Текст книги "Свидетель или история поиска"
Автор книги: Джон Беннетт
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 33 страниц)
Глава 10
В Фонтенбло с Гурджиевым
В Фонтенбло я поехал один. Миссис Бьюмон считала своим долгом присоединиться к больной матери в Даксе, недалеко от Биаррица, где та проходила лечение. Я писал ей каждый день и, так как она сохранила все письма, могу до мельчайших подробностей восстановить события, связанные с моим пребыванием в Prieure. Там произошло так много всего, что, полагаясь лишь на свою память, не могу поверить, что прошло только тридцать три дня.
За время пути я очень устал и чувствовал себя не в своей тарелке. В Лондоне ходило много рассказов о трудностях жизни в Prieure. Ораг, критик и журналист, блестящий мыслитель, никогда не работавший руками, приобрел мощные мускулы и грубую кожу рыбака и крестьянина. Морис Николл, психоаналитик, покинул толпу своих почитателей на Харлей-стрит и превратился в рабочего, а его жена в служанку. Состоятельные и именитые члены группы Успенского были в шоке, поняв, что им нравится работа поварят и посудомоек. Я был не готов к такой жизни, но чувствовал крайнюю необходимость вырваться из той духовной тюрьмы, в которой оказался.
За восемь месяцев, прошедших после моего приезда, Prieure сильно изменился. Построили Дом Обучения и начали работу над русской баней. В Доме Обучения царила атмосфера, напомнившая мне мевлевскую текку за Адрианопольскими воротами Истамбула. Но это было лишь первое впечатление, очень скоро рассеявшееся: во всем чувствовался Гурджиев и только Гурджиев. Здание насчитывало около сотни футов в длину и тридцать в ширину с возвышением на одном конце и низкой галереей 10–12 футов шириной, окружающей пространство, где на подушках, брошенных прямо на земляной пол, кружком сидели ученики. Напротив возвышения размещались две ложи, частично скрытые занавесками, из-за которых мадам Островская, жена Гурджиева, обычно наблюдала за «занятиями». По углам били фонтаны, а вручную разрисованные окна напоминали цветное стекло. Раньше это помещение казалось скорее декорированной сценой. Теперь же оно приобрело столь сильные и определенные черты, что никто из вошедших туда не мог противостоять его воздействию.
В субботу, в день моего прибытия, упражнения исполнялись в тех же белых костюмах, что я видел в Константинополе, были допущены посетители из Парижа. Представлялись те же ритмические движения и ритуальные танцы. Были также и различные демонстрации телепатического общения, сильно поразившие меня в тот раз; позднее мне показали трюк, посредством которого они исполнялись.
Русских насчитывалось двадцать пять-тридцать человек и примерно столько же гостей-англичан. Французы и американцы в тот раз отсутствовали, а русские и англичане практически не разговаривали в основном из-за языкового барьера.
Мне в этом отношении повезло больше. По прибытии меня приняла мадам де Гартман в элегантной гостиной на первом этаже замка и сообщила, что Георгий Иванович, так Гурджиева называли русские, встретится со мной сегодня же после обеда. Мы говорили по-турецки без переводчика. Он спросил о князе Сабахеддине и тут же заговорил о различии между Бытием и Знанием, словно бы продолжая наш разговор в Куру Чешм двухгодичной давности. Я записывал все беседы с ним, поэтому почти дословно привожу их даже после всех этих лет.
Он сказал: «У Вас уже слишком много знаний. Они останутся теорией, если Вы не научитесь понимать не умом, а сердцем и телом. Сейчас бодрствует только Ваш ум, тело и сердце спят. Продолжая в том же духе, Вы добьетесь, что заснет и Ваш ум, и никогда в Вашу голову не придут новые мысли и идеи. Пробудить чувства Вы не в силах, но Вы можете разбудить тело. Став хозяином своего тела, Вы начнете постигать Бытие.
Для этого взгляните на тело как на слугу. Оно должно подчиняться Вам. Оно невежественно и лениво – научите его работать. Если оно сопротивляется, будьте к нему безжалостны. Помните, что Вас двое – Вы и тело. Став хозяином своего тела, Вы обретете власть над чувствами. Теперь Вам не подчиняется никто: ни тело, ни чувства, ни мысли. Но с мыслей Вы начать не можете, потому что не можете отделить себя от них.
Этот Институт создан, чтобы помогать людям работать над собой. Можно работать много или мало, как угодно. Люди приходят сюда по разным причинам и получают то, что ищут. Любопытных мы удивляем. Для ищущих знание мы устраиваем научные опыты. Но если вы пришли за Бытием, то должны работать над собой. Никто не в силах сделать эту работу за вас, но вы не можете создать для себя условия. Условия создаем мы».
Я сказал, что устал от самого себя и хочу измениться. Он ответил: «Начните с начала. Поработайте на кухне, потом в саду, покуда не научитесь владеть своим телом». На вопрос, надолго ли я останусь, я сказал, что не знаю, это зависит от мирного соглашения с Турцией. Он не проявил никакого интереса и подвел итог: «Это не имеет значения. Начинайте, а там посмотрим».
Я был представлен русскому средних лет, доктору Черноволу. Он чем-то напоминал мне Гурджиева, но с более внушительной длинной бородой и менее впечатляющей головой. Он показал мне мою комнату: маленькая клетушка в служебной части замка. Мебели было мало, а грязи много. В первый день я был предоставлен самому себе и бродил по саду. Позади замка был обычный сад с прудами, полными водяными лилиями. За ним шла узкая липовая аллея, с широким проходом посередине и скамейками на каждой стороне, окружавшими небольшие лужайки. Аллея заканчивалась большим круглым прудом. Справа был Дом Обучения, слева – каменоломня, предназначенная для строительства русской бани. Там же находились небольшие загончики с коровами, овцами, козами и большое огороженное место для кур; свиней не было. За загонами в направлении Сены поля заканчивались лесом с огромными елями, буковыми деревьями и дубами. Через лес дорога вела к огромной лесопилке, где строительный лес распиливали на доски.
На третий день я отправился работать на кухню. Я догадался, что некоторые идеи Гурджиев почерпнул у дервишей, потому что, например, в мевлевской текке каждый новый член Дедеджиана проходил двадцать одну ступень служения общине. Первым заданием неофиту была работа на кухне.
Я ничего не знал о кухонных делах, равно как и вообще о домашнем хозяйстве. Для начала мне велели вымыть на кухне и в буфетной пол. Там было довольно грязно, и я вылил туда море горячей воды, с гордостью наблюдая ту легкость, с которой от пола отставала грязь. Неожиданно я понял, что не имею понятия, как собрать всю ту воду, которая затопила пол. В этот момент на высоком пороге появилась мадам Успенская, вся в черном, с темными каштановыми волосами и блестящими глазами. Я не видел ее более двух лет, со времени наших встреч на острове Принкипо. Она хихикнула, как девочка, кинула на пол ворох кухонных тряпок, встала на колени и принялась вытирать воду и выжимать ее в ведро.
Я ощутил всю свою несообразительность, потому что не смог догадаться о столь простом действии, и тут же принялся за дело. Каждый день набиралось с десяток таких простых уроков, больно сталкивающих мое практическое невежество и ментальные амбиции. В мои обязанности на кухне входила раздача завтрака до восьми утра, когда люди возвращались с утренних работ. В первые же три дня я узнал такое о человеческой природе, о чем едва ли мог подозревать. Еды было в обрез, а все были голодны. Порций хлеба, масла, джема и каши хватало примерно двум третям присутствующих. Отвратительный напиток, называемый «кофе», по-моему, приготавливался из желудей по особому рецепту Гурджиева.
Те, кто раньше приходил с работы, брали себе больше положенного. Собирая тарелки и ложки, я слушал и наблюдал. Я едва ли мог поверить, что эгоизм, равнодушие и злоба, обычно глубоко скрытые, проявляются столь явно во время обычного завтрака. Я начинал понимать, что имел в виду Гурджиев, говоря, что все в Институте создает условия для работы.
Однажды вместо оттирания пола, мне велели растирать в ступке корицу. Мне рассказали, что в то время Гурджиев не ел ничего, кроме молотой корицы и сметаны. Ни дня не проходило без разнообразных, неожиданных, часто необъяснимых событий.
Через несколько дней меня перевели на лесопилку. Там главенствовал Александр де Зальцман. Огромную двуручную пилу длиной около двенадцати
футов держали двое, причем один находился в весьма неустойчивом положении, а второй в глубокой яме. Стволы деревьев восемнадцати дюймов в диаметре распиливались на доски толщиной три дюйма. Работа была изнурительная, на солнцепеке. Де Зальцман задавал темп. Он так ловко передвигал огромные бревна багром, что я поинтересовался у одного из русских, где он этому научился. Тот уверенно ответил: «Всю свою жизнь он прожил в Кавказских лесах и до войны служил лесным инспектором». В действительности, оказалось, что он был знаменитым московским декоратором, а позднее помощником Жака-Далькрозе и никогда не держал в руках пилы, пока Гурджиев не научил его примерно за месяц до моего приезда. Овладевание совершенно новыми навыками за короткий срок было частью обучения в Гурджиевском Институте.
С лесопилки я отправился в каменоломню, где неимоверно тяжелый известняк из местного леса разбивали на куски для построения русской бани. Юный русский, которого называли Чехов Чехович, отвечал за эту работу. На второй день я должен был разбить огромный кусок известняка. Чехович сказал, что из него Гурджиев собирается сделать дверные и оконные перемычки в бане. Мы не могли вытащить его и решили разбить долотом и ломом. Часа два наши усилия не производили на камень никакого впечатления, как вдруг неожиданно появился Гурджиев, нарядно одетый. Позднее я узнал, что он только что вернулся из Парижа, где пробыл целую ночь. Ни говоря ни слова, он остановился на краю ямы и наблюдал за нами. Мы вновь набросились на камень. Внезапно Гурджиев скинул сюртук, взял молоток и долото у одного из русских, тщательно примерился, поставил долото и три-четыре раза ударил по нему молотком. Он обошел камень и опять ударил. Так он повторил не более десяти раз, когда огромный кусок, весивший, должно быть сотню фунтов, треснул и отвалился. Гурджиев еще несколько раз повторил эту операцию и в результате остался осколок вполовину исходного. Гурджиев сказал: «Поднимайте». Мы собрались с силами, и гора пошла наверх, а потом мы оттащили ее к бане.
Эта сама за себя говорящая демонстрация умения живо отпечаталась в моей памяти. Но история имеет продолжение. Спустя более двадцати пяти лет я сидел за столом с Гурджиевым в Париже, а Чехович, седой и плешивый, стоял перед нами. Гурджиев рассуждал о джиу-джитсу, говоря, что в Центральной Азии он научился более совершенному искусству, чем японское. Оно называлось физ-лез-лу, и он подумывал об обучении ему европейцев и искал подходящего тренера. В молодости Чехович был чемпионом по борьбе, так что естественно напрашивалась его кандидатура. Тут он обернулся к Чеховичу со словами: «А помнишь, в Prieure, когда мы строили русскую баню, ты не смог отломить кусок камня для дверного проема? Я наблюдал за тобой и понял, что ты не умеешь видеть. Так я оставил идею обучения европейцев физ-лез-лу».
Чехович, который восхищался Гурджиевым как если бы он был святым воплощением, замер и сказал: «Да, Георгий Иванович, я помню». Слезы потекли по его щекам. Я вздрогнул, полный сочувствия. Событие, завершившиеся через двадцать шесть лет, не только выявляло значение челове'ческой неумелости, но и пугающе подходило к моему собственному состоянию.
Работа начиналась в шесть утра и заканчивалась в шесть вечера с перерывами на завтрак и обед. Еда была невкусная и малосъедобная, за исключением субботних вечеров, когда устраивался праздничный ужин и дом был открыт для посетителей.
Думаю, никто, из работавших в Prieure в 1923 году, не сможет забыть то ощущение надежды и удивления, с которым мы ждали каждую новую работу, которую давал нам Гурджиев. Темпы были сногсшибательными. Несколько недель все работы проводились на фоне различных видов голодания. Затем начинались психологические испытания, которые проникали столь глубоко, что человеку казалось, что с него спали все покровы и он остался духовно обнаженным.
С голоданием связано одно происшествие, показывающее, сколь деликатным мог быть Гурджиев, если хотел. В Prieure был известный русский юрист, Рахмилевич, в прошлом глава Санкт-Петербургской адвокатуры. Он присоединился к Гурджиеву в 1911 году и пытался устанавливать порядки по праву старшего ученика. Однажды Гурджиев, входя в гостиную, услышал слова Рахмилевича, обращенные к другому русскому: «Я лучше знаю, что имеет в виду Георгий Иванович, потому что я на пять лет дольше, чем ты, нахожусь рядом с ним». Гурджиев спокойно заметил: «Рахмил, если тебе не стыдно за себя, постыдись хотя бы за меня. Ты делаешь из меня дрянного учителя, если после стольких лет знаешь так мало». Вскоре после этого было объявлено о периоде интенсивного голодания. Рахмилевич тайно спрятал немного еды в дупле. Несколько человек это заметили, но никто не сказал ни слова. В начале голодания каждому Гурджиев давал индивидуальную программу. Оставив Рахмилевича напоследок, он сказал: «Рахмилевичу голодание ни к чему, он и так слишком много знает». Я очень сочувствовал ему, так как понимал, что ради Гурджиева Рахмилевич пожертвовал всем, но не смог пожертвовать только собой.
После голодания Гурджиев перешел к ментальным упражнениям совместно с работой руками в саду.
Гурджиевская доктрина «сознательного труда и намеренного страдания» зачастую понималась до смешного буквально, что часто случается с европейцами и американцами, сталкивающимися с азиатской тонкостью. Когда я приехал в Prieure, ментальные упражнения проводились в виде заучивания длинных списков тибетских слов. Дамы, в основном англичанки среднего возраста, должны были выкорчевывать корни больших деревьев, срубленных мужчинами. Задача была невыполнимой, если только не использовать лебедки или не выкапывать глубоких ямок. Дамы усаживались в небольшие ямки и начинали копать землю вокруг себя небольшими лопатами или, за недостачей инструментов, столовыми ложками, выбрасывали назад землю, как куры, копошащиеся в мусорной куче. За браслеты или наручные часы были заткнуты бумажки, в которые каждые несколько минут дамы тайком заглядывали. Похожие на тревожных наседок, дамы бормотали слова. Глядя на них, я удивлялся, чего они ищут в Фонтенбло. В их искренности я не сомневался, но куда они дели свой здравый смысл?
Гурджиев безжалостно избавлялся от тех, кого не хотел видеть. Он вызывал и одновременно считал отвратительным то тупое обожание, которое превращало каждый его жест и слово в символы вечной истины. Одна дама практически сходила по нему с ума, и он жестоко подшутил над ней, показывая всем нам, что нельзя доверять никому, особенно ему самому.
Каждую субботу, после ланча, все работы прекращались и начинались приготовления к еженедельному празднику и приему гостей. После обеда на террасе замка подавали традиционный английский чай. Однажды к нему было мороженое, приготовленное из свежих сливок от наших собственных коров. Гурджиев прохаживался между нами своей лишенной всякого усилия походкой, отличающей его от других людей. Подойдя к столику этой дамы, он сказал: «Вы не знаете, как получить от мороженого наибольшее удовольствие. Надо полить его горчицей». Она послушно поднялась и пошла в дом за баночкой с горчицей. Когда она вернулась, Гурджиев, указывая на нее, сказал громовым голосом: «Вы видите перед собой круглого идиота. Все время она идиот. Зачем Вы здесь?»
Бедняжка покраснела и разрыдалась. Она собрала вещи, уехала, и никто ее больше не видел.
В другой раз молодой американец по имени Метц, также страдавший безудержным преклонением перед Гурджиевым, получил задание поставить новую фару на машину Гурджиева. В этот вечер Гурджиев собирался в Париж. Выведя машину из гаража, он обнаружил, что фара не заменена, и крикнул Метцу, чтобы тот садился на бампер и держал лампу всю дорогу до Парижа. Метц безропотно сидел на крыле, пока Гурджиев не столкнул его, сопроводив своим любимым словом: «Идиот!»
Концертирующий пианист Финч, обладатель самых прекрасных рук, которые я когда-либо видел, заботящийся о них так, словно они были бесценным сокровищем, приехал в Prieure. Его послали ухаживать за курами. Дни шли за днями, а вместе с этим росла его тревога. Наконец, он сказал Гурджиеву, что куры стали нестись хуже, с тех пор как он за ними присматривает. Гурджиев возразил: «Конечно. Потому что Вы их не любите. Они хорошо несутся у тех, кто их любит. Научитесь любить их».
На следующий день, проходя мимо курятника, я увидел несчастного Финча, который в замешательстве рассматривал кур, пытаясь их любить, но не имея ни малейшего представления, как это сделать.
Каждый вечер, после ужина, начиналась новая жизнь. Никто не спешил. Некоторые гуляли в саду. Другие курили. Около девяти вечера мы по одиночке или парами и тройками направлялись к Дому Обучения. Уличная обувь оставлялась снаружи, на ноги одевались мягкие туфли или мокасины. Мы тихо рассаживались, каждый на свою подушку, образуя круг. Мужчины садились справа, женщины слева; но никогда вместе.
Некоторые поднимались на сцену и начинали выполнять ритмические упражнения. По прибытии каждый из нас мог выбрать себе учителя по движениям. Я выбрал Василия Ферапонтова, молодого русского, высокого, с длинным прилежным лицом. Он носил пенсне и походил на вечного студента Трофимова из «Вишневого сада». Он был замечательным инструктором, хотя и не лучшим исполнителем. Я очень ценил его дружбу, продолжавшуюся вплоть до его смерти десятью годами позже. Во время одного из первых наших разговоров он говорил мне, что, наверное, умрет молодым.
Упражнения были похожи на те, что я видел в Константинополе три года назад. Новые ученики, такие, как я, для начала выполняли набор так называемых шести обязательных упражнений. Я находил их восхитительными и очень старался побыстрее их освоить, чтобы присоединиться к работе всей группы.
В это время Гурджиев занимался подготовкой специального класса, состоящего в основном из одних русских, для общественных выступлений. Общая группа могла изучать любые новые упражнения, но не принимала участия в специальном обучении демонстрационного класса.
Гурджиевский метод создания новых упражнений отличался той живой спонтанностью, которая была одним из секретов его учительского мастерства. Пока новички упражнялись на сцене, несколько русских собирались вокруг рояля, за которым сидел Томас де Гартман с высоко поднятой, как у птицы, лысой головой. Гурджиев выстукивал ритм на крышке рояля, затем напевал мелодию или наигрывал ее одним пальцем, а затем удалялся. Гартман развивал тему, соответствующую ритму и мелодии. Если он ошибался, Гурджиев прикрикивал на него, а Гартман неистово огрызался.
Затем старшие выстраивались в линии, а мы стояли по бокам и смотрели или сидели на своих местах на полу. Гурджиев показывал позы и жесты сам, или, если они были чересчур сложны, включали различные перемещения линий или позиций, он обходил всех и ставил каждого ученика в нужную позу. Начинались яростные споры. Сцена становилась ареной споров, жестикуляций и криков, пока ученики пытались выучить последовательность движений. Внезапно Гурджиев выкрикивал властную команду, и все стихало. Короткое объяснение, и Гартман начинал играть тему, к тому времени уже разработанную в целое произведение. Иногда результат был потрясающим: как по волшебству возникал прекрасный ансамбль, никогда не существовавший ранее. В другой раз задание оказывалось слишком сложным, и ряды разбивались, чтобы вновь и вновь работать в последующие дни.
Кроме этих упражнений, много времени отдавалось ритмам, исполняемым ногами под музыку, импровизируемую Гартманом. Иногда Гурджиев применял свое знаменитое стоп-упражнение. В любой момент дня и ночи он мог крикнуть: «Стоп!», и все, услышавшие этот крик, должны были в тот же момент замереть. Сначала фиксировался глаз на предмете прямо перед собой, тело замирало в том самом положении, в котором оно находилось при даче команды, и мысли оставались теми же. Всякое произвольное движение прекращалось. Стоп мог длиться несколько секунд, пять, десять минут или больше. Поза могла быть неудобной, болезненной, даже опасной, но будучи прилежными и искренними, мы не делали ничего для ее облегчения. Мы ждали, пока Гурджиев крикнет «Давай!» или «Продолжай!», и возвращались к прерванным делам.
Ритмические упражнения часто были столь сложными и неестественными, что я отчаялся их освоить. Но постепенно происходили маленькие чудеса. После многих часов бесполезной и сводящей с ума борьбы тело неожиданно сдавалось, и получалось невозможное движение. Работа в Доме Обучения длилась до полуночи, а зачастую и дольше, поэтому мы редко спали больше трех-четырех часов до начала нового рабочего дня. Около полуночи Гурджиев провозглашал: «Кто хочет спать, может идти спать». Уходили один-два человека, но подавляющее большинство оставалось, зная, что наиболее интересные объяснения и демонстрации начинались после завершения обычной работы.
Иногда Гурджиев читал лекции. Они были значительными событиями, поскольку каждая была направлена на лучшее понимание всех тех необычных вещей, которые с нами происходили. Одну лекцию я запомнил дословно.
Как-то вечером майор Пиндер, офицер английской разведки, познакомившийся с Гурджиевым в Тифлисе в 1919 году, очень хорошо знавший русский и служивший Гурджиеву переводчиком, объявил о предстоящей лекции. Мы собрались в Доме Обучения в обычное время, но вместо упражнений уселись в кружок на подушки. Время шло: десять часов, одиннадцать, полночь. Наконец прибыл Гурджиев, явно только что приехавший из Парижа, в сопровождении мадам Островской, мадам Успенской и майора Пиндера. Он стоял и долго смотрел на нас, затем сказал по-английски: «Терпение – мать Воли. Если у вас нет матери, как вы можете родиться?» С эти словами он ушел. Эта лекция произвела на меня сильнейшее впечатление, поскольку я знал, что мне недостает терпения и воли.
Я могу привести только несколько происшествий из десятков, случавшихся каждый день и вызывавших ощущение сверхнапряжения, срывавшего все психологические защиты, с которыми люди жили в обычной жизни. Некоторые сходили с ума. Были даже самоубийства. Многие в отчаянии сдавались. Другие были столь потеряны в своих собственных мечтаниях, что едва замечали те необычные условия, в которых они жили.
Примерно через две недели после моего приезда я серьезно заболел, в основном из-за обострения моей дизентерии, которой я заразился в Смирне четыре года назад. Я буквально воспринял Гурджиевские слова о том, что надо игнорировать возражения моего тела, и заставлял себя работать еще больше, чем остальные. Стояла засуха, и каждый вечер мы дополнительно должны были поливать огород, от которого в большой степени зависело наше пропитание. Я заприметил ручей всего в сотне ярдов от огорода, уровень воды в нем позволял использовать его для орошения. Я поделился этим с несколькими учениками, которые были возмущены предложением как-то облегчить нашу работу. Вскоре в огород зашел Гурджиев, и с замиранием сердца я спросил, могу ли устроить оросительные каналы подобно тем, что мы использовали в Анатолии. Он согласился без разговоров. На следующий день я построил запруду и начал рыть канал, но он должен был проходить по возвышению, и я понял, что уйдут недели на то, чтобы закончить его, работая в то небольшое свободное время, которое у меня было после ланча. Однако я посоветовался с Гурджиевым, и на следующий день он пришел в огород и устроил целое представление, говоря о тупости тех, кто носит воду, когда так близко есть ручей. Все принялись за работу, и на следующий день оросительная система была, в действии. Потом я слышал, как Гурджиев рассказывал о ней как об особой системе, о которой он узнал в Персии, и она стала одним из достопримечательностей Prieure, доказательством непреходящей Гурджиевской мудрости.
День ото дня мне становилось все тяжелее и тяжелее вставать с кровати по утрам, мое тело высохло от тяжелой работы на солнцепеке. Я очень ослабел от постоянного поноса, но как-то еще держался.
Наконец настал день, когда я просто не смог встать. Меня тряс озноб, состояние было самое жалкое; чувствуя, что сдаюсь, я сказал себе: «Останусь сегодня в постели», как вдруг понял, что мое тело встает. Я оделся и, как обычно, отправился на работу, чувствуя в то же время, что меня ведет Высшая Воля, а не моя собственная.
Все утро мы работали. В тот день я не мог завтракать. Вместо этого я лег на землю, раздумывая, умираю ли я уже или еще нет. Гурджиев как раз решил проводить занятия на свежем воздухе после обеда в липовой аллее. Ученики стали собираться под липами, я присоединился к ним. Пришли Гурджиев и Гартман. Из Дома Обучения шестеро человек вынесли роял. Я был одним из них и споткнулся, и чуть не потянул за собой остальных. Я весь горел и был жалок.
Мы начали работать над новым сложнейшим упражнением, с которым не могли справиться даже опытные русские ученики. Структура упражнения была символически изображена на доске: голова, ноги, руки и туловище должны были совершать ряд независимых движений. Для нас это было просто издевательством.
Гурджиев разозлился и остановил нас, сказав, что мы должны заняться ритмами. Гартман заиграл один ритм за другим. Надо было работать ногами. На меня навалилась страшная слабость, каждое движение давалось наивысшим волевым усилием. Один из англичан остановился и сел. Затем другой, и еще один. Вскоре я перестал что-либо понимать, кроме ритма и собственной слабости. Я повторял: «Еще одно движение, и я остановлюсь». Гартман продолжал. Один за другим сели все английские ученики и большинство русских женщин. Осталось шестеро или семеро мужчин и Жанна де Зальцман.
Гурджиев стоял, внимательно наблюдая за нами. Время потеряло значение до и после. Не было настоящего и будущего, только агония, заставляющая двигаться мое тело. Постепенно я понял, что Гурджиев сосредоточил все внимание на мне. Это было немое требование и в то же время ободрение и обещание. Я не должен был сдаться – даже если это убьет меня.
Внезапно я наполнился потоком безграничной силы. Мое тело словно бы превратилось в свет. Я не ощущал его в обычном смысле. Исчезли усилия,
боль, слабость, даже вес. Я чувствовал огромную благодарность, обращенную к Гурджиеву и Томасу де Гартману, но они уже тихо ушли, увели с собой учеников и оставили меня одного. Меня охватило ранее неизвестное мне блаженство. Оно отличалось от экстаза сексуального единения, поскольку было свободно и оторвано от тела. Оно было похоже на веру, которая движет горами.
Все пошли в дом пить чай, но я отправился в огород, взял лопату и принялся копать. Копание является испытанием наших физических возможностей. Сильный мужчина может копать очень быстро, но недолго, или долго и медленно. Но никто не может заставить свое тело копать долго и быстро без специальной подготовки. Я хотел испытать силу, наполнившую меня, и принялся под палящими лучами полуденного солнца копать, и копал около часа со скоростью, которую раньше я выдерживал в течение двух минут. Я не чувствовал усталости или напряжения. Мое слабое, непокорное, страдающее тело стало сильным и послушным. Понос прекратился, ушли и те мучительные боли, которые несколько дней преследовали меня. Более того, мой ум был ясен, как это изредка бывало со мной раньше, но случалось не по моей воле. Мысленно я вернулся на Вшвную дорогу Пера и обнаружил, что могу осознавать пятое измерение. Выражение «мысленный взор» приняло новое значение, когда я «увидел» вечностные паттерны каждого предмета, на котором я останавливал взгляд. Я посмотрел на деревья, растения, вод)', текущую в канале, даже на лопату и, под конец, на свое тело. Я увидел изменяющееся взаимодействие между «мной» и «моим паттерном». При изменении состояния сознания я и паттерн то приближались, то отдалялись друг от друга. Время и вечность были условиями нашего опыта, а гармоничное развитие человека, к которому вел нас Гурджиев, было секретом истинной свободы. Помню, я сказал вслух: «Теперь я понимаю, почему Бог от нас прячется». Но даже сейчас я не могу восстановить то прозрение, которое лежало за этими словами.
Во время нашей первой встречи в Куру Чешм Гурджиев сказал, что недостаточно знать, что другой мир существует, надо уметь входить в него по желанию. Сейчас я жил в Вечности и потерял связь со Временем. Я понял, что жизнь гораздо разнообразнее, чем может помыслить наш ум.
Ученики стали возвращаться в сад для вечерней поливки. Я перестал копать и отправился в лес. Я миновал каменоломню, лесопилку и пошел вверх по дороге, уходящей за Авон. Большие деревья, серые скалы, безоблачное небо и жужжание вечерних насекомых соответствовали моему внутреннему состоянию. Я не различал внешнего и внутреннего; все было там, где было, а не внутри, снаружи или где-нибудь еще. Я не хотел испытывать или доказывать, я хотел быть тем, кто я есть.
Огибая большую серую скалу, я столкнулся с Гурджиевым. Наша встреча казалась неизбежной, хотя я никогда не бывал в этой части леса раньше. Без всякого вступления он заговорил об энергиях, которые работают в человеке.
«Для работы над собой нужна энергия. Ни один человек не может совершать усилия без потребления этой энергии. Мы можем назвать ее Высшей Эмоциональной Энергией. Каждый человек естественным путем производит небольшое количество этой энергии ежедневно. При правильном использовании это позволяет человеку многого добиться на пути к самосовершенствованию. Но он может достичь только определенной точки. Настоящая полная трансформация Существа, необходимая человеку, решившему исполнить свое предназначение, требует большей концентрации Высшей Эмоциональной Энергии, чем та, которая достается ему естественным путем.
В мире есть люди, но их очень мало, которые связаны с Великим Хранилищем, или Накопителем энергии. Этот резервуар неисчерпаем. Те, кто связаны с ним, могут помочь другим. Предположим, что человеку нужно сто единиц энергии для трансформации, а у него есть только десять единиц, и больше он сам сделать не может. Он беспомощен. Но с помощью кого-то, кто связан с Великим Накопителем, он может занять еще девяносто. Тогда его работа становится эффективной».
Произнеся все это, он остановился и, глядя мне в глаза, сказал: «Те, у кого есть такая способность, принадлежат к высшей касте человечества. Придет день, когда ты сможешь стать одним из них, но тебе придется ждать много лет. До сегодняшнего дня ты знал обо всем этом теоретически, но сегодня ты испытал это на себе. Когда человек испытывает опыт Реальности, он отвечает за то, что делает в жизни. «








