Получив от ворот поворот и понимая, что все это заметили, Дуг развел руки в стороны и ударился в риторику.

– Я полагал, все мы сошлись на том, – заявил он, – что, если журнал должен стать чем-то большим, нежели бюллетень светской хроники старших классов, нам следует придать ему определенную остроту. А это подразумевает высказывания политического характера. Помилуйте, наш журнал и прежде не обходил политику стороной. И мы должны продолжить эту линию. Только сделать ее порезче. – Он снова взглянул на Клэр, понимая, что по крайней мере в этом она – ближайшая его союзница. – Я полагал, что все мы сошлись на этом.

– В общем, да, – сказала Клэр, теперь набрасывавшая, и довольно рассеянно, что-то в блокноте. Разобрать, да еще и вверх ногами, что она там рисует, было трудно. Возможно, дерево. – Все правильно. Я только не уверена, что это… ну, не знаю, верный подход…

Последовало молчание. Взгляд мистера Серкиса прошелся по настенным часам. Три двадцать. Надо быстро принимать решение, иначе все неимоверно затянется.

– Ладно, – сказал он, – пора на чем-то остановиться. Через полчаса директор уйдет домой, так что если мы хотим что-то ему показать…

Бенжамен, сидевший на подоконнике, с которого открывался широкий вид на крыши школьных строений, в общем разговоре до сей поры не участвовал. Он смотрел в сгущавшиеся сумерки, где в расположенных по другую сторону двора языковых классах загорались одна за другой неоновые лампы. В нем появилась какая-то отстраненность, нечто большее обычной его задумчивости. Возможно, размышлял мистер Серкис, неотвратимо увеличивающийся разрыв между Бенжаменом и его друзьями может вскоре стать непреодолимым. И мистер Серкис готов был сделать все, что в его силах, дабы этого не допустить.

– А что думаете вы, Бен?

Легкий поворот головы, набрякшие от безразличия веки. Должно быть, мысли его витали в каких-то иных сферах. (На самом деле их занимал переход от ре-минорного секстаккорда к до-мажорному септаккорду.)

– Вы ведь его поклонник, не так ли?

– Был когда-то, – ответил Бенжамен.

Он неуклюже соскочил с подоконника и подошел к столу, чтобы получше разглядеть картинку Дуга. Теперь все взгляды были направлены на него – в ожидании приговора. (И напряженнее всех вглядывалась Клэр.) Но Бенжамен просто взял коллаж двумя пальцами, на миг замер, сощурясь, и слегка надул щеки.

– Ну, не знаю…

– Что он, собственно, сказал? – осведомился Филип. – Что на самом деле сказал Клэптон?

На этот счет у Дуга точных сведений не имелось.

– Цитату привести не могу, – ответил он. – Просто не нашел ее. Что-то такое насчет обращения Британии в одну из собственных колоний. Во всяком случае, Инека Пауэлла он упомянул. Тут я уверен. Сказал, что Пауэлл был прав и всем нам следовало бы прислушаться к его словам. Я написал об этом в статье.

– Наверное, пьян был?

– Ну и что? Какая разница?

Мистер Серкис наблюдал за Бенжаменом, медленно отошедшим от стола в угол комнаты, чтобы поднять с пола пластиковый пакет – квадрат со стороной в двенадцать дюймов, украшенный названием и адресом магазина «Циклоп Рекордз», который пользовался у старшеклассников «Кинг-Уильямс» особой популярностью. Книги и тетради Бенжамена помещались в него не без труда. Кейс был бы решением более практичным, однако кейс не излучал, как подозревал мистер Серкис, необходимой ауры будущего клевого музыканта. Потом Бенжамен помешкал в дверях, по-видимому желая попрощаться с коллегами и дожидаясь подходящего перебоя в их разговоре. К этому времени Дуг с Филипом уже перешли от недавней бестактности Эрика Клэптона к расизму вообще. Бирмингем, заявил Дут, породил на свет двух самых приметных за последние десятилетия мыслителей-расистов: Инека Пауэлла и Дж. Р. P. Толкиена. Филипа эта сентенция вывела из себя: Толкиен был, что там ни говори, любимейшим его автором. Каким это образом, пожелал узнать он, Толкиена удалось зачислить в расисты? Дуг порекомендовал ему перечитать «Властелина колец». Филип заверил его, что именно этим он и занимается, причем каждые полгода. В таком случае, ответил Дуг, он, разумеется, должен был заметить, что гнусные толкиеновские орки снабжены очевидными негроидными чертами. И не представляется ли ему многозначительным, что подкрепления, явившиеся из не названных тропических земель юга на помощь Саурону, Темному Властелину, состояли из существ темнокожих, нередко разъезжавших верхом на слонах?

– Знаешь что? – резко ответил Филип. – Этот самый расизм обращается у тебя в манию. Пора уже сменить пластинку.

– А тебе пора сменить круг чтения, – сказал Дуг.

Бенжамен ушел.

* * *

Он еще питал остаточную нежность к Толкиену хоть и не перечитывал «Властелина колец» вот уж несколько лет. Бенжамен перешел на Конрада и Филдинга, приступил к борениям с «Улиссом». Но, как бы там ни было, «Хоббит» занимал среди привязанностей Бенжамена особое место, и хоть ему никогда не приходило в голову, что книга эта написана его земляком, теперь, после замечания Дуга, он увидел в этом особый смысл. В конце концов, по какой бы еще причине Бенжамен сохранил такое пристрастие к собственноручным иллюстрациям Толкиена, к изображающим Торбу-на-Круче и Хоббитанию прозрачным акварелям, которые после стольких отмеченных переменами во вкусах лет продолжали мягко светиться на стене его комнаты? Разумеется, по той, что в чем-то, присущем этим картинам, в скромных контурах их ландшафта, в безыскусности, с которой они вызывали в памяти слова «однажды в тиши утра, в те далекие времена, когда в мире было гораздо меньше шума и больше зелени»,[19]19
  Перевод Н. Рахмановой.


[Закрыть]
он находил сентиментальные отзвуки пейзажей, среди которых вырос и сам. А если быть еще более точным, они напоминали Бенжамену место, лежащее всего в двух милях к югу от Лонг-бриджа: Ликки-Хиллз, где жили дедушка с бабушкой и куда он сегодня как раз и направлялся. И напоминали не просто потому, что мягкие скаты холмов и редкие, безмолвные, осенние прогалины этой полупасторальной тихой заводи заставляли его думать о Шире. Сами обитатели этих мест походили на хоббитов с их беззаботным равнодушием к широкому миру, неослабной уверенностью, что живут они наилучшей из возможных жизнью и в наилучшем из возможных мест. Бенжамен знал: Пол уже начинал относиться к этим их взглядам с пренебрежением, и, разумеется, не лишенным оснований. Однако сам Бенжамен вырос с ними, унаследовал их и не мог от них отказаться. Во всяком случае, полностью. Он любил дедушку с бабушкой именно за их нелепую, бессловесную веру в то, что Бог неким образом избрал их, оказал им особую услугу, поселив там, где все блага мира словно собрались в одном свято чтимом ими месте, – за эту веру, а не вопреки ей. Он и отвергал их веру, и одновременно черпал в ней силу.

Когда он позвонил у двери, ему открыла бабушка, сказавшая «Привет, милый» и наградившая его ласковым, попахивающим камфорой поцелуем в щеку. Она, похоже, не удивилась его появлению, хоть Бенжамен о нем и не предупредил. «Пришел чайку попить?»

Правила хорошего тона требовали, чтобы он посидел какое-то время на диване, макая полезные для пищеварения печенья в кружку с жиденьким чаем и рассказывая бабушке о том, что случилось за последнюю неделю в «Кинг-Уильямс». Собственно, никакого труда ему это не составляло. Бабушка питала веселый, непринужденный интерес к его школьной жизни, умом обладала острым, а имена друзей Бенжамена помнила куда лучше, чем его родители. Бенжамену нравилось беседовать с ней, так же как нравилось разговаривать с дедом. Сейчас дед сгребал в саду, чтобы сжечь, первые опавшие листья и, скорее всего, уже придумывал дурацкую шуточку или кошмарный каламбур, который скоро, за чайным столом, повергнет его внука в трепет.

Однако Бенжамен, как ни любил он деда и бабушку, пришел не для того, чтобы повидаться с ними. Он пришел, чтобы воспользоваться их пианино, и потому при первой же возможности, пока дед еще возился в саду, а бабушка ушла на кухню, дабы заняться «пастушьей запеканкой», поспешил в гостевую спальню, к чемоданчику, в котором хранились два его ленточных магнитофона, а после спустился с ними вниз и начал обустраивать кустарную студию записи.

Последним его музыкальным замыслом, встиснувшимся между нерегулярной работой над романом и сочинением рассказов, стал цикл камерных пьес для гитары и фортепиано, получивший название «Морские пейзажи № 1–7». Источником вдохновения для них послужили и воспоминания о Скагене, и все продолжающееся, лишенное взаимности увлечение Сисили. Первые три Бенжамен уже записал и, раз за разом слушая их в последние несколько дней, думал, что различает в своих сочинениях зарождение новой зрелости, сдержанного, вдумчивого лиризма. Он стремился создать нечто простое, но звучное, строгое, но прочувствованное. Достойное, надеялся Бенжамен, противоядие от разного рода крайностей, против которых полагал себя восстающим, а именно нелепых симфонических претензий, присущих прогрессивным героям Филипа, с одной стороны, и неандертальской динамичности панка, о котором Дуг, только-только начавший открывать его для себя, воеторженно распространялся перед охваченными ужасом друзьями, – с другой. Торить свой, особый творческий путь, пролегающий не столько между двумя этими направлениями, сколько по некоторой одинокой, выбранной им самим голой пустоши, – это представлялось Бенжамену занятием утонченным, благородным и романтическим. Он был уверен, что и саму Сисили, если б она когда-нибудь услышала что-то из его сочинений (событие весьма и весьма маловероятное), музыка эта тронула бы и заинтриговала.

Однако сам процесс звукозаписи отличался в этом доме крайней прозаичностью. Прежде всего следовало остановить, тронув маятник, часы с кукушкой, поскольку они и тикали слишком громко, и имели обыкновение куковать в самое неподходящее время. Музыкантам из списка Ричарда Брэнсона, когда они записываются в «Поместье», тревожиться, сколько понимал Бенжамен, по поводу такой ерунды не приходится. Еще одну проблему составляли шумы внешние, – и не только рокот машин, идущих по Олд-Бирмингем-роуд, но и звуки, сопровождавшие будничные труды дедушки с бабушкой. Бенжамену так и не удалось внушить им, что скромные его посягательства на музыкальное бессмертие требуют полной тишины. В немалом числе случаев – собственно говоря, в трех четвертях их – вся работа шла насмарку из-за какого-нибудь телефонного звонка или бездумно захлопнутой двери.

Впрочем, сегодня запись протекала гладко. «Морской пейзаж № 4» был горько-радостной композицией продолжительностью минуты в четыре, песенной по форме: гитара исполняла изменчивую, протяжную мелодию, мягко омываемую наплывающими и отступающими минорными аккордами фортепиано. После того как строфически-хоровая структура исчерпывала себя, музыка растекалась в неторопливой, тоскующей импровизации. Бенжамен сокрушался из-за того, что пьесы эти каждый раз получаются у него не такими авангардными, как хотелось бы, но все же верил, что они по-своему оригинальны. За ними стоял странный сплав влияний и современных классических композиторов, и экспериментальных английских рок-групп, в напряженный, эксцентричный звуковой мир которых когда-то пророчески ввел его Малкольм; однако Бенжамен лепил из этих веяний нечто совершенно самостоятельное. Настолько самостоятельное, что он знал: записи эти он никогда никому показывать не станет – даже Филипу, самому близкому из друзей, – и потому его не особенно заботило в этот вечер, что несколько нот он смазал, что в трех разных местах сбился с такта и что в самый конец лучшей из записей попало донесшееся из-за высокого окна мяуканье Желудя, бабушкиного кота. Проигрывая запись, Бенжамен отчетливо слышал этот мяв, однако счел его несущественным. Композиция была запечатлена, врезана во время – причем в варианте, который приближался к первоначальному замыслу. Прослушав ее несколько раз, он от нее устанет и двинется дальше. Эти пьесы, как уже понимал Бенжамен, были лишь ступеньками, началом пути к чему-то – к какому-то большому творению, либо музыкальному, либо литературному, либо киношному, либо сочетающему в себе и то, и другое, и третье, – творению, к которому он подходит все ближе, подходит медленно, но вдохновенно и неуклонно. К творению, которое обессмертит его чувство к Сисили и которое она, возможно, услышит, или прочтет, или увидит лет через десять-пятнадцать и вдруг поймет – по тому, как забьется ее сердце, – что создавалось оно для нее, предназначалось ей, что он, Бенжамен, намного превосходил – чего ей не хватило ума заметить – всех увивавшихся вокруг нее школьных оболтусов, превосходил чистотою сердца, одаренностью, жертвенностью. И в этот далекий день мысль обо всем, что она упустила, что потеряла, наконец-то в единый миг осенит ее, и Сисили заплачет – заплачет о своей глупости, о любви, которая могла соединить их.

Оно конечно, Бенжамену ничего не стоило просто взять и заговорить с Сисили, подойти к ней в очереди на автобусной остановке, попросить о свидании. Однако избранная им линия поведения представлялась ему более удовлетворительной.

Бабушка с дедушкой, сидевшие с ним этим вечером за столом, уплетая «пастушью запеканку», ничего не знали о неистовой, тайной страсти, испепелявшей юное сердце Бенжамена. Как и всегда, дедушка пребывал в настроении игривом и обращал каждую просьбу передать ему солонку, масленку или хлебницу в устрашающую словесную игру, которую Бенжамен старался по мере сил поддерживать. Ему так нравилась вся обстановка этих простых, оживленных трапез. Родительский дом казался в сравнении с ними холодным. Дома Бенжамену ненавистна была необходимость сидеть напротив Пола и наблюдать, как тот презрительно оглядывает еду и затем привередливо ковыряется в последнем творении матери. Ему ненавистно было, что все мысли отца заняты воспоминаниями – часы и часы спустя – о какой-то случившейся на работе унизительной стычке. И ненавистным было то, что Лоис больше нет с ними. Вот это и было худшим из всего. Ненавистным пуще всего остального.

3

«Крупное животное класса Мammalia», три буквы, начинается на «к», вторая «и».

Да ладно, сказал себе отец Филипа, уж это-то ты знать должен. Mammalia – это, ясен пень, млекопитающее. Три буквы, начинается на «к». Кот, что ли?

Хотя, вообще-то, «Маттаliа» стоит проверить.

– Милая, не дашь мне словарь?

Барбара протянула ему семейный словарь, «Ридерс Дайджест», не подняв взгляда и продолжая читать журнал. Вернее сказать, не журнал, а вложенное между его страницами письмо.

Ночной ветер бился в оконные стекла. Сэм вот уж третий год как собирался поставить двойные рамы, да все не собрался. Телевизор бормотал что-то, перебирая местные новости, оставленный без внимания, незамечаемый, с громкостью, увернутой почти до нуля.

«Когда я встретил тебя, на том родительском собрании, я ощутил то, что ощутил, надо думать, Джорнадо, впервые увидев „Менин“ Веласкеса, – подобие электрического трепета, о котором так проникновенно говорит Герберт Хауэллз,[20]20
  Герберт Хауэллз (1892–1983) – английский композитор.


[Закрыть]
передавая первые свои впечатления от „Фантазии на тему Таллиса“ Воан-Уильямса.[21]21
  Ралф Воан-Уильямс (1872–1958) – английский композитор.


[Закрыть]
Я понимал, что передо мною – величие; не просто совершенное человеческое существо (совершенное в плане телесном и, осмелюсь вообразить, духовном тоже, квинтэссенция безупречности), но и – для того чтобы сказать это, не требуется так уж сильно напрягать воображение – совершенное произведение искусства, ибо ты, Барбара, шедевр, который я искал всю мою жизнь, мой и только мой opus magnus…»[22]22
  Главное творение (лат.).


[Закрыть]

Mammalia, млекопитающие – ср., высший класс позвоночных животных. Основные их признаки следующие: тело покрыто волосами; обе пары конечностей служат по большей части как ноги; череп сочленен с позвоночником двумя затылочными бугорками; нижняя челюсть сочленяется непосредственно с черепом. [От лат. mamma, грудь, особл. женщины.]

Ну вот, так он и знал. Значит, получается «кот», верно? Погоди, а коты – они разве крупные? Ну, соседский-то котяра, тот, что у миссис Фриман, точно крупный, да еще какой. Две недели назад лису от дома отогнал. Выходит, «и» тут ни к чему.

«И» влезло сюда из «гнилой». Как оно там называлось? «Мерзкий, гадкий». Шесть букв, предпоследняя «о». Он начал было искать «мерзкий», но тут Барбара протянула с отсутствующим выражением руку и попросила:

– Дай-ка мне словарь, милый, ладно?

Он вздохнул и отдал ей книгу.

Барбара полистала страницы, украдкой бросив на Сэма быстрый взгляд, которого тот, с головой уйдя в кроссворд, не заметил.

Квинтэссенция, сущ., ж. (Quinta essentia или Quintum corpus, пятая сущность или пятое тело) – так у римских и у средневековых философов назывался эфир, который в пифагорейской школе был присоединен в качестве пятой стихии (или пятого простого тела) к четырем стихиям Эмпедокла. В разговорном яз. Квинтэссенция употребляется для обозначения самой тонкой и чистой сущности чего бы то ни было.

Самая тонкая и чистая сущность чего бы то ни было!

Он считает ее «самой тонкой и чистой». Понятно. Мистер Слив – Майлз, ей придется привыкнуть называть его так – на старомодный манер признается ей в любви. Она – его возлюбленная. Слово это, пленительно точное, явилось ей внезапно, нежданно. Барбара почувствовала, как у нее закололо, точно иголочками, щеки. Щеки горели, и Барбара понимала, что их заливает густая алая краска. Пристыженная, глубоко, упоительно пристыженная, она спрятала письмо между страницами «Женщины» и заставила себя сосредоточиться на журнале. Не надо его больше читать. Это неправильно, все в этой истории ужасно неправильно.

«СКОРОВАРКИ – одни их любят, другие ненавидят».

«ВАШИ ЗВЕЗДЫ способны помочь вам похудеть. Кто вы: Рыба – склонная себе потакать? Овен – гурманша? Близнец – все время что-то жующий?»

«Рак – искательница утешения. Еда доставляет вам удовольствие, из этого и состоит половина ваших неприятностей. Когда синяя птица счастья ускользает от вас, вы забираетесь в свою скорлупку и принимаетесь есть все больше и больше».

Барбара, не глядя, нашарила еще одно шоколадное печенье, а Сэм попросил:

– Дай-ка мне словарь, милая, ладно?

Мерзкий, прил. 1. Скверный, гадкий; 2. Вредный, пагубный; 3. Испорченный; презренный; очень неприятный. Мерзость, сущ.

Ну вот, отсюда и «гнилой». Однако если крупное млекопитающее – это «кот» – что совершенно очевидно, – то, значит, третьей буквой должно быть «о». И он принялся изыскивать слово из шести букв, означающее «мерзкий» и при этом с «о» в середине.

Есть! «ПЛОХОЙ».

«О Барбара, моя Барбара, мой варвар, язычница, каллипигийская колдунья, апогей всей лепоты, какая только существует в этом мерзостном мужском мире, смогут ли смертоносные силы перипетий даровать нам когда-либо сладкую эйфорию сибаритического соития?»

– Дай-ка мне словарь, милый, ладно?

На этот раз Сэм, протягивая ей словарь, недовольно вздохнул.

– Не понимаю, разве твой дурацкий журнал без словаря и читать уже нельзя? – спросил он. – Это же все-таки не «Доктор Чикаго».

Барбара показала ему язык:

– Заткнись и решай свой кроссворд.

Он аккуратно написал «плохой» поверх «гнилой», пригляделся – что это меняет? Номер 11 по горизонтали должен теперь начинаться не с «л», а с «х». «Общее название движущихся по рельсам машин». Девять букв, кончается на «в».

Черт его подери, подумал Сэм. Поклясться был готов, что это «локомотив». А теперь вот влезло «х» и все испортило.

Барбара отступилась от попыток понять последнее предложение Майлза и углубилась в письма читательниц «Женщины».

«Руководитель нашего туристского клуба носит фамилию, которая словно для его должности и придумана, – мистер Пик», – написала Пенни Дафтон из Клидероу.

«Я прибавила несколько фунтов, и бретельки лифчика стали резать мне плечи, – сообщала Эмили Фэрни из Саут-Шилдза. – Тогда я подсунула под каждую по женской прокладке, и мне стало намного удобнее».

Джули Вуд из Ньюбери рекомендовала: «Не расходуйте электричество, высушивая трусики в барабанной сушилке. Вместо этого положите их в смеситель для салата и крутите там, пока не просохнут».

«Недавно мне нужно было пойти на вечерние занятия, – писала еще одна корреспондентка. – Пришлось попросить мужа накормить ужином двух наших малышей – шести и четырех лет. На следующее утро я спросила, вкусный ли был ужин, и дети ответили, что им не понравилось только мороженое, которым папа приправил пудинг. Удивление мое прошло, едва я заглянула в холодильник. Он добавил в пудинг мороженую морковку!»

Редактор приписал к этому: «А ВАШ муж делал когда-либо что-нибудь по-настоящему глупое? Напишите, расскажите нам об этом!»

«Да я и с чего начать-то, не знаю», – подумала Барбара, взглянув на Сэма, хмуро уставившегося в кроссворд, блаженно не сознающего, что фломастер он посасывает не с того конца.

Сэм уже понял, что с движущимися по рельсам машинами ему не сладить, и перебрался в левый нижний угол кроссворда.

«Круглая открытая емкость, используемая для омовения рук и лица».

Начинается на «р», восемь букв. Ну, это просто. Р-А-К-О-В-И-Н-А. Двадцать третье по горизонтали, семь букв, кончается на «а».

«Состояние высшего блаженства», – прочитал он.

«Я должен снова увидеть тебя, – писал Майлз Слив. – Такова моя вера, Барбара, мое гомеостазное кредо, – мы предназначены друг для друга. Только когда мы будем рядом, слившиеся, сопряженные, смогу я достигнуть того неуловимого состояния нирваны, что было единственным упованием моей бесплодной, абортативной жизни».

– Дай-ка мне словарь, милый, ладно? – попросила Барбара.

И, получив его, она посмотрела, что такое «нирвана».

Нирвана, сущ. (в буддизме) – состояние высшего блаженства.

Сэм, впав в отчаяние, отбросил газету.

– Ну что, опять не вышло? – спросила Барбара с легчайшим намеком на издевку в голосе.

– «Простой и легкий», а? – ворчливо ответил Сэм, язык и губы которого были окрашены чернилами. – «Простой и легкий кроссворд». Ну, знаешь ли! Вот скажи мне, что такое «состояние высшего блаженства», а?

– Да уж откуда мне знать, – ответила Барбара и снова уткнулась в журнал.

Когда они забрались на верхний этаж автобуса, Клэр уже заняла там два передних места. Первым поднялся Бенжамен. Он понимал, что Клэр обрадуется, если он сядет с ней рядом, однако сел на другое сиденье, у окна. Вторым поднимался Дуг. И этот, опять-таки, понимал: Клэр предпочла бы, чтобы он рядом с ней не садился, но тем не менее уселся. Залезший наверх последним Филип пристроился рядом с Бенжаменом. Вид у него был расстроенный, но заметила это одна только Клэр. Все прочие ничего особенного в том, как он ведет себя в последнее время, не усматривали. И потому, просидев в молчании минут десять, а то и больше, она подтолкнула Дуга локтем и сказала:

– Какой-то он в последнее время ужасно тихий.

– Он всегда тихий, – ответил Дуг.

– Нет, в последние дни особенно.

Дуг, возможно желая опровергнуть собственную теорию о том, что тонкость – это врожденный английский недуг, перегнулся через проход и спросил:

– Эй, Филип! Что с тобой? Клэр вон считает, будто тебя что-то гложет.

– Я этого не говорила, – возразила Клэр. И затем, обращаясь к Филипу: – Просто ты кажешься каким-то придавленным, вот и все. Я и поинтересовалась, в чем дело.

Бенжамен, глядевший в окно и, как всегда, державшийся несколько в стороне от общего разговора, быстро сообразил, что Клэр права и что только ему одному известна причина подавленности, с недавнего времени овладевшей Филипом. Филипа тревожило будущее их музыкальной группы. Причем не безосновательно.

Да и кого бы не встревожило? Два года они собирали ее, многие месяцы подыскивали название (и даже теперь Бенжамен считал, что выбрали неправильное), на прошлой неделе группа собиралась провести первую репетицию, однако ее пришлось отменить – из-за отсутствия материала, ни больше ни меньше. Бенжамен, которому предстояло играть на клавишных, решил никаких своих песен группе не отдавать, объявив, что переложить его сочинения для пяти инструментов невозможно; а о предполагаемом вкладе Филипа было известно только одно: Филип уже долгое время сочинял нечто невероятно амбициозное, не то эпическую песнь, не то цикл песен, но друзьям-музыкантам (Бенжамену, Гидни, Стаббсу и Проктеру) так ничего еще и не показал. Демонстрация его великого творения была назначена на прошлую пятницу. Но в последний миг Филип от нее уклонился, сказав, что должен кое-что поправить. Вот потому-то, думал Бенжамен, друг его в последние дни и выглядит таким подавленным – тут и недовольство собой, вызванное тем, что он подвел своих коллег, и естественная тревога художника, труд которого близится к завершению.

Однако Бенжамен ошибался. Филипа тревожило то, что родители его перестали разговаривать друг с другом, а отец проводит теперь ночи в спальне для гостей.

Положение сложилось прискорбное – и во множестве отношений. Мать получила любовное письмо. Печально. Отец нашел это письмо – оно было спрятано между страницами журнала «Женщина», да еще теми, на которых обсуждаются всякие женские проблемы. Что также печально, и не в одном только смысле. Во-первых, почему отец вообще полез в этот раздел журнала? Ясное дело, потому, что помещенные там, становящиеся от номера к номеру все более откровенными рассуждения об оргазмах, эрогенных зонах и прочих невразумительных особенностях женской сексуальности делают эти страницы самым возбуждающим чтением, какое только можно сыскать в доме Чейзов. Во всяком случае, сам Филип именно по этой причине их и читает. Оказывается, что и отец, который на двадцать семь лет старше тебя и обладает, предположительно, куда большим жизненным опытом, продолжает испытывать не меньшее, чем у сына, зудливое любопытство и не находит для него лучшего утоления. Что именно говорилось в том письме, Филип не знал. Он спрашивал об этом у родителей, у обоих, однако мать ничего ему рассказывать не стала, а отец и рад бы был рассказать, да не мог, поскольку ни единого слова не понял – даже с помощью словаря «Ридерс Дайджест». Так или иначе, сказал он Филипу, суть письма в том, что этот типчик положил на твою маму глаз. Хочет ее в койку затащить. Сколько бы заковыристых слов он ни накрутил, все сводится к этому. Поиметь ее хочет.

И это тоже было печально. Но совсем уж худо стало Филипу, когда он узнал, кто был автором этого письма. Майлз Слив, вот кто.

Мистер Слив! Сливовый Сиропчик, отвратный преподаватель истории искусства! Филип, выбравший в выпускном классе именно эту специализацию, встречался с мистером Сливом четыре раза в неделю. Как смотреть ему в глаза, зная, что он норовит разрушить брак родителей? Легендарная выходка Гардинга на вечере в женской школе – «Осквернитель очага!» – теперь казалась Филипу далеко не смешной. Совсем, если правду сказать, не смешной. Первое, что пришло ему в голову, – пойти прямиком к директору школы и рассказать о поведении одного из его старших преподавателей (предмет – искусство и история искусства). Однако отец, как ни странно, сказал Филипу, что делать этого ни в коем случае не следует. Это наше дело, сказал отец, мое и его. Ни тебе, ни школе, ни даже матери твоей лезть в него не нужно. Я с этим мелким прохвостом сам разберусь, по-своему. Не знаю – как, но разберусь. Врежу ему так, что он меня долго помнить будет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю