355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Максвелл Кутзее » Сумеречная земля » Текст книги (страница 1)
Сумеречная земля
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 18:50

Текст книги "Сумеречная земля"


Автор книги: Джон Максвелл Кутзее



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц)

Джон Максвелл Кутзее
Сумеречная земля

Вьетнамский проект

Очевидно, трудно не сочувствовать той европейской и американской аудитории, которая при демонстрации фильмов о пилотах бомбардировщиков, выказывающих свою откровенную радость после успешной бомбардировки напалмом целей Вьетконга, реагирует с ужасом и отвращением. Однако неразумно было бы ожидать, что правительство США будет держать пилотов, столь боящихся урона, который они могут причинить, что оказываются неспособны выполнять свои задания или пребывают в глубокой депрессии, мучаясь от сознания своей вины.

Герман Кан

Меня зовут Юджин Дон. Я ничего не могу с этим поделать. Итак, я приступаю.

I

Кутзее попросил меня переделать мое эссе. Оно встало ему поперек горла: он хочет, чтобы оно было помягче, в противном же случае, по его мнению, эссе должно быть уничтожено. Меня он тоже хочет убрать с дороги, я это вижу. Я ожесточаюсь против этого могущественного, жизнерадостного, заурядного человека с очень ограниченным кругозором. Я боюсь его и презираю за слепоту. Я заслужил лучшего. Вот он я – всецело во власти начальника, то есть того, перед кем мне хочется ползать. Я всегда повиновался своему начальству и делал это с радостью. Я никогда бы не взялся за вьетнамский проект, если бы мог хоть на минуту предположить, что он доведет меня до конфликта с начальством. Конфликтуя, я становлюсь несчастным, а это отравляет мне жизнь. Я не переношу состояния подавленности; чтобы я мог работать, мне нужны покой, любовь и порядок. Мне нужно, чтобы меня баловали. Я – яйцо, которое должно лежать в самом мягком гнездышке под самой заботливой наседкой, которая возилась бы со мной, пока не треснет моя малопривлекательная скорлупа и не вылупится моя робкая потайная жизнь. Со мной нужно нянчиться, делать мне поблажки. Я предаюсь размышлениям, я мыслитель, творческая натура, представляющая для мира некоторую ценность. Я был вправе ожидать большего понимания от Кутзее, который должен был бы привыкнуть общаться с творческими личностями. Когда-то, давным-давно, он и сам был творческой личностью, но потерпел фиаско и теперь живет за счет тех, кто по-настоящему занимается творчеством. И вот его сделали руководителем проекта «Новая жизнь», в то время как он ничего не знает ни о Вьетнаме, ни о жизни. Я заслуживаю лучшего.

Меня беспокоит завтрашняя беседа. Противостояние не для меня. Мое первое побуждение – сдаться, обнять своего противника и уступить ему в надежде, что он меня полюбит. К счастью, я научился сдерживать свои порывы. Живя в браке, я понял, что уступки – это ошибки. Верьте в себя, и ваш противник будет вас уважать. Стойте на своем, не отступая ни на шаг. Люди, которые верят в себя, более достойны любви, чем те, кто в себе сомневается. Люди сомневающиеся не имеют сердцевины. Я изо всех сил стараюсь выработать в себе сердцевину, пусть и поздновато.

Мне нужно собраться с духом. Я верю в свою работу. Я и есть моя работа. Вот уже год вьетнамский проект – центр моего существования. В мои планы не входит, чтобы меня преждевременно вырубили. Я еще скажу свое слово. В кои-то веки мне нужно быть готовым постоять за себя.

Я не должен недооценивать Кутзее.

Сегодня утром он вызвал меня к себе в кабинет и попросил сесть. Это очень здоровый человек, из тех, кто ежедневно ест бифштекс. Он с улыбкой расхаживал по кабинету, раздумывая, как начать, в то время как я вертелся то направо, то налево, прилагая все усилия, чтобы быть к нему лицом. Я отказался от предложенного мне кофе. Он из тех, кто пьет кофе, а я из тех, кто, получив дозу кофеина, начинает вибрировать и в состоянии эйфории брать на себя обязательства.

Не говорите ничего, о чем вы могли бы сожалеть впоследствии.

Готовясь к беседе, я расправил плечи, и взгляд мой сделался смелым. Возможно, Кутзее известно, что я сутулюсь и взгляд у меня уклончивый – ничего не могу поделать с глазами, – но сегодня я хотел дать ему понять, что полон отваги и правдив. (После пубертатного коллапса все позы, которые я принимал, выглядели неуклюже. Однако нет такой манеры себя держать, которой нельзя выучиться. Я возлагаю большие надежды на будущее.)

Кутзее заговорил. С помощью комплиментов, двусмысленность которых была прозрачна, он уничтожил плоды моей работы за целый год. Не стану притворяться, будто я не могу воспроизвести его речь слово в слово.

– Я даже и представить себе не мог, что этот отдел однажды создаст нечто новаторское, – сказал он. – Должен вас похвалить. Я получил удовольствие от чтения первых глав. Вы хорошо пишете. Приятно будет иметь дело с таким прекрасным изложением исследовательской работы.

Разумеется, это не значит, – продолжал он, – что все должны быть согласны с тем, что вы говорите. Вы работаете в новой, спорной области и должны быть готовы к дискуссии. Однако я попросил вас зайти не для того, чтобы обсуждать содержание вашего отчета, в котором – позвольте мне это повторить – вы затрагиваете важные вещи, и над ними нашим заказчикам придется серьезно поразмыслить. Нет, мне бы хотелось кое-что предложить относительно формы вашего отчета. Я делаю это лишь потому, что имею определенный опыт написания отчетов для Министерства обороны. В то время как – поправьте меня, если я ошибаюсь, – вы делаете это первый раз.

Он собирается меня отвергнуть. Он боится широкого кругозора, ему не импонируют страсть и отчаяние. Власть беседует только с властью. Целый каскад фраз готов сорваться с его аккуратных красных губ. Меня непременно уволят, и уволят по всей форме. Судя по тому, как сморщился его нос и сжались губы – едва уловимо, так, что это заметно только мне, – токсины возбуждения, курсирующие у меня в крови, вызывают у него отвращение. Я бросаю на него яростный взгляд. Я пытаюсь поразить своей молнией человека, который не верит в волшебство. Если мне это не удастся, я удовольствуюсь местом среди безмятежных специалистов по сдержанности и самообладанию. Мои глаза посылают ему мольбы и угрозы с такой скоростью, что это заметно только мне и ему.

– Из общения с военными вам известно, что они как класс, откровенно говоря, тугодумы, подозрительные и консервативные. Убедить их в чем-то новом всегда трудно. И все же именно этих людей вы должны убедить, что ваши рекомендации правильны. Поверьте мне на слово, вам это не удастся, если вы будете говорить вещи, которые выше их понимания. Вы не добьетесь успеха и в том случае, если будете категоричны и продемонстрируете им яростный интеллект, как это принято у нас здесь, в Центре Кеннеди, во время наших внутренних дебатов. Мы понимаем условности интеллектуальной дуэли, а они – нет: они считают атаку атакой – вероятно, атакой на весь их класс.

Итак, мне бы хотелось, – продолжал он, – чтобы в первую очередь, прежде чем мы поговорим о чем-нибудь еще, вы поработали над тономвашего отчета. Вам следует переделать ваши предложения таким образом, чтобы военные могли ими заинтересоваться, не теряя самоуважения. Запомните: если вы скажете, что они некомпетентны в своей области (что, вероятно, правда), что они не понимают в том, чем занимаются (и это определенно правда), тогда им не останется ничего другого, как выбросить вас из окна. Если же вы все время будете подчеркивать – не только прямо, но чтобы и стиль был подобострастный, – что вы всего лишь чиновник с узкой, пусть и немаловажной, специализацией, академичный и не обладающий всесторонним пониманием науки ведения войны, которое отличает человека военного, но тем не менее в узких рамках вашей специализации у вас есть кое-какие предложения, которые могут представить интерес для стратегии, – тогда, как вы обнаружите, будет выказана готовность выслушать ваши предложения.

Если вы еще не читали маленькую книжечку Кидмана о Центральной Африке, просмотрите ее. Насколько я знаю, это самый лучший пример искусства убеждать, оставаясь в тени.

И мне бы хотелось, чтобы вы подумали еще об одной вещи. Как вы, должно быть, знаете, вы анализируете деятельность службы пропаганды с помощью терминов, чуждых для большинства людей. Это относится не только к вашей работе, но и вообще к работе отдела мифографии. Лично я нахожу мифографию пленительной и считаю, что у нее большое будущее. Но, быть может, вы все-таки неверно оцениваете вашу аудиторию? Когда я читал ваше эссе, у меня возникло странное впечатление, что оно написано для меня. Но ведь ваша аудитория гораздо примитивнее, как вы обнаружите. Поэтому позвольте вам предложить: напишите предисловие, в котором вы упрощенно объяснили бы, как именно вы работаете: какое воздействие оказывают мифы на человеческое общество, каким образом происходит обмен знаками и так далее, со множеством примеров; и ради бога – никаких сносок.

Мои пальцы загибаются и сжимаются в ладонях, немея. В данный момент я пишу – и ловлю себя на том, что левая рука сжалась в кулак. Шарлотта Вольф называет это признаком подавленности («Психология жеста»), но сейчас она не может быть права: я не чувствую себя подавленным, я занят раскрепощающим творческим актом. Тем не менее Шарлотта Вольф авторитет в вопросе жестов, поэтому я тщательно слежу за тем, чтобы мои пальцы были заняты. Например, когда я читаю, то добросовестно сгибаю и разгибаю их; а когда беседую с людьми, то подчеркнуто расслабляю руки, даже позволяю им безвольно висеть.

Однако я замечаю, что на ногах пальцы у меня не загибаются. Интересно, заметили ли это другие люди, например Кутзее? Кутзее принадлежит к тем, кто замечает симптомы. В качестве руководителя он, вероятно, посещал недельный семинар по интерпретации жеста.

Если я подавляю жест на уровне своих ног, куда он переместится дальше? Я также не в силах избавиться от привычки поглаживать лицо. Шарлотта не одобряет этого, по ее мнению, подобное движение означает тревогу. При важных событиях я усилием воли отрываю пальцы от лица (еще я ковыряю в носу). Люди говорят мне, что я слишком напряжен, те, кто полагает, что находится со мной в доверительных отношениях; но на самом деле я напряжен лишь оттого, что собираю всю волю, дабы подавить судороги в различных частях своего тела. Меня раздражает мое непослушное тело. Мне часто хотелось, чтобы у меня было другое.

Неприятно, когда отклоняют твою работу, вдвойне неприятно, когда ее отклоняет тот, кем ты восхищаешься, и втройне неприятно, если ты привык к похвалам. Я всегда был умным ребенком, хорошим и умным. Я ел бобы, потому что они полезны, и выполнял свое домашнее задание. Меня видели, но не слышали. Все меня хвалили. Только недавно я начал спотыкаться. Это озадачило меня, хотя, обладая изрядной сообразительностью, я был к этому готов. В тот момент, когда перестаешь быть учеником, говорил я себе, в тот момент, когда начинаешь самостоятельно сражаться, следует ожидать, что учителям покажется, будто их предали, и они начнут ревниво наносить удары. Мелочные придирки, которыми Кутзее реагировал на мое эссе, – это то, чего и следовало ожидать от бюрократа, положению которого угрожает предприимчивый подчиненный, не желающий медленно тащиться по проторенной тропинке к вершине. Он – старый бык, а я – молодой бычок.

Но, несмотря на эту утешительную мысль, мне нелегко было проглотить его оскорбления. Он имеет надо мной власть. Я нуждаюсь в его одобрении. Не стану притворяться, что он не может сделать мне больно. Его ненависти я бы предпочел его любовь. Неповиновение дается мне трудно.

Я начал работать над своим предисловием. Творю по утрам, а днем занимаюсь в цокольном этаже Библиотеки Гарри Трумэна. Там, среди книг, я порой ловлю себя на том, что испытываю ощущение счастья, величайшего счастья, интеллектуального счастья (мы, в отделе мифографии, этой породы). В цокольный этаж (вообще-то он находится еще ниже, глубоко под землей) попадают по винтовой лестнице, а дальше – по гулкому туннелю, стены которого со стальной обшивкой, как у линейного корабля.

Тут находятся помещения, непопулярные среди посетителей Библиотеки Трумэна. Стеллажи передвигаются по рельсам – это сделано из соображений экономии пространства. Цокольный этаж просматривается с помощью четырех телекамер, но от них можно укрыться в «мертвых точках» подвижных проходов между стеллажами. В этих «мертвых точках» одна из сотрудниц, девушка, имени которой я не знаю, флиртует – если только здесь подходит это слово – с моим другом, хранителем библиотеки цокольного этажа. Я этого не одобряю и даю понять всем своим видом, но девушка не обращает на меня внимания, а Гарри легко одурачить. Я не одобряю не потому, что я брюзга, а оттого, что она ставит Гарри в дурацкое положение. Гарри – микроцефал. Он любит свою работу; мне бы не хотелось, чтобы он попал в беду. Утром его привозят в библиотеку, а вечером забирают в микроавтобусе без номеров, принадлежащем ордену Богородицы. Он безобидный девственник и, вероятно, таковым и умрет. Гарри пользуется «мертвыми точками», чтобы там мастурбировать.

Я в прекрасных отношениях с Гарри. Он любит, чтобы полки были в порядке, и, судя по тому как его передергивает, терпеть не может, когда с них берут книги. Поэтому я, когда снимаю книги с полок, для его успокоения вкладываю в них зеленые закладки и аккуратно ставлю на полочку в кабинке, где я работаю. Потом я улыбаюсь ему, а он ухмыляется в ответ. И мне приятно думать, что он бы одобрил то, чем я здесь занимаюсь, если бы понимал. Я делаю выписки, проверяю ссылки, составляю списки, решаю задачки. Возможно, видя аккуратные строчки, выходящие из-под моего пера, мои опрятные книги и бумаги, мою спокойную спину в белой рубашке, Гарри по-своему понимает, что меня можно без страха впустить в его книгохранилище. Мне жаль, что больше я не упомяну его в своем рассказе.

К сожалению, я неспособен заниматься творческой работой в библиотеке. Творческий порыв бывает у меня лишь в ранние утренние часы, когда враг в моем теле еще слишком сонный, чтобы воздвигнуть стены, обороняясь от набегов моего мозга. Вьетнамский отчет был сочинен, когда я обращался лицом на восток, к восходящему солнцу, испытывая пронзительное (poindre – пронзать) сожаление оттого, что прикован к сумрачным краям. Ничего этого не отражено в отчете. Когда мне нужно выполнять свои обязанности, я их выполняю.

Моя рабочая кабинка в библиотеке серая, с серой книжной полкой и маленьким серым ящиком для канцелярских принадлежностей. Мой офис в Центре Кеннеди также серый. Серые письменные столы и лампы дневного света: функционализм пятидесятых. Я носился с идеей пожаловаться, но мне никак не придумать, как это сделать, не раскрывшись для контратаки. Деревянная мебель-для начальства. Так что я лишь скрежещу зубами и страдаю. Серые плоскости, зеленый свет ламп без абажуров, в котором я плаваю, как бледная одуревшая глубоководная рыба, проникают в самые серые клеточки мозга и топят меня в воспоминаниях о любви и ненависти к тому «я», в котором погас огонь его двадцать третьего, двадцать четвертого и двадцать пятого годов под флюоресцентным блеском неоновых ламп.

Лампы в Библиотеке Гарри Трумэна жужжат в своей сдержанной, отеческой манере. Температура 72 градуса по Фаренгейту. Я окружен стенами из книг и должен бы пребывать в раю. Но мое тело меня предает. Я читаю, лицо начинает неметь, в висках пульсирует боль, затем, когда я, подавляя приступ зевоты, пытаюсь приковать взгляд слезящихся глаз к странице, спина каменеет в согбенной позе книжного червя. Веревки мускулов, идущие от позвоночника, закручиваются присосками вокруг шеи, над ключицами, под мышками, на груди. Отростки сползают по рукам и ногам. Обвившись вокруг моего тела, эта морская звезда-паразит издыхает в ротовом отверстии. Её щупальца становятся ломкими. Я выпрямляю спину и слышу, как скрипят обручи. За моими висками, скулами, губами ледник сползает внутрь, к своему эпицентру, находящемуся за моими глазами. Глазные яблоки болят, рот сжимается. Если бы у этого моего внутреннего лица, у этой маски из мускулов, были черты, эта была бы чудовищная физиономия троглодита, спящие глаза которого щурятся, а губы сжимаются, когда ему снится удивительно неприятный сон. С головы до ног я в подчинении у этого отвратительного тела. Только мои внутренние органы сохраняют в темноте свою свободу: печень, поджелудочная железа, кишечник и, конечно, сердце наталкиваются друг на друга, как еще не родившиеся осьминожки.

Сейчас пора упомянуть и тот орган, который свисает с конца моего железного позвоночника и осуществляет безрадостную связь с Мэрилин. Увы, Мэрилин никогда не удавалось высвободить меня из оков. И хотя мы, как партнеры из брошюр о браке, старательно прислушиваемся к охам, вздохам и стонам друг друга, хотя я пашу, как герой, а Мэрилин вся в мыле, как героиня, надо признаться, что к нам так и не пришло обещанное в книгах блаженство. Тут нет моей вины. Я выполняю свой долг. Но я не могу избавиться от подозрения, что в такие минуты моя жена не со мной. Когда мое семя должно излиться, ее мешочек «зевает» и отступает, и мой преданный представитель, схваченный у основания, тщетно вертит головкой внутри огромной пещеры в тот самый момент, когда он больше всего жаждет, чтобы его качали в мягких, тугих, бесконечно надежных объятиях. Тогда в моем сознании, которое никогда не отключается полностью, вспыхивает лишь одно слово – опорожнение – опорожнение: мое семя сливается, как моча, в канализацию, минуя яйцеклетки Мэрилин.

Мэрилин (настрою-ка я себя еще немного против Мэрилин, хотя это и плохо для меня) придерживается теории любви с фиксированным количеством: если я трачу любовь на другие объекты, значит, эта любовь непременно украдена у нее. Таким образом, по мере того как я все больше погружаюсь во вьетнамский проект, она все больше ревнует меня к нему. Ей бы хотелось, чтобы у меня была скучная работа: тогда бы я находил утешение в Мэрилин. Она чувствует себя пустой и хочет быть наполненной, однако пустота ее такова, что каждую попытку войти в нее Мэрилин воспринимает как вторжение и посягательство на ее свободу. Отсюда ее отчаянный взгляд. (У меня интуитивное понимание женщин, хотя я не питаю к ним симпатию. Моя жизнь с Мэрилин стала непрерывной битвой за сохранение душевного равновесия, битвой с ее истерическими нападками и давлением моего собственного враждебного тела. Для того чтобы заниматься творчеством, мне, нужно душевное равновесие. Я нуждаюсь в покое, любви, питании и солнечном свете. Эти драгоценные утра, когда мое тело расслабляется, а дух воспаряет, не должны быть омрачены нытьем и воплями Мэрилин и ее ребенка. Стех пор как я отстоял свою неприкосновенность, этот бедный Мартин сделался козлом отпущения, и мать поносит его за то, что он ее будит, хочет позавтракать, за то, что его нужно одеть, – пока течение моих мыслей, которые далеко отсюда, не прерывается вспышкой ярости: красный апоплексический туман застилает мой взор, и я начинаю орать, призывая к тишине. Тогда все кончено: веревки начинают обвивать мое тело, примитивное, мускулистое лицо внутри моего лица перекрывает все пути к внешнему миру, и мне пора собирать сумку и продвигаться через собачьи испражнения на тротуаре к еще одному железному дню.

Фотографии и бумаги я ношу в старомодном портфеле. Если я не таскаю с собой этот нелепый, громоздкий груз, то Мэрилин сует нос в мою рукопись, дабы выяснить, что у меня на уме. Мэрилин – беспокойная и несчастная женщина. Я не даю ей возможности ничего увидеть, потому что знаю – она обсуждает меня с другими людьми, а также потому, что, по моему мнению, она неспособна правильно понять прозрения, появившиеся у меня с тех пор, как я начал думать о Вьетнаме. Мэрилин очень хочет – правда, только ради собственного блага, – чтобы карьера у меня удачно состоялась. Она встревожилась, заметив, что я свернул с проторенной дороги ортодоксальной пропаганды и ищу свою собственную тропинку. Она – конформистка, которая надеялась, что, выйдя за меня замуж, найдет во мне своего близнеца-конформиста. Но в душе я никогда не был конформистом. Я всегда выжидал свое время. Больше всего Мэрилин боится, как бы я не перетащил ее из пригорода в какую-нибудь дикую местность. Она полагает, что любое отклонение приводит в дикую местность. Это потому, что у нее ложное представление об Америке. Она не может поверить, что Америка достаточно велика, чтобы хватило места для всех тех, кто отклоняется. Но Америка больше нас всех: я признал это задолго до того, как сказал свое слово Кутзее, – Америка проглотит меня, переварит, растворит в своей крови. Мэрилин зря боится: у нее всегда будет дом. Да и вообще, согласно истинному американскому мифу, это не я отклоняюсь, а циник Кутзее. Только сильные могут не сбиться с пути, когда у истории черная полоса. Возможно, Кутзее переживет семидесятые, а вот простые натуры, подобные Мэрилин, без веры погибнут.

Несомненно, Мэрилин хотелось бы верить в меня. Но она не может – с тех пор как решила, что моральное равновесие у меня нарушено работой по Вьетнаму. Мое человеколюбие пострадало, и я пристрастился к неистовым и извращенным фантазиям. Все это я узнал в те сентиментальные ночи, когда она плачет у меня на плече, обнажая свою душу. Я целую ее в лоб и бормочу что-то утешительное. Я призываю ее взбодриться. Я – это прежний я, говорю я, все тот же прежний, любящий я, она всего лишь должна мне доверять. Мой голос звучит монотонно, она засыпает. Это утешительное средство помогает на день-два: она внезапно заключает меня в объятия, ходит на цыпочках, подогревает мне еду, доверяет секреты. Мэрилин – доверчивая душа, вот только довериться ей некому. Она живет в надежде, что моя психическая ожесточенность (так называют это ее друзья) закончится вместе с войной и вьетнамским проектом, что возвращение в цивилизацию укротит меня и в конце концов очеловечит. Подобное прочтение моего состояния, отдающее романами, забавляет меня. Я бы даже мог однажды сыграть роль загубленного и воскрешенного парня, если бы не подозревал тут влияние хитрых советников Мэрилин. Мне известно, что начали выходить книги о садистах, орудующих в пригородах, и зомбированных психах, у которых вьетнамские «скелеты в шкафу» [1]1
  Выражение означает «семейная тайна», «тайные грехи», «неприятность, скрываемая от посторонних»; введено в литературу У. Теккереем. – Пер.


[Закрыть]
. Но, по правде говоря, я никого еще не зарезал. На рассвете я часто пересчитываю их – никто не пропал. Нет, уж если бы я отдался душой и телом беллетристике, то предпочел бы сочинять сюжеты сам. Я все еще капитан своей души.

Мэрилин и ее друзья верят, что любой, кто слишком приблизится к сокровенному механизму войны, страдает видением ужаса, которое полностью развращает его. (Я формулирую мысли Мэрилин и ее друзей лучше, чем они сами. Это оттого, что я их понимаю, а они меня – нет.) За последние годы отношения между моим собственным телом и телами других людей изменились – как именно, я подробно опишу в свое время, в соответствующем месте. Мэрилин связывает эти изменения с двадцатью четырьмя фотографиями человеческих тел, которые я теперь вынужден носить с собой весь день в портфеле. Она уверена, что у меня есть секрет – раковая опухоль постыдных познаний. Она приписывает мне этот секрет себе в утешение: ведь верить в секреты означает, что ты веришь в бодрую доктрину, будто в лабиринте памяти можно найти объяснение всему, что пугает. Она бы не поверила, если бы я стал это отрицать, и ее друзья тоже. Они демонстрируют свои когти: даже если это глубоко укоренилось, обещают они ей, мы это выкопаем. Я бы всё объяснил Мэрилин, если бы она не была отравлена их ядом. Нет никаких секретов, сказал бы я ей, всё на поверхности, и те, у кого есть глаза, могут увидеть это по тому, кто как себя ведет. Когда ты обнаруживаешь, что больше не можешь меня целовать, сказал бы я, ты говоришь мне знаками, что я мертвечина, к которой тебе противно прикасаться. Когда я, в свою очередь, довожу твое тело до судорог с помощью моего маленького зонда, работающего от батарейки, я всего лишь ищу более искренний способ нащупать свои собственные центры силы, нежели с помощью неудовлетворяющего соединения гениталий. (Она плачет, когда я это делаю, но я знаю, что ей это нравится. Все люди одинаковы.) У меня нет от тебя секретов, говорю я, а у тебя – от меня.

Но в дневное время Мэрилин неумолима в своем стремлении раскрыть тайны. Каждую среду она оставляет дом на темнокожую беременную девчушку и отправляется в Сан-Диего лечиться и делать покупки. Я не имею ничего против и охотно оплачиваю расходы. Если Мэрилин снова станет улыбающейся блондинкой с длинными загорелыми ногами, мне все равно, каким идиотским способом она этого добьется. Я устал от этой неврастенички с волосами, завязанными в крысиные хвостики, которая ползает по моему дому, вздыхая и заламывая руки, или спит целые сутки. Я плачу деньги и надеюсь на результат. Однако в настоящее время борьба по средам за то, чтобы она снова стала собой, начисто лишает ее сексапильности: безмолвные слезы, красный нос, рыхлая плоть затормаживают мои самые мощные эрекции, и мне остается лишь мрачно, кое-как выполнять свой супружеский долг.

И тем не менее я обнаружил, что именно по средам мне больше всего нужна Мэрилин. Я намеренно возвращаюсь домой пораньше, чтобы отпустить Марсию, и жду, выглядывая из-за занавесок, «фольксваген» Мэрилин. Когда она открывает дверь, муженек тут как тут, готовый принять пакеты с покупками. Она одаривает его улыбкой, в которой проскальзывает циничная догадка. Больше всего Мэрилин хочется упасть и уснуть навеки, но я кручусь вокруг ее юбок, как спаниель. Не улавливаю ли я слабый запах чужого мужчины? Несчастные молодые жены, которые уезжают на целый день по каким – то неопределенным делам, часто заводят внебрачные связи. Я знаю жизнь. Мне любопытно узнать правду, весьма любопытно. Что мог найти другой мужчина в этой усталой, измученной женщине? В качестве упражнения я смотрю на нее глазами чужого мужчины. Новые перспективы возбуждают меня. Несомненно, у меня блестят глаза. Но Мэрилин устала: она улыбается и отмахивается от моих ласк. День был жаркий, ей надо принять душ; спрашивает, заплатил ли я Марсии. Я зрелый и терпеливый. Смотрю, как она принимает душ. Под струями воды она молодеет, движения становятся неловкими.

Можно пристраститься к чему угодно – да, к чему угодно. Я пристрастился к поездкам на большие расстояния – чем дальше, тем лучше, хотя вождение выматывает меня. Я считаю прожевывание отвратительным процессом и тем не менее непрерывно ем. (Я худой, как вы догадываетесь: мое тело выбрасывает всю пищу переваренной лишь наполовину.) Я определенно подсел на свой брак, а это, в конце концов, привязывает сильнее, чем любовь. Если Мэрилин неверна, то от этого она мне только дороже: ведь если другие мужчины что-то в ней находят, значит, она представляет интерес, и это меня успокаивает. Каждый день измены втекает в резервуар интимной памяти в теле этой неврастеничной домохозяйки, и я пока что тщетно распаляю свое воображение, пытаясь разделить их интерес к Мэрилин, однако пообещал себе, что однажды прорву эту плотину.

Она засыпает, обхватив себя руками. Я лежу рядом с ней, трепеща, остро ощущая легчайший запах, исходящий от ее кожи, и веду с собой сладкую борьбу, чтобы сдержать поток слов («Скажи мне, скажи мне…»): если произнести их преждевременно, они нарушат чувственные чары. Именно по ночам в среду я должен признаться себе, что без Мэрилин мне не было бы смысла продолжать. И таким образом, несомненно, начинаю осознавать, что это значит – любить. Вообще, я способен испытывать к спящим существам самые сильные приступы нежности. Я могу плакать от радости над спящими детьми. Порой я думаю, что мог бы достичь высшей степени экстаза, если бы Мэрилин спала, когда мы занимаемся с ней сексом. Конечно, существуют способы добиться этого.

Но я не верю, что Мэрилин по-настоящему получает удовольствие с другими мужчинами. Она по своей природе онанистка, и ей нужно равномерное механическое трение, чтобы вызвать перед ее внутренним взором фантазии о порабощении, которые в конце концов исторгают у нее стоны и дрожь. Если она идет с незнакомцами, то лишь для того, чтобы избежать неловких трапез в одиночестве или продлить грустное веселье сборищ, на которых распавшиеся пары и тупые мальчишки соприкасаются кончиками пальцев, пытаясь оживить угасающий огонь. Случайный секс означает для Мэрилин: две пары холодных ног, заученная прелюдия, краска стыда и милостыня в темноте. Они спокойно улыбаются, страсть иссякла, и они мечтают оказаться у своего домашнего очага и никогда больше не видеть друг друга. «Ты кончила?» – «Нет, но это было чудесно». Горькая чаша осушена.

Она не ведет записей об этих приключениях – разве что в бессмертной памяти. В дневнике ничего нет, а судя по кошельку, нет и никаких необъяснимых трат. Ее чувство вины проявляется в невольных знаках: дерзкая поза на пороге, невероятная поглощенность домашними хлопотами, искренний взгляд в ответ на мой искренний взгляд. Я бы не сказал, что меня мучают сомнения или ревность или смущает мысль: уж не ошибаюсь ли я, приписывая ей двойную жизнь? Все мы так или иначе виновны; оскорбление менее существенно, нежели грех; и я хорошо знаю свою жену, поскольку сильно повлиял на ее формирование. Если я должен указать на улики, подтверждающие мои подозрения, то укажу на черный кожаный несессер для письменных принадлежностей на верхней полке в ее платяном шкафу. Во внутреннем кармашке этого несессера обычно была лишь моя фотография, с влажными карими глазами и безвольным ртом, характерным для всех специалистов по пропаганде. Однако в конце февраля там появилась фотография обнаженной Мэрилин. Она раскинулась на черной атласной простыне (как в «Плейбое»), ноги скрещены (четко видны точечки от сбритых волос), бородка на лобке выставлена напоказ, поза сосредоточенная и дилетантская. Меня воротит не только от откровенности Мэрилин, но и от бездарности фотографа. «Помоги мне!» – вопиет снимок; замороженная девушка в замороженное мгновение под замораживающим взглядом. Сравните с великими фотомоделями, посылающими со страниц журнала безличную насмешку: «Лакомый кусочек для вашего господина». Я отрываюсь от страниц «Вог», дрожа от бессилия.

Фотографии, которые я ношу с собой в портфеле, имеют отношение к вьетнамскому отчету. Некоторые будут включены в окончательный текст. По утрам, когда я не в духе и ничего не приходит на ум, меня всегда успокаивает мысль, что, стоит мне вынуть эти снимки из конвертов, они подстегнут мое воображение легким ударом тока и оно снова заработает. Я реагирую на фотографии сильнее, чем на текст. Странно, что я не занимаюсь этим аспектом пропаганды.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю