Текст книги "Свидетель или история поиска"
Автор книги: Джон Беннетт
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 33 страниц)
Во время поездки я придерживался своего решения не общаться с европейцами и тратить как можно меньше денег. Порой это было нелегко, но неделя за неделей я словно бы приобретал другую кожу и обновлялся. Каждый день я писал жене и отправлял ей дневники, которые они читала вслух жившим вместе с ней в Кумб. За сто дней я написал более тысячи страниц рукописи. Когда я их перечитываю, мои приключения кажутся мне более необычными и важными, чем в то время. Весь мой опыт оказался подготовкой к новой жизни, начавшейся тремя годами позже.
Самообновление достигло кульминации, когда я отправился из Мосула в Алеппо поездом по старой железной дороге. Далеко на востоке я мог разглядеть дымок, поднимающийся над нефтяными полями Киркука. Я припомнил бесед}' с Уолтом Тиглом в отеле «Ритц» в Париже в 1924 году, когда он предложил мне два с половиной процента доходов от Мосульских нефтяных месторождений, сегодня производящих на полмиллиона фунтов нефти ежедневно. Черный вьющийся дымок напомнил мне черную змею – символ, охраняющий третьи ворота в святилище езидов у шейха Али. К северу на курдских высокогорьях был виден снег. К югу от Мекки до Красного моря простиралась пустыня. Местами дорога проходила через высушенную, пыльную сирийскую пустыню. Поезд медленно тащился по старой одноколейке, я сидел, задумавшись над тем, что я увидел и услышал. Я планировал, чем займусь в Алеппо и Анатолии.
В Тель Котчек, сирийскую пограничную заставу, мы прибыли через четыре часа. Несмотря на ноябрь, палило солнце. Укрыться было негде. Сирийский офицер отказал мне в транзитной визе, хотя выдал ее троим туркам, путешествующим поездом. Как объяснил мне кондуктор, нужно было просто дать ему двадцать сирийских фунтов. Неожиданно я уперся и отказался. Много раз я поступал таким образом. Двадцать сирийских фунтов – в четыре раза больше стоимости визы – не были чрезмерной суммой для взятки. В конце концов, он получал мизерное жалование, которое ему постоянно недоплачивали. Я повторял это себе, но оставался упертым, как мул, которого заставляют делать что-то неприятное.
В результате поезд ушел без меня. Мне предоставилось выбирать между ожиданием следующего пассажирского поезда на восток или немедленной отправкой попутным поездом в вагоне с домашней скотиной и пятью иракскими солдатами. Я выбрал последнее и совершил интереснейшее путешествие. На несколько часов мы задержались в Тель-ель-Хьюгнане, и я, вскарабкавшись на небольшой холм, ухитрился увидеть заход солнца. В мгновение ока чистое небо заполнилось облаками, пылающими в солнечных лучах. Вдалеке виднелись горы Курдистана, бледно-голубые, словно состоящие из чистейшей воды.
Один, в полнейшем спокойствии, я наслаждался безграничным счастьем присутствия собственного внутреннего осознания, стойкого и неколебимого даже проявлениями моей собственной тупости. Наконец на пустыню опустилась холодная ночь, и машинист крикнул мне, что пора возвращаться.
Через насколько часов я уже был в Мосуле и как раз успел на ночной поезд в Багдад, чтобы на верблюдах вернуться через пустыню в Дамаск.
Днем 5 ноября я в пятый раз за последние четыре месяца въехал в Дамаск. В пустыне мы попали в песчаную бурю и задержались на пять часов. Мы остановились в неком полуоазисе, где рядом с колодцем расположилось лагерем бедавское племя со своими овцами и верблюдами. Здесь росло дерево – одно на две сотни миль.
Благодаря этим невольным отклонениям от моего маршрута, я смог ненадолго заехать в Амман, столицу Иордании, и сделать некоторые дела для моего друга в Англии и таким образом возместить кое-какие дорожные расходы. В последний раз я встретился с Эмин-беем. Я был не согласен с его убеждением в непогрешимости пророков и священных книг. Но он настаивал, что мы с ним находимся в полном согласии, и сказал своим ученикам: «Немногие мусульмане столь близки к Богу, как мистер Беннетт. Все потому, что он предает себя Воле Бога. Ему не нужны внешние упражнения или религиозные отправления». Меня не очень обрадовало его заявление, так как я не мог принять его главный тезис о том, что он был предвестником Второго Пришествия. Я не сомневался в его вере, искренности и любви к Богу, поэтому мне нелегко было спорить с ним. Широта религиозных взглядов странным образом уживалась в нем с его настойчивой буквальной интерпретацией. Он поведал мне о христианском священнике, обращенном им в Ислам. Священник предложил публично объявить о переходе в другую конфессию. «Это глупо, – сказал ему Эмин. – Ислам деградировал не менее, чем христианство. Твоя жертва ни к чему не приведет, а будет расценена как притворный героизм. Советую тебе ничего не предпринимать. Живи наставлениями Корана, которые соответствуют евангельским заповедям. Молись тайно, но явно делай добро людям. Те, кто узнают о твоих добрых делах, возможно, придут к тебе за советом, и тогда ты сможешь указать им правильный путь. Так ты добьешься большего, чем любым публичным признанием».
Его последними словами были: «Никогда не забывай, что вершина всех религий содержится в одном слове – ЧЕЛОВЕК. Наша задача – стать на земле ЛЮДЬМИ, – существами, внутреннее осознание которых пробуждено к пониманию и выполнению Воли Бога. Стать человеком – вот единственное, что имеет значение, внешняя форма ни о чем не говорит».
Утром я отправился в Алеппо, где познакомился с внуком последнего потомственного главы мевлевского ордена, почтенным дервишем Фархадом Деде, дедежианом, членом одного из тех немногих мусульманских орденов, дающих обеты бедности и целомудрия и посвящающих себя созерцанию. Как никто другой, каждое мгновение своей жизни он посвящал вере и повиновению Воле Бога. С бесконечным терпением и мельчайшими подробностями он рассказывал мне о методах духовных упражнений, которые веками практикуют мевлевские дервиши. В те дни шейхом этой маленькой общины был настоящий негодяй, ставленник сирийского правительства, для собственного обогащения способствовавший экспроприации принадлежащих монастырю земель и держащий свою маленькую группу дервишей, сократившуюся до трех стариков, на грани голодной смерти. Я не услышал от Фархада Деде ни слова жалобы и ни единым взглядом он не осудил того отвратительного обращения, которому он подвергался со стороны шейха в моем присутствии. Однажды мы были одни, и он сказал: «Шестьдесят лет я дервиш. Мой первый шейх был великим учителем, он учился в нашей старейшей текке в Конии и на всю жизнь сохранил ее традиции. Я побывал в текках Истамбула, Каира, Кипра, Иерусалима, Афуин Кара Хиссана, Алеппо и, разумеется, Конии. Шейхи не принимают, как мы, дедежианы, обетов бедности и целомудрия. Им приходится жить в миру и все зависит от их обученности. Несомненно одно: никто не может быть учителем, если не работал под руководством учителя. Только подлинный духовный наставник, муршид, может воспитать муршида. Настоящие шейхи всегда были редкостью, а теперь их вообще не осталось, и вскоре наш орден погибнет. Все кончено.
«Что касается меня, то моя душа предана Богу, и все, что в Его Воле, мне в радость. Если я смогу приехать в Англию и ты примешь меня, я отведу тебя к своему шейху, потому что твоя воля предана Богу. Мне же хватает моих лохмотьев и объедков, больше в этой жизни мне ничего не нужно». Он приготовил мне чашку чая неторопливо и удивительно тщательно, как и все, что делают мевлевские дервиши, большое или малое. Я покидал его со свежими силами и обогащенный новыми знаниями о суфийской традиции.
Из Алеппо через Искедерун я доехал до Аданы. Покидая Сирию, мы проехали под Римской триумфальной аркой. Эта поездка на север доставит удовольствие каждому любителю природы. Узкая прибрежная равнина по бокам окружена холмами. Каждые десять-двадцать миль встречаются гордые руины замков крестоносцев. Тауруские горы величественно поднимаются далеко на севере. Стояла осень во всей ее красе: платаны и дубы, желтые, красные и золотые. Ущелье горы Белан спускается с высоты 4.000 футов в голубые воды Заки Азнук.
В Адане меня ждало письмо, в котором Организация Объединенных Наций в Нью-Йорке уведомляла меня, что порекомендовала мою кандидатуру турецкому правительству в качестве советника по развитию турецкой угольной промышленности. Предлагаемая зарплата заставила меня серьезно рассмотреть это предложение.
На следующий день я вновь отправился на восток, в маленький городок неподалеку от места, где Ефрат спускается вниз со степей Анатолии в воды Месопотамской равнины. Здесь я несколько дней прожил в небольшой общине дервишей в условиях, совершенно непохожих нате, которые мне доводилось испытывать ранее. Я остановился в доме умирающего, тестя молодого дервиша, пригласившего меня в Адану шестью неделями раньше. Мы спали в хижине прямо на сухой земле. Он с трудом дышал, стонал ночью и корчился от боли на земле. Каждое утро, за час до рассвета, он поднимался на молитву. С усилием, на которое было больно смотреть, он заставлял себя дойти до ближайшей мечети для совершения первой молитвы дня. Внутренняя молитва, или зикр, никогда в нем не останавливалась.
Я решил, что разделю их жизнь настолько, насколько это возможно. Со времени отъезда из Лондона я не брился и теперь носил развивающуюся сероватого цвета бороду и приобрел почтенный вид, снискавший мне титул Баба, отец – так меня называли, когда я бродил по базарам или сидел в чайхане. Пять раз в день я отправлялся в мечеть на молитву, а остальное время проводил, навещая различных дервишей, уча наизусть стихи из Корана или повторяя зикр, которому меня научил Эмин-бей. Вечером мы встречались в лачуге, где ночевали. Обычно перед сном собиралась небольшая группа дервишей, и мы беседовали. Должен признаться, что ночи выводили меня из себя, так как я не мог привыкнуть к тараканам, забирающимся ко мне под одеяло.
На третий вечер к нам присоединился бородатый мужчина около тридцати лет от роду, назвавшийся хаджой Хассаном из Каузери. Я узнал, что он был известен в отдаленных турецких провинциях своими страстными молитвами и прекрасным голосом, который вызывал слезы на глазах у присутствующих, когда он нараспев читал Коран или призывал к молитве. Хассан-эффенди, мой старый приятель из Аданы, сказал мне, что молодой хаджа только внешне кажется простым молящимся. На самом деле, он один из выбранных Великим Учителем посвященных.
Мы вместе поели, сидя со скрещенными ногами на полу и беря еду прямо пальцами или кусочками тонких лепешек из пресного теста, как это принято в деревнях. После еды хаджа Хассан умылся и, вернувшись, сел в дальнем углу комнаты, а не рядом со мной, как раньше. Я раздумывал, с чего бы это, как вдруг он начал, импровизируя, петь по-турецки прекрасные стихи на прекрасную музыку, выражавшие длинное приветствие в мою честь. У него был удивительной чистоты голос, необычный для турка, и отсутствовали традиционные носовые звуки. Он пел, наверное, минут десять, два или три раза изменяя размерность и ритм музыки. Он пел о радости от моего прихода, о том, что я увезу с собой в Англию; он призывал благословение на моих учеников, но больше всего, он молился об исполнении желания моего сердца найти муршид-и-киамила – совершенного Учителя, и чтобы я сам продвинулся по пути совершенствования. Он выражал радость, которую испытывают все дервиши от того, что я брат им, и надежду, что я или останусь надолго, или вернусь к ним когда-нибудь еще.
Это было прекрасно, без лишней сентиментальности, но с глубоким чувством. Закончив петь, он вновь сел рядом со мной. Никто из присутствующих не заговорил о песне. Они попросили меня рассказать о странах, в которых я побывал, и об их духовной жизни. Мы долго сидели, и они с редким вниманием слушали рассказы о моих приключениях.
Я сказал им о предложении стать советником по угольным исследованиям при турецком правительстве. Они расценили это как знак, что я должен оставить Англию и посвятить себя целиком жизни дервиша. Они рассказали мне о великом духовном Учителе, который жил, неизвестный миру, в отдаленной части Курдистана. По их словам, он был мутессариф-уз-земаном, то есть Регентом Бога на земле, и, если я буду терпеливым, я смогу встретиться с ним и войти в круг его ближайших посвященных, среди которых я был бы первым европейцем.
Вера и глубокое благочестие этих людей, постоянно практикующих молитвы и медитации, оказали столь сильное воздействие на меня, что Англия, жена и друзья, обязательства в Кумб Спрингс показались мне далекими и туманными. Я чувствовал себя настолько хорошо и умиротворенно, что приписал это действию окружения, так как сам не изменился. Пока я размышлял над сказанным, хаджа Хассан взял мою левую руку в свою правую и некоторое время сидел молча, тихо раскачиваясь из стороны в сторону, как человек, повторяющий внутреннюю молитву. Я почувствовал, что он ясно видит мое внутреннее состояние, и сконцентрировал внимание на вопросе: «Должен ли я принять предложение турок?» Придя в себя, он сказал: «Советую вам перед сном вымыться с головы до ног, исполнить тринадцать молитв и простираний ниц и поручить свой вопрос Богу. Ночью Он ответит».
Я проснулся внезапно в половине пятого утра. В хижине было совершенно темно. Другие ее обитатели спали. Сон совершенно слетел с меня, и, сев на пятки, я начал повторять имя Бога. Передо мной появился смутный свет, ставший колодцем. Жаждущий человек припал к колодцу, но у него не было ведра. Ведро оказалось в моей руке, и я услышал, как голос сказал по-турецки:
«Ewela vasifa yap sonra kendine bak» ("Сначала выполни свой долг, а потом заботься о себе."). Видение закончилось, и я почувствовал, что вернулся обратно в Кумб Спрингс. Только рассвело, я один стоял в саду, ожидая начала утренних работ. Это. тоже исчезло, и вновь я услышал прерывистое дыхание умирающего человека. Услышав на следующий вечер рассказ о моем опыте, все согласились, что он указывает на необходимость возвращения, хотя бы на время, в Англию. Все были и равно убеждены, что в нем содержится намек на возрождение Кумб Спрингс и что я должен быть готов к большим переменам. Дни, проведенные у дервишей, оказались гораздо более тяжелыми, чем все путешествие. Я жил в условиях, к которым совершенно не привык. Со мной, христианином, обращались как с правоверным мусульманином. Через несколько дней я не мог войти в мечеть, так как все, и молодые, и старые, окружали меня и старались дотронуться до моей одежды. Я узнал, что дервиши рассказывали обо мне как об англичанине, принявшем Ислам, на редкость благочестивом, получавшем различные чудесные знамения. В азиатских деревнях и городках все еще живо древнее поверье, что, прикоснувшись к святому человеку, можно стяжать добродетель. Я очень переживал по этому поводу, осознавая, как никогда раньше, полное отсутствие во мне святости. Мои недостатки живо предстали передо мной, увеличенные до гротескных размеров тем искусственным положением, в котором я оказался. По мере того, как мое пребывание приближалось к концу, я начал считать часы до своего освобождения, и все же я ни за что не упустил бы такую возможность. Разве я мог жаловаться на то, что из-за интенсивности переживаемого опыта часы уподобились дням, а дни – месяцам. Я приехал на Восток за новыми впечатлениями, и я их получил, был ими раздавлен и убегал прочь!
После посещения дервишей я поехал в Анкару, затем к западу в Каре, где провел годы своей молодости Гурджиев. Невероятные снегопады и пронизывающий холод застали меня в Каусери, древней Кесарии, родине Великого Св. Василия и центре каппадокийского христианства. На прогулке по склонам Маунт Эрцияс, огромной горы вулканического происхождения, возвышающейся над каппадокийской степью, моя борода заледенела. Только несколько недель назад я грелся под солнцем Вавилона. Снежные сугробы были такой толщины, что мне пришлось вернуться обратно в Сари Камиш, где, как говорил Гурджиев, «растут самые высокие сосны в мире».
Глава 24
Северная Персия
Словно в другой мир, я возвратился в Англию. Жена вскоре убедила меня расстаться с бородой. Проблемы Кумб Спрингс вновь навалились на меня. Я оказался перед выбором. Либо мы должны были расширять работу и привлекать как можно больше людей, либо она остановится из-за недостаточной поддержки. Я оттягивал решение столько, сколько мог, надеясь на объединение целью и деятельностью с другими группами, следующими по пути Гурджиева. Наконец стало очевидно, что время объединения пока не пришло. Субординация не приводит к объединению, если только она не спонтанна и не навязана. Я мог принудить себя следовать тенденциям, которые вели лишь к выхолащиванию всего, за что боролся Гурджиев, но я не мог внутренне принять их.
Год 1954 принес мне много страданий. Моя жена, уже почти восьмидесяти лет от роду, пережила новое кровоизлияние в мозг, чуть не стоившее ей жизни. Много дней ее жизнь висела на волоске, и, когда она наконец вернулась, ее ум помешался. Трудно было узнать в ней женщину, от любви которой в Кумб Спрингс все расцветало; теперь казалось, она ненавидела это место. Я пытался путешествовать с ней на автомобиле, но она постоянно стремилась выброситься из машины, или же поворачивалась ко мне и хваталась за мои волосы, так что вести машину было совершенно невозможно. Долгие, бесконечно долгие часы она визжала, как перепуганное животное, и никакие седативные средства не помогали. Лишь благодаря любви и преданности ее друзей в Кумб, мы могли оставить ее в доме, хотя и днем, и ночью за ней нужен был глаз да глаз.
Лишь тот, кто пережил то же, что и мы, может разделить с нами то мучение, которое мы испытывали, наблюдая распад благороднейшей души под влиянием вроде бы только телесных причин.
В течение года я продолжал вести группу и каждое воскресенье в Кумб регулярно приезжали ученики. Поведение моей жены оставалось совершенно непредсказуемым, и мы не могли ни изолировать ее, ни хотя бы попытаться сделать это. Для всех нас это было испытание, но, наверное, самым трудным онао оказалось для меня. Более тридцати лет мы были мужем и женой; мы делили горести и беды и вместе наслаждались совершенным счастьем, а теперь я был бессилен как-нибудь ей помочь.
Через несколько месяцев она несколько попритихла, но внешне она больше не походила на женщину, – которую я знал. Странные, скрытые страхи и обиды, о которых я и не подозревал, всплыли на поверхность. Казалось, ее не отягощала необходимость постоянного присмотра. До этого года я думал, что знаю, что значит страдать, но это было хуже всего, что я когда-либо испытывал в жизни. Я глубоко чувствовал свою вину, я должен был понимать ее лучше.
Я не могу, а если бы и мог, то не стал бы, описывать, что значит жить рядом со слабоумным. Все эти ужасные месяцы я не терял надежды, что она поправится. Я был убежден, что ее подлинное «Я» осталось нетронутым, а то, что казалось его распадом, на самом деле было всего лишь неспособностью машины общаться.
Самое тяжелое бремя по уходу за ней несла ее близкая подруга Эдит Вичманн, жившая с нами в Кумб Спрингс с 1947 года, но ей помогали еще десятки человек. Опять и опять мне советовали отправить ее в больницу. Доктора объясняли мне, что от старческого слабоумия не излечиваются. Друзья, жившие за пределами Кумб, пеняли мне за то, что я подвергал домочадцев столь горькому испытанию. Но ни один из нас не дрогнул и ни на минуту не сомневался, что она должна быть рядом с нами.
В это тяжелое время я вернулся к своим писаниям. Годами я боролся с «Драматической Вселенной». Я уже переписывал ее четыре или пять раз. Я был чуть ближе к удовлетворительному результату, чем десять лет назад. В этом году доктор Морис Вернет посоветовал мне разделить ее на две части, отделив материальное от духовного, попытку систематизировать все факты от попытки собрать все ценности на новой основе. Доктор Вернет – один из самых близких моих друзей. Я познакомился с ним во Французском Институте в Лондоне в 1952 году, и, хотя все эти годы мы редко виделись, я был уверен, что мы понимаем и любим друг друга. Я особенно ему благодарен за то, что он предложил лечение для моей жены, которое не попробовали английские врачи. Оно помогло ей, и через год после кровоизлияния в мозг приступы острой Деменции, когда она только визжала и уничтожала все, что любила и лелеяла, оставили ее.
Летом мы устроили ей чудесное место в залитом солнцем саду, где она могла лежать на воздухе. К несчастью, к ней подходили посетители и пытались завязать механическую беседу типа: «Как хороши эти розы, не правда ли?» Любая неискренность злила ее, и она могла в ответ вскрикнуть: «Ненавижу розы, никогда больше не говорите мне о них!» Близкие постепенно осознали, что она освободилась от всех ограничивающих механизмов, которые обеспечивают «благовоспитанное» и «цивилизованное» поведение. Она выражала то, что чувствовала в данный момент.
Иногда это было очень болезненно, но мы начали ценить эти «моменты истины», когда она с грубой правдивостью высказывалась о человеке, стоящем перед ней. Однажды к нам приехала после долгого отсутствия одна старая приятельница. В глубине души она побаивалась моей жены и ее высказываний, не всегда приятных, даже когда та была здорова. Уже уходя, она увидела мою жену в инвалидном кресле, подошла к ней, наклонилась к ее лицу и произнесла: «До свиданья, Полли, дорогая, я так люблю тебя!» Жена открыла глаза, оттолкнула ее и звенящим голосом произнесла: «Лгунья!», закрыла глаза и заснула. Дама, о которой идет речь, больше никогда не посещала наш дом. Те из присутствующих, которые услышали в ее тоне неискренность, не удивились ответу. Но зачастую посетители вообще ничего не понимали и удалялись разозленные или расстроенные.
Для меня весь этот опыт стал как бы переобучением. Голос, много лет скрывавший от меня и остальных все мои слабости и недостатки, теперь высказывал их прямо мне в глаза. Я понял, что то, что психиатры считают слабоумием, на самом деле может быть проявлением скрытой мудрости, которую обычная человеческая личность боится и не хочет признавать. И в этом взгляде я не был одинок. Еще несколько человек знали, что находиться рядом с моей женой означало пройти чистилище, и те из них, кто хотели очиститься, были глубоко благодарны ей за ее слова и поступки.
Однако мои проблемы не ограничивались болезнью жены. Со всех сторон меня одолевали разногласия. Летом 1954 года стало окончательно ясно, что мы не сможем объединиться с группой мадам де Зальцман. Болезнь жены легла тяжким бременем на все наши взаимоотношения. Я полагал, что происходящее с ней являлось очищением для нее самой и уроком для окружающих. Те, кто видел в ней старую женщину, чей мозг поврежден кровоизлиянием и место которой в доме для умалишенных, сразу становились в наших глазах невосприимчивыми к глубинной реальности. Душераздирающий опыт может и не стать трагедией или катастрофой, он способствует усилению веры, но иногда потрясает или даже разрушает ее.
Между теми, кто считал болезнь моей жены страшным, но бесконечно ценным уроком, и теми, кто полагал, что это горе или несчастный случай и мы должны молиться, чтобы скорее избавиться от всего этого, была пропасть.
В жизни никогда не встречаются однозначные ситуации, поэтому было бы неверно думать, что все, знавшие мою жену, разделились на два лагеря. Но разделение все же было. Имевшие мужество любить ее и оставаться рядом с ней получили неизмеримо больше от нее в состоянии деменции, чем тогда, когда она прятала под замком свои внутренние чувства. Но державшиеся в стороне не могли надеяться узнать то, что узнавали мы.
Мы все дальше отдалялись от мадам де Зальцман из-за нашего отношения к Кумб Спрингс. Мы верили в него. К нам приезжали гости из разных стран, и постепенно он приобретал известность центра духовной деятельности. Пока я работал и получал зарплату, я мог поддерживать его материально, но теперь это прекратилось. Чтобы поддерживать Кумб Спрингс на должном уровне без особого напряжения, нам нужно было набрать три-четыре сотни студентов и слушателей. Для этого я читал публичные лекции. Об их целесообразности, как л вообще о любом действии, направленном на распространение гурджиевского учения, много спорили. Для меня подобные разногласия казались бессмысленными, так как сам Гурджиев неоднократно настаивал на публикации «Все и Вся» и на том, чтобы любыми средствами обеспечить известность этой книге, вплоть до того, чтобы останавливаться в общественных местах и читать вслух отрывки из нее.
Я чувствовал, что решение распространять книгу обычным коммерческим путем было предательством по отношению к нему. Циркулярное письмо, написанное мной под его диктовку в январе 1949 года в Чайлдсе, собрало достаточно денег, чтобы отпечатать тысячи экземпляров и распространять их бесплатно. Здравый смысл возражал мне, что никто не станет читать книгу, доставшуюся ему за так. Но я продолжал чувствовать, что ее следовало бы сделать более доступной. Казалось, напротив, к «Баалзебубу» относятся как к невыносимому старому родственнику, которого лучше держать подальше от людских глаз. Это отдаляло меня от тех, кто не разделял моих чувств.
Причины отделения, разумеется, были и во мне. Со мной всегда было трудно работать. Мою привычку соглашаться, а потом делать по-своему, могли вынести лишь те, кто привык ценить даже крупицу золота, найденную в куче отбросов. Во имя единства я шел на реальные жертвы, а потом одним словом мог уничтожить все взаимопонимание, достигавшееся последовательностью действий, которой я соглашался придерживаться. Еще в школе наш классный руководитель в шестом классе качал головой, глядя на меня, и изрекал: «Лучше подчиниться, чем пожертвовать, и выслушать, чем вбить себе в голову». Больше сорока лет прошло, а я все еще не усвоил урока.
В это время в моей жизни вновь появилась Элизабет Майял, теперь Элизабет Говард, со своими двумя сыновьями, Джорджем и Вильямом. После смерти Гурджиева она осталась во Франции и только три года спустя решилась вернуться с детьми в Кумб Спрингс. Прошедшие годы никак не отразились на взаимопонимании, установившемся между нами в Париже. С тех пор как она впервые пришла на мою лекцию в конце войны, я был убежден, что наши судьбы связаны. Я полностью доверял ей, и наши взгляды на то, что действительно важно в жизни, совпадали.
В то время Элизабет чуждалась людей, что сбивало с толку тех, кто не мог разглядеть ее застенчивости. Острое чувство юмора, не без язвительных ноток, скрывало от людей ее человечность, и многие чувствовали себя неуютно и даже лишними в ее присутствии. С самой первой встречи моя жена полюбила ее общество, и мы много путешествовали вместе. Я не чувствовал противоречия между глубокой любовью к моей жене и той связью, которая установилась между мной и Элизабет. Будучи мужчиной, я не мог понять их и не знаю, не был ли я причиной страданий, о которых не догадывался.
Во время острой стадии болезни моей жены, когда с ней было совершенно невозможно общаться, Элизабет не оставляла нас своей поддержкой и утешением. На наших глазах глубинное осознание моей жены постепенно освобождалось от обычного сознания. Элизабет, так же, как и я, оценивала Эти изменения в терминах истинной и ложной сущности человека. То, что мы видели, было чудесно, но не загадочно. Возможно, многие из тех, кого признают больными и подвергают разрушительному лечению, являются временными каналами глубинной подсознательной мудрости человеческой души. Когда бы мне ни говорили о «невозможности общения» с больным человеком, я вспоминал свою жену. Однажды психиатр из социальной службы пришла к нам в дом, чтобы подписать заказ на инвалидную коляску в Министерство здравоохранения. Ее встретил весьма грубый прием моей жены, и, поспешно ретируясь, она говорила: «Редко же мне доводилось видеть таких, с которыми невозможно общаться. Вы уверены, что ей место дома?» Чтобы не показаться враждебным по отношению к восхитительному британскому здравоохранению, добавлю, что мы не смогли бы справиться с ней без великолепно обученных нянек и помощи сорока или пятидесяти человек, живших в Кумб. Я боюсь даже думать о том, что было бы, если бы мы жили в небольшом доме среди недоброжелательных соседей. К несчастью, то, что возможно сделать для одного человека, невозможно для многих.
Я должен вернуться к марту 1955 года, когда я получил приглашение от Поля Байдера, американского архитектора и бывшего ученика Гурджиева, погостить у него и его жены Маргарет в Багдаде, где они тогда жили. К тому времени жена моя оправилась настолько, что ее можно было без опаски оставить на короткое время и съездить на Восток. Я решил уехать недели на две и взять с собой Элизабет Говард, благо нам достались дешевые билеты.
Мы отправились в путь в ночь 11 мая, собираясь утром оказаться на Кипре, но были посажены в Бенгази, где несколько часов наслаждались звуками и запахами Африки. Только к вечеру мы добрались до Кипра и едва успели на самолет, отправлявшийся в Бейрут. Нас встречали друзья, Ромимунд фон Биссинг и его жена. Они сказали, что меня целый день ждет турецкий дервиш с посланием. Я поговорил с молодым человеком, он пригласил меня навестить его муршида, шейха Абдуллу Дагестанского, жившего в курдском квартале Дамаска. Я с сожалением ответил, что это невозможно, так как мы рано утром отправляемся в Багдад. Он не настаивал, но повторил, что шейх ждет меня.
Взяв такси в бейрутском аэропорту, мы прямо направились в Дамаск по дороге, по которой я ездил несколько раз, когда был в Сирии. В Дамаске мы узнали, что автобус отправляется в Наирн не раньше следующего дня. Поэтому я решил навестить шейха Абдуллу.
Элизабет проводила меня до могилы Мухиддина Ибн Араби. Так как Эмин Чихоу наотрез отказывался говорить с женщинами, я решил, что шейх Абдулла также не захочет общаться с Элизабет, и отослал ее обратно в отель. Мне не сказали, где живет шейх, но я должен был узнать об этом в магазинчике цирюльника, прозванного турецким Али, как раз напротив мечети Ибн Араби. Турецкий Али заболел и был отправлен в больницу, а в какую – никто не знал. Казалось, я зашел в тупик, но отойдя на несколько шагов от могилы святого, я лицом к лицу столкнулся с тем самым старым хаджой, который восемнадцать месяцев назад проводил меня к святыне Арбайн. Он явно ждал меня и, когда я спросил, где дом шейха Абдуллы, просто ответил: "Недалеко от той дороги, по которой мы шли в последний раз." По пути он рассказал мне, что шейх известен как очень святой человек. Его родина – Дагестан, рядом с Каспийским морем, поэтому его зовут Абдуллой Дагестанским. Много лет он прожил в Турции и в совершенстве знает турецкий язык. Он много путешествовал и принимал гостей со всего мира. Скорее всего, мы найдем его в небольшой мечети, специально для него выстроенной его учениками.








