355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Максвелл Кутзее » Сумеречная земля » Текст книги (страница 7)
Сумеречная земля
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 18:50

Текст книги "Сумеречная земля"


Автор книги: Джон Максвелл Кутзее



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)

Клавер с пищей не появился. Не колеблясь, я перебрался через ручей в основной лагерь: после такой ночной оргии готтентоты могут проспать весь день. Их легко мог уничтожить враг.

В первой хижине, в которую я заглянул, спали только чужие. Во второй я обнаружил своих пропавших людей. Братья Томбур, лежавшие ближе всех к двери, были укрыты шкурой буйвола. Во сне они улыбались друг другу нежными, мальчишескими улыбками. Между ними лежала девушка, взгляд ее широко открытых глаз был прикован ко мне. Ее груди еще не совсем развились. Они захватили ее как раз в нужном возрасте. За ними в сумраке я различил фигуры других спящих.

Я обследовал также свой берег ручья. В хижине по соседству с моей лежал старик, тот самый вождь, которому я нанес визит. Челюсть у него была подвязана ремешком, руки скрещены. Я сдернул с него покрывало и обнаружил, что левая нога туго забинтована от колена до паха и от нее исходит запах гниения. Живот был зашит.

У двери следующей хижины мочился коричнево-розовый мальчик. При виде меня он зашел внутрь и снова вышел из хижины, цепляясь за передник безносой женщины с поварешкой в руке. Я приветствовал ее. Она широко открыла рот и указала внутрь него. Я покачал головой. Из ее горла вырвался скрежещущий звук. Она начала приближаться ко мне. Повернувшись на каблуках, я удалился. Все еще не было никаких признаков Клавера. Я вернулся в хижину братьев Томбур и, преодолевая чувство ложного стыда, вошел. Мальчики лежали по-прежнему, а девушка все еще не спала. Я пристально взглянул на нее, опасаясь, что она что-нибудь скажет и смутит меня. Она в ответ улыбнулась, по – видимому, приглашая меня улыбкой, – правда.

Я едва ли мог поверить, что она настолько простодушна, чтобы предположить, будто я разделю ложе со своими слугами и их шлюхой. Итак, я проигнорировал ее и прошел дальше. Следующим я увидел спящего Плате. У него тоже было безмятежное лицо, что не вязалось с его беспокойным, боязливым характером. За ним я обнаружил потерявшегося Клавера. Он спал, обвив руками талию огромной женщины с впалыми щеками и волосами, от которых воняло жиром. Прижавшись к ней, рядом спал ребенок лет пяти. Я схватил Клавера за плечо своими когтями и зашептал ему в ухо. Веки у него затрепетали, а тело сжалось – точь-в-точь как у насекомого, которое хочет защитить себя.

– Клавер! – мой шепот загремел у него в ушах. Глаза у него полностью открылись, и, искоса взглянув на меня, он перевел взгляд на грязный затылок женщины.

Впервые за несколько недель я развеселился.

– Клавер! – прошептал я, и он, конечно, услышал смех в моем голосе. – Где мой завтрак? Я хочу позавтракать.

Он не смотрел на меня, ничего не говорил – несомненно, под мышками у него потекли струйки пота. Я ткнул его в зад.

– Встань, когда я с тобой разговариваю! Где мой завтрак?

Он со вздохом выпустил из рук женщину и, встав на колени, принялся отыскивать свою одежду – удрученный морщинистый старик с длинным повисшим пенисом пепельного цвета.

– Господин! Извините меня, господин! – теперь заговорил Плате, лежавший на спине, рука под головой. – Почему господин не дает нам поспать? – Он смотрел мне прямо в глаза.

Я поджал губы – он хорошо знал это выражение моего лица и раньше боялся, но сейчас не дрогнул. Он улыбался улыбкой готтентотов. Я не знал, кто еще проснулся и прислушивается к разговору, однако не мог себе позволить отвести взгляд от Плате.

– Мы устали, мы поздно легли, мы хотим спать. Господин должен позволить нам поспать. – Долгое молчание. – Если господину нужен завтрак, может быть, господин должен сам себе его найти.

Я сделал к нему шаг. На втором шаге я бы его лягнул. В прежние времена, если бы такой пинок пришелся ему под челюсть, все сухожилия у него на шее разорвались бы и сломался бы шейный позвонок. Но едва я сделал первый шаг, как он откинул угол одеяла. В руке, которая мирно лежала у бедра, был нож. Теперь я не мог себе позволить промахнуться. В следующий раз, сказал я себе, в следующий раз.

– Господин болен. – Плате слишком далеко зашел. – Господин должен лечь и набираться сил. Позже, когда мы встанем, мы что-нибудь пришлем господину. Господин живет по другую сторону воды, не так ли, господин?

– Пошли! – обратился я к Клаверу и вышел из хижины.

– Что нам прислать господину? – крикнул мне вслед Плате. – Господин хочет хвост? – Из хижины донесся взрыв смеха и выкриков, но все перекрыл голос Плате: – Может быть, мы пришлем господину славный молодой хвост!

Потоки сквернословия неслись мне вслед, когда я покидал спящую деревню.

Я ждал в своей хижине, и Клавер пришел, как я и ожидал. Не так-то легко отказаться от привычки к послушанию. Он приниженно извинялся за Плате: тот не знал, что делает, он всего лишь пускал пыль в глаза, он еще мальчишка, он был перевозбужден, он слишком много выпил, эти люди до добра его не доведут, и так далее. Он принес мне сухое печенье – печенье из моей собственной бочки, куда готтентоты запустили лапы во время своего празднества. Я был благодарен за цивилизованную пищу.

– Кто та леди? – спросил я. – Ты староват для таких дел, Клавер.

– Да, господин.

Нужно было заняться приготовлениями к отъезду, и в частности одним немаловажным делом. В моем нынешнем состоянии я не мог ехать верхом, даже не мог ходить (если до этого дойдет). Я должен был вскрыть свой фурункул. Итак, сунув в карман столь удобные клочки шерсти, которые использовал Клавер, я направился по берегу ручья вверх по течению и шел, пока кусты не скрыли меня от лагеря. Потом я снял штаны, уперся головой в скалу и, лежа на спине, с согнутыми коленями, тщательно протер мою пылающую драгоценность влажной шерстью. Меня раздражало то, что я не мог увидеть нарыв. Насколько он велик? Доверять можно было только глазам, потому что мои пальцы не чувствовали кожи, до которой дотрагивались; то казалось, что это всего-навсего прыщ, вокруг которого болит кожа, то – гнойный холмик с нежной вершиной.

Я зажал фурункул между костяшками больших пальцев и приготовился к насилию. Я нажимал все сильнее, все яростнее, испытывая страшную боль, но потерпел неудачу. «Это все диета», – прошептал я себе в утешение. Я сделал передышку. В моих истерзанных тканях загремел набат, призывавший к восстанию. Я разрывался между гордостью за своего упрямого отпрыска и молитвой, чтобы на короткое время у меня остановилось сердце. Лицо покрылось холодным потом. У меня снова начался понос. Я поплелся к ручью и присел на корточки. Желтую жижу унесло течением. Я вымылся и приготовился начать сызнова.

Должно быть, кожа растянулась от моих усилий. К моему удивлению, я тотчас же услышал – а если не услышал, то почувствовал барабанными перепонками, – как ткани поддались, и мои пальцы смочила струйка теплой жидкости. Тело мое расслабилось, и, в то время как я продолжал выдавливать гной правой рукой, левую я смог поднести к лицу, чтобы понюхать и рассмотреть. Таковы, наверное, радости проклятых.

Но когда я уже погружал свои ягодицы в проточную воду и наслаждался прохладой, мне помешали. Мальчишки, эти несносные мальчишки, не упускавшие случая посмеяться над чужаком, с пронзительными воплями высыпали из кустов, откуда шпионили за мной, и похитили мою одежду, лежавшую на берегу. Потрясенный тем, что моя идиллия нарушена, я стоял в воде, как овца, широко расставив ноги, а они гарцевали на берегу, размахивая моими штанами и призывая меня отнять их.

Если они полагали, что я сделаюсь бессильным от удивления и стыда и они чудесно развлекутся, когда я буду ковылять за ними босиком по колючкам, с окровавленным задом и волосатыми ногами, улыбаясь жалкой улыбкой и забавно их умоляя, то они просчитались. Издав львиный рык, весь покрытый морской пеной, как Афродита, я напал на них. Мои когти выдирали клочья кожи и мяса из спин удиравших. Большой кулак свалил одного из них на землю. Как Иегова, я обрушился ему на спину, и, пока его маленькие товарищи, рассыпавшись по кустам, перегруппировывались, я возил его лицом по камням, рывком поднимал, пинком сбивал с ног (пяткой, опасаясь сломать пальцы на ногах), дергал вверх, снова сбивал с ног и так далее. При этом я сыпал самыми грязными ругательствами на готтентотском, призывая его друзей вернуться и сразиться как мужчины. Вот это я сделал зря. Сначала один, а потом и вся ватага вернулись. Вцепившись мне в спину, таща за руки и за ноги, они повалили меня на землю. Я орал от ярости, щелкал зубами, и когда выпрямился, то во рту у меня было полно волос, а еще – человеческое ухо. Какое-то мгновение я ликовал. Потом мне на плечо обрушился удар – били чем-то деревянным. Рука онемела. Меня снова повалили на землю. Я лежал на спине, как огромный жук, защищая свой уязвимый живот от колен и ступней. Сквозь водоворот тел я разглядел, чем меня ударили. Это была палка, и держал ее взрослый мужчина, только что подошедший. Он кружил вокруг свалки, выжидая, когда можно будет снова нанести мне удар. Были тут и другие защитники. Я проиграл. Не оставалось ничего иного, кроме как попытаться выжить.

Меня подвергали оскорблениям, ставили на ноги и валили на землю, наносили удары, посыпали пылью и песком. Я не сопротивлялся, и их гнев обратился в клиническую злобу. Они были полны решимости довести унижение до финала. Я был полон решимости сберечь себя.

Для противников, не ведающих или презирающих принцип чести, такие цели вполне совместимы. И они, и я еще могли быть удовлетворены.

Обнаженный и грязный, я стоял на коленях в середине круга, подавляя рыдания в память о том, кем я был. Мимо меня пробежали двое детей. В руках у них была веревка, которая, попав мне под мышки и под локти, опрокинула меня на спину. Я свернулся в комок, защищая лицо. Долгое затишье, шепот, смех. На меня обрушились тела, меня пригвоздили к земле, я задыхался. Муравьи, потревоженные в своем гнезде, разъяренные и обезумевшие, набросились на меня, забираясь между ягодицами, атакуя нежный задний проход, мою плачущую розу, яички. Я заорал от боли и стыда: «Отпустите меня домой! Отпустите меня домой, я хочу домой, я хочу домой!» Я делал жалкие попытки напрячь мускулы промежности, чего никогда прежде не пробовал делать, – но тщетно.

Кто-то сидел у меня на голове, я даже не мог пошевелить челюстями. Боль сделалась привычной. Я подумал, что могу задохнуться и умереть, а этим людям все безразлично. Они мучили меня чрезмерно. Конечно же,они мучили меня чрезмерно, конечно же,любой мог это видеть. Но они делали это не со зла. «Им скучно, – говорил я себе. – Это оттого, что их жизнь так удручающе пуста. – И затем: – То, что преступник не осознает, так это свое преступление. Я для них ничто, всего лишь случай». За пределами ярости, за пределами боли, за пределами страха я удалился в себя и в своей матке изо льда суммировал прибыль и потери.

Ухо, которое я откусил, мне не забыли.

– Уходи. Оставь нас. Мы больше не можем давать тебе убежище.

– Это все, чего я хочу. Уйти.

– У тебя нет своих собственных детей? Ты не умеешь играть с детьми? Tы искалечил этого ребенка!

– Это не моя вина.

– Конечно, это твоя вина! сумасшедший, мы больше не можем держать тебя здесь. Tы уже не болен. Tы должен уйти.

– Это все, чего я хочу. Но сначала мне нужно забрать мои вещи.

– Твои вещи?

– Моих волов. Моих лошадей. Мои ружья. Моих людей. Мой фургон. Вещи, которые были в нем. Вы должны показать, где мой фургон.

Я обратился к своим людям – Клаверу, Плате, Адонису, братьям Томбур:

– Мы сейчас уезжаем. Мы снова сами по себе. Мы должны отыскать наш путь обратно в цивилизацию. Это будет нелегкое путешествие. У нас ничего нет – ни фургона, ни волов, ни лошадей, ни ружей, ничего, кроме того, что мы можем унести на собственной спине. У нас всё украли. Вот видите, среди каких людей мы жили. Вы были слишком наивны, когда доверились им. Соберите свои вещи. Соберите сколько сможете еды, особенно нашей еды, из фургона, если что-нибудь осталось. Возьмите мехи для воды. Но не берите ничего слишком тяжелого. Нам нужно пройти сотни миль, а я болен, мне трудно ходить, я не могу ничего нести. Нам придется жить тем, что может дать велд, – как бушменам.

Адонис грязно выругался. Я шагнул к нему и дал пощечину. Еще пьяный, он не смог уклониться. Подавшись вперед, он схватил меня за плечи. Я пытался вырваться, но он не отпускал меня, прижав лицо к моей груди. Несомненно, он пустил слюни. За его согнутой спиной маячил Плате – Плате, недавно обретший смелость заговорить. Плате повторил непристойность. Я счел за лучшее взглянуть ему в лицо, выпрямившись и игнорируя Адониса.

– Господин может уходить, – сказал Плате, – господин и ручной готнот господина. Мы говорим: до свидания, господин, до свидания, желаем удачи. Только осторожнее, господин, остерегайтесь ударить еще кого-нибудь – мало ли кто это будет. – Указательным пальцем он потрепал меня по подбородку. – Осторожнее, господин, понятно?

В следующий раз, готнот, в следующий раз.

Итак, я ушел вместе с Клавером.

– Tы слышал, что я сказал. Ступай собирать вещи. Я не буду ждать.

Его долго не было. Добрый верный старик Клавер – хороший слуга, но не очень-то расторопный. Он с трудом вырывал у них пищу. Я прислушивался к птицам, цикадам, к плачу младенца, у которого были колики. Люди за мной наблюдали – им было некуда девать время. Не обращая на них внимания, я стоял в непринужденной позе, заложив руки за спину.

Я был спокоен и воодушевлен. Я уходил отсюда. Я не потерпел неудачу, я не умер – следовательно, я выиграл.

Вернулся Клавер со скатанными одеялами и провизией: маленьким мешком с печеньем и сушеным мясом. Вместо мехов для воды он принес две связанные бутылки из горлянки – смешные, похожие на женские груди, они били при ходьбе по ногам.

– Вернись и принеси мехи для воды, – приказал я, – мы не можем пользоваться этими штуковинами.

– Они не дадут мехи, господин.

– А как насчет наших собственных мехов?

– Они не отдадут их обратно, господин.

– У тебя есть нож?

– Да, господин.

– Дай его мне. – Мы отправлялись в дикую местность с ножом и огнивом. Я улыбнулся.

Мы выступили, двигаясь на юго-восток, к реке Леувен; я шел впереди, нарочито беспечный, Клавер тащился позади. Прощания не было, хотя за нами наблюдали многочисленные зрители. Дети, которые прежде носились бы возле нас, забегая вперед, теперь опасались это делать. Я дал им урок. Четыре предателя тоже бесстыдно смотрели на нас. Интересно, как они представляют себе свою жизнь среди готтентотов?

На следующий день мы добрались до реки Леувен. Было какое-то абстрактное удовольствие в том, чтобы поглотить ограниченное количество миль, которые приведут меня домой, и я в прекрасном настроении хромал, широко расставляя ноги. Там, где идти было особенно трудно, я просил Клавера меня нести, и он безропотно это делал. У меня был здоровый стул. Мы спали вместе, спасаясь от холода.

Несколько дней мы провели на берегу Леувен, чтобы восстановить силы. Наши запасы истощились, но мы вполне сносно питались корешками и птенцами, которых пекли в глине и съедали вместе с костями по двенад цать штук зараз. Я вырезал себе лук из ивы и со стрелами, смазанными ядом giftbol, лежал у реки в засаде каждое утро, поджидая, чтобы животные пришли на водопой. Я подстрелил самца антилопы, и Клавер весь день его искал, но так и не нашел. Подстрелил другого, но Клавер его не поймал. Без соли мы не могли сохранять мясо, поэтому обжирались, чтобы ничего не пропадало. Мы вели жизнь бушменов. Я починил свою обувь.

Потом мы не спеша пошли вдоль берега реки. Моя ягодица заживала, и я не сомневался, что лук поможет нам продержаться всю весну.

Я сбрасывал оковы.

Мы добрались до брода на Великой реке. Она разлилась после первых весенних дождей. Два дня мы стояли лагерем на берегу, но вода не спадала. Я решил попытаться переправиться.

Мы обвязались одной веревкой, насколько это нам удалось. Брод был шириной с четверть мили, и вода быстро бежала через отмели, хотя всюду было неглубоко – нам по грудь. Мы медленно продвигались, шаг за шагом. Потом Клавер, шедший впереди, нащупывая дно палкой, проглядел яму гиппопотамов и потерял почву под ногами. Бурное течение тотчас же разорвало узлы, которыми мы себя связали, и понесло Клавера через отмели на глубину. Я с ужасом наблюдал, как моего верного слугу и спутника тащит вниз по течению, слышал прерывистые мольбы о помощи от того, кто никогда в жизни не повысил голоса, но был бессилен помочь, и вот он уже скрылся за поворотом вместе со свернутыми одеялами и со всей провизией.

Переправа заняла у нас целый час, потому что перед каждым шагом мы проверяли дно, опасаясь угодить в гиппопотамью яму. Но наконец мы выбрались на южный берег, промокшие и дрожащие, и разожгли костер, чтобы высушить одежду и одеяла. День клонился к вечеру, дул предательский ветерок, и, пуще всего боясь заболеть, я прыгал, чтобы согреться. А Клавер, разложив нашу одежду, с несчастным видом сидел на корточках у костра, прикрывая руками срамное место и поджаривая свою шкуру. Я приписываю его болезнь этой ошибке и тому, что он надел влажную одежду. В ту ночь он никак не мог согреться и все прижимался ко мне, дрожа от холода. Утром его лихорадило, не было аппетита. Я не знал целебных трав и лишь заставлял его пить горячую воду, а также хорошенько закутал. Однако костер не согревал изнутри, и он опять продрожал всю ночь. К тому же выпала обильная роса. Он непрерывно хрипло кашлял. Я с разочарованием отметил, что не вижу веры в его глазах. Если бы он верил в меня или вообще во что-нибудь, он бы поправился. Но у него был организм раба: упругий под каждодневными ударами жизни, но хрупкий, когда приходит беда.

Я рассудил, что из-за влажных ночей в долине Великой реки ему может стать только хуже. Поэтому, пока силы окончательно не покинули Клавера, я поднял его на ноги и уговорил начать крутой подъем на юг. С частыми остановками мы покрыли половину расстояния. Сильный кашель заставил его опуститься на колени. Я позволил ему час передохнуть и попытался убедить что-нибудь съесть. Эта остановка была ошибкой: у него онемели мускулы, и движения причиняли острую боль. Я нашел маленькую пещеру в горе и устроил его там, а у входа разложил костер, чтобы защититься от ночного ветра. Я спал снаружи и присматривал за костром. Утром Клавера парализовало. Он понимал мои приказы, хотя и с трудом, но не мог их выполнить, не мог даже ответить. Изо рта у него вырывались нечленораздельные звуки. Я попытался поднять его, но он повалился обратно.

– Клавер, дружище, – сказал я, – плохи твои дела. Но не бойся, я тебя не брошу.

Я провел утро в поисках пищи, но ничего не раздобыл. Когда я вернулся, сознание у него прояснилось, и он сказал окрепшим голосом:

– Давайте пойдем, господин, я могу идти.

Увы, не появились никакие дружелюбные готтентоты с носилками. Мы медленно поднимались под полуденным зноем. Когда солнце начало угасать, мы добрались до гребня горы и посмотрели вниз, на бесконечную красную каменистую пустыню.

– Нет, господин, – сказал Клавер, – мне это не осилить, вы должны меня оставить.

Прекрасный момент, достойный того, чтобы его записать.

– Клавер, – ответил я, – мы должны реально смотреть на вещи. Мы могли бы умереть здесь вдвоем. Но если я пойду дальше один со всей скоростью, на какую способен, и вернусь из Камиса на лошади, то, возможно, через неделю смогу привести подмогу. Мне идти? Как ты думаешь?

– Да, господин, идите, со мной все будет в порядке.

– Я пробуду с тобой эту ночь, Ян, а утром мы сможем раздобыть пищу. Я оставлю воды.

Таким образом наш договор был заключен. Я сделал для него все необходимое. Я собрал дрова для костра и съедобные растения, которые знал.

– До свидания, господин, – сказал он и заплакал. Мои глаза тоже увлажнились. Я побрел прочь. Он помахал мне.

Я был один. Со мной не было больше Клавера. Я ликовал, как молодой человек, у которого только что скончалась мать. Вот он я, свободный, готовый к переходу через пустыню. Я пел фальцетом, я рычал, я шипел, я ревел, я орал, я кудахтал, я свистел; я плясал, я топал, я ползал, я кружился; я сидел на земле, я плевал на землю, я пинал ее, я обнимал ее, я рыл ее когтями. Я выделывал все это, чтобы установить связь между миром и охотником на слонов, вооруженным луком и обезумевшим от свободы после семидесяти дней среди наблюдающих глаз и прислушивающихся ушей. Я сочинил и спел песенку:

 
Готтентот, готтентот,
Я не готтентот.
 

По-голландски это звучало лучше, чем на языке намаква, в котором еще процветала модуляция. Я вырыл в земле ямку и совершил бы символический акт, но от радости и смеха член у меня бессильно повис, длиной всего с четыре дюйма, и я лишь бесславно облегчился слабой струйкой. «Боже, – кричал я, – Боже, Боже, Боже, почему ты меня так любишь?» Я пустословил, я брызгал слюной. Не последовало ни грома, ни молнии. Я хохотал до тех пор, пока не заболели мускулы лица. «Я тоже люблю тебя, Боже! Я люблю всё. Я люблю камни, и песок, и кусты, и небо, и Клавера, и тех, других, и каждого червя, каждую муху в мире. Но, Боже, не позволяй им любить меня. Мне не нужны сообщники, Боже, я хочу быть один». Приятно было слышать эти вырвавшиеся у меня слова. Но камни, решил я, так обращены внутрь себя, так заняты своим спокойным бытием, что могут стать в конце концов моими любимцами.

Я сбросил одежду и завернулся в одеяла. Мои ступни в экстазе терлись друг о друга, бедра лежали рядом, как любовники, руки обнимали грудь. Я созерцал чудо небес и соскользнул в сон, в котором поток молока, теплый и целительный, медленно лился с неба в мой жадный рот.

Есть такой маленький черный жук, живущий близ воды, которого я всегда любил. Если приподнять камень, под которым он живет, он поспешно удерет. Если ему преградить путь, он попытается найти другой. Если преградить ему путь со всех сторон, он поджимает лапки под тельце и притворяется мертвым. Ничто не может заставить его отказаться от этого притворства; отсюда легенда, будто он умирает от страха. Если оторвать ему лапки одну за другой, он не вздрогнет. И только когда ему отрывают голову, по нему пробегает крошечная дрожь насекомого, но это, конечно же, непроизвольно.

Что же происходит в его сознании в последние минуты? Может быть, у него нет сознания, а может быть, его сознание обращено наружу и является просто поведением – как, скажем, у жука-богомола (бог готнотов).И тем не менее, с формальной точки зрения, он истинный стоик. «Сейчас я мертв только наполовину. Сейчас я мертв только на три четверти. Сейчас я мертв только на семь восьмых. Секрет моей жизни постепенно убывает под твоим пытливым пальцем. Мы с тобой могли бы провести вечность, расщепляя доли. Если я буду сохранять спокойствие достаточно долго, ты уйдешь. Сейчас я мертв только на пятнадцать шестнадцатых».

В плену у готтентотов я помнил о жуке – стоике. Были ноги, в метафорическом смысле, и многое другое, что я был готов потерять. Я спрятался в самой глухой аллее лабиринта своего «я», покидая одну за другой линии обороны. Атака готтентотов меня разочаровала. Они били по моему стыду – разумная цель нападения; но их атака была обречена с самого начала – ведь в теле тоже имелся лабиринт, и моя наружная сторона неразрывно связана с внутренней поверхностью моего пищеварительного тракта. В мужском теле нет внутреннего пространства. Готтентоты ничего не знали о проникновении внутрь. Для проникновения нужно иметь голубые глаза.

Интересно, какими новыми глазами я увижу себя, когда смогу на себя взглянуть, – теперь, когда надо мной совершили насилие хихикавшие язычники? Узнаю ли я себя еще лучше?

Вокруг моих предплечий и шеи – демаркационные кольца, отделяющие грубую красно – коричневую кожу покорителя дикого края и охотника на слонов от меня же, терпеливой жертвы готтентотов. Я обнимал себя за белые плечи. Я гладил свои белые ягодицы. Я жаждал зеркала. Может быть, мне удастся найти озерцо, маленькую лужицу с темным дном, в которой я смогу стоять и в обрамлении облаков видеть себя, как видели меня другие; и наконец – то рассмотреть ту шишку, о которой мне так много рассказали мои пальцы, этот шрам от насилия, которое я над собой совершил.

Я продолжал свое исследование готтентотов, пытаясь найти для них место в своей истории.

Их неспособность проникнуть в меня глубже разочаровала меня. Они вторглись в мою личную жизнь, вторглись во всё – от моей собственности до моего тела. Они ввели в меня яд. Однако мог ли я с уверенностью утверждать, что был отравлен? Может быть, я уже долгое время был болен или просто не привык к пище готтентотов? Если они меня отравили, то, быть может, незнакомые с ядами, дали мне недостаточную дозу? Но как же дикари могут быть незнакомы с предательством и ядом? Однако настоящие ли они дикари, эти готтентоты намаква? Почему они за мной ухаживали? Почему они меня отпустили? Почему не убили меня? Почему мучили меня так бессистемно и даже вяло? Должен ли я понимать их случайные знаки внимания как признак презрения? Был ли я лично им неинтересен? Не подвигла бы другая жертва их на настоящую жестокость? Что такое настоящая жестокость в этом контексте? Дикарская жестокость – это образ жизни, основанный на презрении к ценности человеческой жизни и чувственном восторге от чужой боли. На какие доказательства презрения к чужой жизни или восторга от боли мог я указать в их обращении со мной? И каковы доказательства того, что у них был какой-то последовательный образ жизни? Я жил среди них, и я не увидел ни правительства, ни законов, ни религии, ни искусства – за исключением развратных песен и развратных танцев. Помимо желания поживиться барахлом в моем фургоне, проявили ли они какие-нибудь свойства, кроме лени и неуемной тяги к мясной пище? И я в голом виде не был ли для них чем-то неуместным? Для этих людей, жизнь которых всего лишь последовательность случайностей, не был ли я просто еще одной случайностью? Неужели нельзя было сделать ничего, что заставило бы их относиться ко мне более серьезно?

Выпростав руки из-под своих уютных одеял, я протянул их к солнцу. Приближался тот момент утра, когда кожа и воздух имеют одинаковую температуру. Я вылез наружу и расправил свои крылья. С минуту я побаловал себя стиранием границ. Мои пальцы на ногах наслаждались от соприкосновения с песком. Я сделал несколько шагов, но камни – это все-таки камни. Я не мог отказаться от обуви. Намаква, решил я, не настоящие дикари. Даже я больше знаю о жестокости, нежели они. Их можно отставить. Пора идти. На мне были только туфли, одежда – в узелке за спиной, и вот, во всем великолепии своей мужественности, я двинулся на юг.

Передо мной была поставлена задача – найти путь домой, задача нелегкая, однако я, всегда видящий во всем светлую сторону, предпочитал рассматривать эту задачу как игру или состязание. В задачах всегда есть что-то скучное – учитель и воля учителя; в то время как в игры, мои игры, я играл с равнодушной природой, по ходу дела изобретая правила. С этой точки зрения мое изгнание готтентотами было всего лишь поводом для состязания, в котором мне требовалось, с самой примитивной экипировкой, пройти триста миль по диким зарослям. Тот же самый повод в другой раз мог бы стать началом совсем другого состязания – между мной и вселенной, при котором мне бы нужно было появиться с триумфом вместе с экспедиционными войсками, чтобы наказать грабителей и вернуть свою собственность. Согласно правилам третьей игры я мог в ходе исследований попасть в руки чужих готтентотов и пережить оскорбления, предательство и изгнание. Согласно четвертой я мог бы перенести страдания от голода и жажды и в конце концов умереть, свернувшись в тени колючего кустарника.

Суть каждой игры заключалась в том, чтобы пройти через какую-то историю, и я победил бы, если бы выжил. Четвертая игра была самой интересной: история стоика, при которой выживала лишь бесконечно уменьшающаяся частица моего «я», – фиктивное эхо крошечного «я» шепотом разносилось в пустоте вечности. Мое нынешнее предприятие (пример один) – возвращение домой – таило в себе опасность монотонности. Мое превращение из хорошо обеспеченного охотника на слонов в белокожего бушмена было несущественным. Что пропало, то пропало, и пока что это безвозвратно потеряно. Даже белая кожа могла исчезнуть. Что угнетало в этих трехстах милях, так это обратный путь – старые следы, знакомые виды. Смогу ли я трезво пройти через уже рассказанную историю, возвращаясь к скучной, пристойной жизни фермера в кратчайшее время, или ослабею и в припадке скуки ступлю на новую тропинку, впишусь в новую жизнь, быть может, жизнь белого бушмена, которая уже сделала мне намек? Мне нужно остерегаться. При жизни без правил я могу взорваться и разлететься по четырем углам вселенной. Я упорно ставил одну ногу перед другой. Чтобы занять свой ум, я вычислял все знаменатели, какие только мог придумать. Самые большие были, как всегда, самыми лучшими: количество шагов в трехстах милях, количество минут в месяце. Я позволял себе охотничьи приключения, такие, которые приличествуют терпеливому лучнику, укрывшемуся в кустах или идущему по кровавому следу. С ветки свесилась змея и похлопала меня по щеке. Самец антилопы с острыми зубами, опровергнув свою репутацию, наскочил на меня. Но ни эти приключения, ни упорное вычисление процентов не спасали меня от принудительных обязанностей. Я заполнял время голодом и жаждой – еще двумя обязанностями путешественника в пустыне. Но я томился по новизне. Исхудавшее подобие себя прежнего, я тащился вперед, прилежно отыскивая пишу и питье, поглощая мили, натирая свою кожу жиром мертвых животных, чтобы ее не спалило солнце, от которого я порозовел и покраснел, но не стал коричневым.

Я ожил лишь на границах колонии. При виде первых мирно пасущихся на лугу коров сердце мое радостно забилось. С коварством охотника я подкрался к той, что отбилась от стада, и вонзил в нее нож. Потом, спрятавшись в высокой траве, я точнехонько пустил стрелу в бедро пастуха. Издавая дикие вопли и швыряя камни, я обратил его в бегство, заставив забыть об обязанностях. Я утолил свою жажду крови и анархии, но это история для другой книги; нападение на собственность колонии, благодаря которому я снова почувствовал себя мужчиной, приписали несчастным бушменам, и на их головы пало возмездие.

Вечером 12 октября 1760 года я добрался до границ своей собственной земли. Незамеченный, я оделся и закопал свой лук. Как Бог в вихре, я упал на ягненка, невинного маленького паренька, который никогда не видел своего хозяина и мечтал хорошенько выспаться, и перерезал ему горло. Из окна кухни лился уютный домашний свет. Ни одна верная собака не вышла меня поприветствовать. С печенкой в руке, моим любимым лакомым кусочком, я распахнул дверь. Я вернулся.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю