Текст книги "Современная ирландская новелла"
Автор книги: Джон Бэнвилл
Соавторы: Уолтер Мэккин,Фрэнк О'Коннор,Шон О'Фаолейн,Джеймс Планкетт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)
г– Я имею в виду братьев, – * раздраженно пояснил Том, – может, они в карты играют? Или читают? И если читают, то что?
– Газету, должно быть. Впрочем, побывай газета у всего монастыря в руках, она превратилась бы в клочья. Пожалуй, они читают «Наши мальчики» или просматривают религиозные еженедельники. Есть в монастыре какая‑то куцая библиотека, но я понятия не имею, что в ней. Учебники? Жития святых? Как вы знаете, городской библиотеки в Кунлеене нет. Раз в месяц библиотекарь графства оставляет в часовне пару ящиков с книгами. Несколько лет назад он предложил им брать все, что у него есть в Килларни, но только один из них воспользовался этим предложением.
– Держу пари, это был Ригис!
– Он самый. Но они его попридержали. – Дикки заулыбался от приятного воспоминания. – Однажды вечером его застукали за чтением книги какого‑то кальвинистского богослова Воона «Существует ли загробная жизнь?». Братья затеяли страшенный скандал. На бедного старика библиотекаря они нажаловались приходскому священнику и в комиссию графства, но он был не дурак и сказал, что думал, будто автор – кардинал Воон.
– Уж не хотите ли вы сказать, что Ригис усомнился в религии? Автор, видимо, отрицает бессмертие души?
– Да я же говорю, он – кальвинист. А кальвинист, как известно, и минуты не проживет без расчета на рай для себя и геенну огнецную для всех прочих. Усомнился? Ничего подобного. Просто в заглавии стоял вопросительный знак. Вот они и прицепились. Усомнился? Ригис усомнился? Вы, верно, не знаете нашего Ригиса. В том и беда его, что он до мозга костей пропитан непреложностями. Он – Савонарола Кунлеена. Бич монастыря. Он считает братию жалким, бесхребетным, полуязыческим сбродом и так им всегда и говорит. Слыхали бы вы, как он заявляет: «Этот ни жарок, ни хладен, и я изры – ы-гаю его из уст моих». Вам бы случиться тут в прошлом году, когда он заставил их пообещать, что они не будут курить на великий пост, а потом поймал одного, дымившего в рукав. И доложил о бедняге настоятелю, приходскому священнику и епископу. Чем они заняты по вечерам? Должно быть, садятся в кружок и поедом едят друг дружку. Еще по стаканчику?
Том обдумал этот разговор. «Просто вопросительный знак в заглавии…» Это похоже на Умника, И Том решил поговорить с ним один на один.
Случай подвернулся только в середине ноября. День был холодный, Дообедав, Том читал дублинскую газету (раньше трех она не приходила), как вдруг заметил одинокую, резко очерченную тень монаха, скользившую мимо кружевных занавесок. Он узнал Нессена, учителя ирландского, и, едва успев подумать, что его, должно быть, куда‑то послали, тотчас увидал Умника, бредущего медленно и тоже в одиночестве. Том схватил зонтик, шляпу, пальто и кинулся следом. Впереди он увидел заворачивавшего направо к лугу Нессена, а ярдах в ста за ним – Умника. Том его догнал.
– Здравствуй, Ригис.
– Здравствуй, Том.
– Ты вроде лишился собеседника.
– Какой он мне собеседник, – угрюмо буркнул Умник, – я предпочитаю беседовать сам с собой.
– Ах так? Не помешаю ли я высоким размышлениям?
Умник снизошел до улыбки, холодной, как серое поле за дорогой.
– К черту размышления, высокие или низкие. Пройдемся и потолкуем. Единственное, о чем способен говорить этот тип, – он мотнул подбородком в сторону удалявшегося Нессена, – это о кроссвордах. Какое четвероногое домашнее животное из пяти букв начинается на «к»? Если ты скажешь: «кошка», он возразит: «козел», и наоборот. Дивный день, не правда ли? Как ты живешь? Надеюсь, все в порядке?
Том дал ему поболтать, как в былые дни. Потом перешел к делу.
– Ты знаешь мальчика Микки Бреннана?
Улыбка Умника стала нежной и печальной:
– Способный мальчик, пытливый мальчик, я, глядя на него, вспоминаю иногда себя в этом возрасте.
– Он однажды у меня на уроке встал и прочел целый кусок из «Покинутой деревни». «В своих скитаньях по земле тревог…» Ну, ты знаешь эти стихи. Он сказал, что у тебя их выучил. Я и не думал, что ты любишь Голдсмита.
– Собственно говоря, мне нравится именно это стихотворение. Историку оно не может не нравиться. Очень уж много современных проблем оно задевает. «Зло мчится по стране, людей гоня…» И так далее. Бедный Оливер это понимал. Сам был изгнанником.
– И всегда хотел воротиться домой на склоне дней? Я частенько задумывался: а был у него дом, куда можно воротиться? Вот я – куда бы мог воротиться? С тех пор как мать померла, некуда. А твой папа еще жив?
– Нет, – сказал Умник и, остановившись, поглядел вдаль, туда, где в морозных сумерках отчетливо проступали горы.
– Домой? – произнес он тихо. – У этого слова, конечно, много значений. «Веди нас, свет… Ведь ночь темна, а дом еще далек».
– Ньюмен. «Маяк в проливе Бонифаччо». Великий стилист.
– Великий учитель! Когда я его читаю, меня окутывает мир иной.
– Но ты веришь в мир иной.
– Что ты хочешь сказать?
– Что я давно с этим покончил. Благодаря тебе, Умник. – Умник вытаращил глаза. – Забыл наши разговоры в Дублине? Каждый день. Каждую ночь. Год за годом. Когда ты уехал, я перестал ходить в церковь, на богослужения, на исповедь. Ты, надеюсь, не доложишь об этом настоятелю? Мне бы не хотелось потерять работу, во всяком случае в настоящее время.
Они шли в морозной тишине. Потом Умник сказал:
– Я за твой образ мыслей не отвечаю. Ты взрослый человек. Но что с таким образом мыслей ты делаешь тут?
– Зарабатываю на жизнь.
Твердая дорога звенела у них под ногами.
– Ну и ладно! Ты ведь мирянин. Заработок – достаточно веская причина, чтобы тебе здесь оставаться. И лучше бы мне себя спросить, что я здесь делаю? – Он ткнул вперед зонтиком, указывая на одинокую сутану. – Или что он здесь делает? Или что мы все здесь делаем?
– Учите.
Умник опять остановился. Складка между бровями стала красной, как шрам. Он захрипел от ярости:
– Учим чему? Разве не в этом все дело? Разве не об этом я толкую все время нашим болванам? Если все, что мы говорим, и делаем, и вдалбливаем в головы, не побуждает мальчиков ощутить, что в этом убогом мире мы шаг за шагом движемся к миру иному, зачем тогда мы удалились от всего земного и стали братьями? А разве у нас это выходит? Анджело учит латыни. Ты, может быть, мне объяснишь, потому что сам он объяснить это не в состоянии, с каких пор Цицерон и Овидий стали оплотом христианства? Смейся, смейся! Они тоже смеются. Вон тот тип учит ирландскому языку. Он воображает, что делает для Ирландии великое дело. С Таким же успехом он мог бы учить их греческому времен язычества. Твои ребята должны в этом году прочесть «Макбета» или «Юлия Цезаря». А что в Шекспире такого уж христианского? Ты сочтешь мои слова за шутовство. Сам сказал, что ты неверующий. Но я‑то верующий. И для меня тут ничего смешного нет.
Он весь передернулся, и они пошли дальше.
>– Знаешь, Том, почему в Дублине я от тебя сбежал? Я тебе скажу. Не очень это мне приятно, но я скажу. Это произошло в субботу. Помнишь? Ты работал, а у меня был выходной. Стоял дивный солнечный день. Я поехал с девчонкой на Бриттский залив. Ей было восемнадцать. Милая, прелестная, невинная девочка. Я и поныне молюсь за ее душу. Стоял настоящий ирландский июль, прошел короткий ливень, огромные клубящиеся облака плыли со всех сторон, все было в черных и синих кровоподтеках – холмы, белые поля, голубое небо. Мы поплавали и улеглись на прохладном песке. На берегу на целые мили не было ни души. Начинаю обычным гамбитом. Сдвигаю с плечика лямку от купальника. И тут она взглянула на меня – я никогда до тех пор не видал в очах человеческих такого ужаса, такого презрения, такого отвращения, такого разочарования. Она глядела на меня, как на кучу грязи. Я натянул лямку обратно и сказал: «Забудь про это». Мне не шло на ум, что еще сказать, что сделать. Немного погодя она поднялась и выдавила: «Поедем лучше домой, Джерри, ты все испортил». Всю дорогу до Дублина мы и словечка не проронили. А когда расстались, я пришел домой и оглядел квартиру. Все было наготове. Полбутылки вина. Два стакана. В углу кушетка. Солнечный свет заливал комнату. Все было явным. Паскудным. Это был мой час на пути в Дамаск. Меня вдруг озарило, что я дурно влияю на всех, в том числе и на тебя, Том, и, если я немедленно не оставлю все мирское, мне несдобровать. Через год я был монахом.
Нессен остановился впереди, на уступе невысокого холма, и смотрел на небо. Сиял Веспер. Казалось, на холме стоял один из волхвов. Они подождали, покуда он не двинулся дальше.
– И с тех пор ты счастлив?
– За эти три года до меня дошло, что я попал из огня в полымя. Я думал, у меня призвание.
– У капуцинов я тоже так думал.
– …А все свелось к тому, чтобы каждый год пропихивать несколько десятков мальчиков через экзамен, после которого они могут получить какую‑то паскудную работу. Отрекся бы ты ради этого от целого мира? С каждым годом я все лучше понимал, что, если мое призвание ни на что другое не годится, значит, я дурак, и все мы – скопище дураков, и все это наше полезное дело – одно надувательство.
Уходя от пса… Покуда зайца не растерзают на куски… Они решили, что ему будет «легче» в глуши. Из‑за того ли, что он был учитель мыслящий, а таких они себе позволить не могут, слишком дорогое удовольствие? Или простому смертному – этого‑то Голдсмит о сельском учителе и не сказал – вовеки не вынести всего, что засело у него в голове?
Через месяц настал конец. Школьная крыша протекла, и у Тома в классе заниматься стало невозможно: в течение трех недель, пока меняли шифер, ему приходилось перебираться со своими учениками из одного помещения в другое. За три недели он увидал, как они все учат. Но занимал его только Умник, и он был волшебником. Мальчики оказывались у него вовсе и не в классе, а в цирке или же на стадионе. Вся хитрость заключалась в том, чтобы вынудить их следовать за собой, не давая ни минуты передышки, впрочем, и хитрости никакой не было, а просто натура такая. Он был прекрасен; Том порой давал своим ученикам письменные задания, притворялся, что глядит в окно, а сам тем временем завороженно следил за погоней на другом конце класса. Однажды он так стоял, глядя на монастырский огород, а Умник у него за спиной умело вовлекал класс в дискуссию о правах монастырей. Сорок минут он ставил вопрос за вопросом: «Салливен, что бы ты подумал, увидав, как у твоего отца отнимают пастбище?»; «Да, но, представь себе, что раньше оно ему не принадлежало. Представь себе, что раньше оно было церковным»; «Бреннан, а как насчет казней всех этих несчастных бродяг, заполонивших страну и с голоду идущих на чудовищные преступления? Справедливо ли отправлять их на виселицу?» Затем он перескочил на гуманность Джона Хауерда и задуманную им тюремную реформу: «Кэссиди, что ты скажешь об этой идее?»; «Билан, когда, по – твоему, в Англии зародился дух гуманности?»; «Уолш, а что ты скажешь о церкви? Было ли с ее стороны гуманно учить, что ад – это не только пламя, гложущее тело, но и страдания, гложущие душу?»; «Фоли, а ты как считаешь? Человечней это или еще бесчеловечней?»; «А вы все как думаете? Кто был в тот ужасный век гуманней, папа или король?» И тут Том услыхал щелк дверной ручки и, обернувшись, увидал старика Анджело, выскальзывающего столь же бесшумно, как он, видимо, и вошел.
На другой же день Анджело вызвал Тома из класса и сообщил, что после рождественских каникул ему придется, кроме английского, преподавать еще историю.
– Но я, – воскликнул Том, – никогда не изучал историю. А брат Ригис в истории собаку съел. Он по этой части дока. Вы же сами слышали!
– Я много раз его слышал, мистер Кеннеди.
– Тогда вы понимаете, что мне за ним не угнаться. С ним рядом я круглый ignoramus[19]19
Невежда (лат.).
[Закрыть]. И мальчишки в восторге от его идей насчет истории.
Анджело раздосадованно вздохнул. Он достал табакерку, но слишком уж он был огорчен, чтобы ею воспользоваться.
– Мне очень жаль, мистер Кеннеди, но вам придется делать то, что я говорю. Вам достаточно прочитать готовый текст, опережая класс на две – три страницы. И я хочу… – прибавил он с неожиданным и не свойственным ему возбуждением, – чтобы вы поняли: мне нет дела до того, увлекают или не увлекают мальчиков идеи брата Ригиса, или ваши, или чьи угодно.
Мои требования элементарны. Я хочу, чтобы мальчики сдали экзамены, и ничего больше. Все дело в том, что с тех пор, как у нас три года назад появился брат Ригис, на истории они срезаются чаще, чем на любом другом предмете. И меня это не удивляет. Объясните мне, к чему на уроке истории выяснять, настоящий ли в аду огонь? Послушайте! – Он весь дрожал, и его округлое, мягкое лицо побагровело, как бурак. – Наша маленькая община была самой кроткой и самой счастливой во всей Ирландии, покуда брат Ригис не свалился нам на голову, чтобы вкушать в деревне мир и покой. Мир и покой? Помилуй боже! С тех пор как сюда явился этот человек, не стало ни мира, ни покоя. Известно вам, что вчера в нашей маленькой библиотеке они с братом Нессеном, братья по вере, дошли в буквальном смысле слова, понимаете, в буквальном, до рукоприкладства – я и не думал никогда, что доведется мне что‑нибудь подобное увидать. А из‑за чего, мистер Кеннеди? Из‑за природы адского пламени. – Он схватился за сутану на груди, словно одолевая себя. И сразу успокоился. – После каникул будете вести историю. Не бойтесь, хуже своего предшественника не окажетесь. И с будущего семестра я вам повышу оклад на двадцать пять процентов.
Вечером после четвертой кружки портера Том решил, что, если Анджело угодно, он может его увольнять, но лучшему другу он свинью не подложит. Утром выяснилось, что от него ничего не зависит. У монастырских ворот стоял санитарный транспорт. Рядом полицейский и какой‑то штатский разговаривали с Анджело и Нессеном. В школьных окнах торчали побелевшие физиономии. Дикки Толбет шепнул Тому, что среди ночи Ригис исчез, полиция и братия искали его с фонарями и только три часа назад нашли в придорожной канаве без сознания – видимо, сшибла проходящая машина. Так, без сознания, он и лежит у себя на кровати, в обители, и его хотят везти в больницу графства в Трали.
Ригис все еще был без сознания, когда Том уехал на рождество в Дублин, он был без сознания, когда Том вернулся, – он пробыл без сознания шестьдесят шесть дней. Еще месяц спустя он вышел из больницы и, как он сам сообщил Тому за чашкой чая, был совсем здо ров. «Полный порядок. Не считая помятой печени, переломанной ноги, двух раздавленных пальцев, трех ребер, скрежещущих, стоит мне наклониться, и серебряной заклепки в черепе».
– И здорово же ты нас напугал, – заметил Том тем веселым тоном, который у всех нас припасен для столь печальных случаев. – Я каждый день думал – вот-вот услышу, что ты умер.
Умник, сидевший в кресле, странно на него поглядел и спокойно сказал:
– Так оно и было, – Что было?
– Я умер.
– Во всяком случае, сейчас ты выглядишь вполне живым, – смущенно улыбнулся Том.
Умник сжал губы, складка между бровями углубилась. Видимо, это была отнюдь не шутка.
– В моей смерти нет ни мрлейшего сомнения. С тех пор как я ожил, у меня было достаточно времени обо всем об этом поразмыслить. Я задавал себе множество любопытных вопросов. И пришел к простейшему выводу. Когда меня в ту ночь сшибли на шоссе, удар по голове погрузил меня на шестьдесят шесть дней в полное забвение. Я ничего не понимал и не чувствовал. Не знаю, что для меня бы изменилось, если бы и сердце перестало биться. Словом, с обычной, человеческой точки зрения я был покойником.
Кого другого Том поднял бы на смех или же пробормотал бы что‑то незначащее. Он уже было начал говорить, наклонился вперед, выпрямился – потом еще раз и еще раз – и наконец бессильно откинулся в кресле. Он был как лунатик в воображаемом челноке. С Умником всегда кончалось этим.
– Но душа твоя была жива, – сказал он в конце концов.
Умник расплылся в улыбке и, чтобы усилить впечатление, заговорил разом с ирландским провинциальным и с так называемым оксфордским произношением – так ирландцы обыкновенно демонстрируют свое превосходство, не показывая высокомерия.
– Ого! Вот паинька мальчик! Ты, стало быть, поверил в существование души?
– Не то чтобы поверил. Я говорю метафорически.
Вроде как у Шекспира: «Краткость – душа остроумия». Или у Ренана: «О господи, если ты существуешь, господи, спаси мою душу, если у меня есть душа». Я не верю в существование души в том смысле, как ты это понимаешь.
Умник вздохнул:
– После того, что со мной произошло на дороге в Трали, я ни во что уже не верю. Во что тут верить? В то, что у человека, состоящего из плоти, но не способного ничего совершить во плоти, все‑таки есть душа? Но это уже не человек, а растение. Что же я – редиска или картофель? Конечно, – пробормотал он задумчиво, – были философы, которые верили – иные, может, и поныне верят, – что у растений и у животных есть душа.
– Бог его знает, – уступил Том. – Временами мне сдается, что в каком‑то смысле я не лучше картофеля.
Умник безразлично махнул рукой:
– Итак, ты утверждаешь, что существуют две души. Одна – рациональная и другая – иррациональная. Это ересь Фотия. Она осуждена Константинопольским собором восемьсот шестьдесят девятого года.
– Но ведь бесспорно, – взмолился Том, – что душа моя порой бездействует. Ну хотя бы тогда, когда портер льется мне в желудок. Или когда я вот сейчас гляжу, как ты пьешь чай…
– Сейчас ты отвергаешь принцип цельности. Это осуждено Вьеннским собором в тринадцатом веке[20]20
Вьеннский собор происходил в 1311–1312 гг.
[Закрыть]. Вторично осуждено Пием IX в тысяча восемьсот пятьдесят седьмом году. Видит или пьет весь человек, а не только твои пьяные воспаленные глаза или твоя огромная пересохшая пасть. Душа и тело пьют заодно. «Я пью, – сказал Аристотель, – следовательно, я существую».
У Тома дух захватило, и он вытаращил глаза.
– Умник! Я ничего уже не понимаю. Сделай милость, скажи мне, о чем мы сейчас конкретно говорим?
– О бреде. В который верят миллионы. Который для миллионов – реальность. Я иногда задумываюсь, – сказал он, дергая себя за левое ухо, – а су ществовала ли вообще в Западной Европе эта идея до Аристотеля?
Голос Тома взвился на отчаянно – пискливую высоту;
– Значит, мою душу, если у меня вообще есть душа, сотворил Аристотель?
– Ты хочешь знать, откуда у тебя душа? И есть ли у тебя душа? Это вопрос сложный. Блаженный Августин полагал, что ее извергает отцовский конец. Как он элегантно выразился, incorporeum semen[21]21
Воплощено в семени (лат.).
[Закрыть]. Это именуется традуцианизмом. Иные считают, что душу господь создает каждому наново и сует ее в зародыш. Не помню только, на третьем или четвертом месяце. Это именуется креацианизмом. Но тут возникает весьма щепетильная проблема: получается, что господь умышленно оскверняет душу первородным грехом. Нет, Том, все это схоластическая чепуха. Человек рождается с разумом. Без разума это животное.
Во всяком случае, не человек. Когда тот парень бросил меня ночью на дороге, я был точно кролик, которого взяли за задние лапки и стукнули головой о камень. Я был мертв.
– Но твой врач, – закричал Том, – тебе скажет, что твой организм жил, твое сердце работало, твой кишечник действовал, тебя кормили через вену, ты дышал, ты старел, твои ткани продолжали расти!
– А твои усы будут и в могиле расти. А змеи извиваются, даже если их разрезать пополам. Что такое стать мертвым? Если кто‑нибудь это знает, так прежде всего я. Я уходил в черную тьму, и там ничего не было.
Мысль об Умнике, лежащем в черном небытии, настолько ужаснула Тома, что он вскочил и завопил, точно отшельник, или миссионер, или член какой‑то секты, или почитатель Билли Грэхема[22]22
Широкоизвестный современный евангелистский проповедник в США.
[Закрыть]: «Я верую, я верую в душу, я не могу верить в человека без души!» – и стукнул по изготовленному плотником для жены круглому полированному столику, где на кружевной салфеточке стояла серебряная вазочка, а в ней искусственная роза.
– Во всяком случае, – торжествующе закричал он, – это наглядно подтверждается тем, что ты сейчас здесь, живой и строптивый! Если ты умер, скажи, пожалуйста, кто или что передо мной сидит и несет всю эту галиматью?
Опираясь на палку, Умник поднялся и взял свою черную шляпу.
– Не знаю, Том. Не знаю, кто я такой. И откуда появился. И что я такое. Тут надо еще разобраться. Я лучше пойду. Что бы я ни делал, куда бы ни пришел, я, кажется, на всех дурно влияю и всех огорчаю.
– Всех? – испуганно спросил Том, провожая его до дверей. – Ты что же, еще с кем‑то говоришь на такие темы?
– А почему бы и нет? Я все это изложил Анджело. Я все это изложил епископу. Да, да, – улыбнулся он, видя, как у Тома глаза лезут на лоб, – они привозили ко мне епископа.
– И что сказал его преосвященство?
– Что ему было говорить? Он все глядел на меня. Лазаря помянул. «Но, ваше преосвященство, – сказал я ему, – Лазарь не умирал. Если бы Лазарь был мертв к приходу Христа, то, согласитесь, это значило бы, что господь вынес ему приговор, и он уже либо отдыхает в том месте, которое ваше преосвященство изволит называть раем, либо жарится в пекле. Или ваш предвечный господь непринужденно меняет свои предвечные приговоры?» Это его сразило. Он ушел, ни слова не сказав, и с тех пор я его не видал и не слыхал. Да, кстати, я нарушаю приличия. Я не поблагодарил тебя за любезное приглашение на чашку чая.
Бодрое упоминание о чашке чая больше всего и напугало Тома. Человек понятия не имееет, что ему предстоит.
– Как же они хотят с тобой поступить? – спросил Том у самой двери.
– Анджело велел мне преподавать географию. Предмет безопасный. «Назовите главные реки Франции. Назовите высочайшую в мире гору». Вот он что воображает. А география нынче совсем не та. Сейчас это и антропология, и социология, и экология, и экономика, аксиология, история, религия, наука. Авось позабавимся и с географией.
Он помахал рукой и захромал к монастырю.
– Я буду за тебя молиться! – закричал Том ему вслед и медленно прикрыл дверь.
Три недели они не видались. Отчасти потому, что с начала великого поста Том капли в рот не брал. А вся эта история его до того мучила, что он чуть не бегом бежал от пивной на Главной улице, считая оставшиеся до пасхи дни. Умник и впрямь на всех дурно влиял. И все же Тома беспокоило, до чего дело дойдет. В воскресенье, перед страстной пятницей, он встретил Дикки Толбета, шедшего от обедни, и полюбопытствовал, что слыхать нового о Ригисе. Дикки уставился на него, долго и громко смеялся и вдруг на целые полминуты замолчал, все не спуская с него глаз.
– Знаете, – сказал он наконец, – наш Кунлеен, пожалуй, самое удивительное местечко в целом свете. Одна улица, одна церковь, маленький женский монастырь, микроскопический мужской, четыре пивные, полторы тысячи жителей, и каждый, я уверен, считает, что знает все про всех. И так оно в самом деле и есть. Но что до происходящего в храме божьем, в женском монастыре и в МОК’е, то, будь они в Сибири, о них знали бы ровно столько же. Я не поручусь, что в эту самую минуту к монастырской стене не прибивают за уши трех монахинь. А никто об этом и через полгода не проведает. Да вы на себя обернитесь! Вы здешний учитель, а спрашиваете меня, где Ригис! Уже неделю он работает на кухне вместо мирского брата.
– Вы хотите сказать, что и географию ему не дали преподавать?
– С неделю понаблюдав, как идут дела с географией, Анджело его выставил и послал вниз учить малышей письму. Слыхали, как они уныло бубнят за учителем: «ЗВОН» – «звон», «ЗВОН» – «звон», «ЗВОН» – «звон»? Порой больше ничего во всем Кунлеене не услышишь. Однажды Анджело зашел к Ригису на урок письма и чуть не упал в обморок. Они бубнили за Ригисом: «ТРЕСК» – «крест», «ТРЕСК» – «крест», «ТРЕСК» – «крест».
Том вытер лоб. Дикки задрал голову и поглядел на небо.
– Чудесный день, слава богу, – сказал он. – Первая неделя апреля. Самое время картошку сажать. Ежели заглянете как‑нибудь после завтрака в огород за монастырской стеной, увидите, должно быть, что этим он и занят.
До четверга Том одолевал в себе страх перед встречей и, наконец выбрав час, когда братия обычно выходила на прогулку, понуро поплелся к монастырскому огороду. Был теплый солнечный день. Песчаник, обнажившийся с задней стороны домов, с уцелевшей местами белой штукатуркой выглядел как островки колбасного фарша в сметанном море. Закрываясь, калитка заскрипела. Том ощутил резкий, дурманящий запах навоза. Гребни борозд на делянке, отведенной под картофель, подсохли на солнце. В углу у стены не спеша копал землю седовласый монах. Умник, сидя на перевернутом ведре, с интересом наблюдал за плывущими облаками. Грязную сутану он перехватил на поясе бечевой, а рукава и брюки подвернул. Тяжелые ботинки были надеты на босу ногу. Услыхав скрип калитки, он перестал задирать голову и поглядел, кто пришел, помахал рукой, опираясь на палку, встал и любезно, точно приглашая Тома пожаловать в гостиную, указал на поросший травой клок земли, где они могли полежать на солнце, укрывшись от вешнего ветра.
Том смотрел на него с опаской. Умник вроде бы чувствовал себя неплохо. Даже складка между бровями не багровела и не вздувалась. Они улеглись друг к другу лицом, опершись на локти. Том достал сигареты, они закурили, и стало вдруг хорошо, как в прежние времена в Дублине, когда, лежа на кроватях, они толковали о происшедшем за день, о девчонках, о том, что слыхали в пивной, или о том, как они в детстве жили в Корке.
– Ну, как у тебя с ногой? – спросил Том.
– Действует. В порядке она уже не будет. Без палки не обойдешься.
– Ас головой что?
– Ну, она идет своим ходом. Шагает по кругу, как лошадь на мельнице. Цок – цок.
– А в целом‑то как?
– Отлично. Иногда побаливает где‑то. Но если очень уж больно, я порошки глотаю.
– Тогда, наверное, садовник из тебя не очень важный.
– Пол, – кивнул он в дальний угол, – делает всю тяжелую работу. Мне остается посадка, прополка —>
словом, все, что можно делать на коленях. Я и стряпать пристрастился. Раньше этим занимался мирской брат – до вступления в орден он был поваром на корабле, – а теперь его повысили, произвели в учителя» Держу пари, месяца через два я их буду кормить, как они еще в жизни не ели. Увидишь! От этой старой клячи будет еще толк.
Том подумал, что как‑то очень уж весело говорится обо всем этом.
– А как с тобой обращаются?
– Да я их и не вижу. Мирским братьям дозволено ходить в библиотеку, но делают они это редко. Мы с Полом живем на кухне, там и едим и развлекаемся. Вечерами мы точно старый фермер с сыном: читаем, радио слушаем, или в шашки играем, или в шахматы – он и в том, и в другом мастак. Я много читаю. Библиотекарь графства обещал, что уж в книгах недостатка у меня не будет.
– А они не против?
– Им теперь все равно, что бы я ни делал. Я человек ни на что не годный. Я спятил. По – своему они правы. Они, понятно, тупицы. Но не будем забывать о христианском милосердии. С тех пор как меня сюда выпихнули, мне досталось больше доброжелательности, чем за всю жизнь.
В углу позвякивала о камни лопата Пола. Над огородом пронеслась ласточка. Умник рассказывал, как они с Полом проводят день. Приготовят завтрак на десять ртов, вымоют посуду, застелют кровати, вытрут пыль, подметут, а после с двумя плетенками – на Главную улицу за покупками.
– Мы не самые желанные покупатели. – Умник ухмыльнулся. – Должно быть, потому, что нас им боязно обсчитывать. Сумки с покупками можно у кого‑нибудь оставить под прилавком и пойти прогуляться, но сперва Пол должен себя потешить. Он любит свою бутылочку пива. Вот мы и заходим с черного хода к Бреннану, подымаемся наверх, и Пол счастлив как бог, попивая портер.
– А ты?
– Я ведь пива не пью. А ничего больше мы себе позволить не можем.
– Не повезло тебе, Умник. Портер и праведность – великолепная смесь, пьешь – и все мало.
– Надо понимать, ты опять запил?
– Хорошо, кабы так. До смерти хочется, чтобы пасха скорее пришла. Еще четыре дня! Желудок мой, наверное, решил, что мне глотку перерезали. Со стороны братьев весьма любезно выдавать вам деньги на портер.
– Ничего они не выдают. Бедность, воздержание, послушание – вот наш закон. Но мы немножко мухлюем с покупками.
Они поболтали о жизни в городке. Посплетничали малость. Пол знает здесь все и вся, каждую дыру, каждый угол, и мужчин, и женщин, и детей. Напоследок Том сказал:
– Надеюсь, ты не развращаешь старого Пола своими разговорами? Они за него не опасаются?
– Я могу ему говорить что угодно. Я и впрямь ему говорю самые рискованные вещи. Их это не трогает. Он глух как пень. Да и вообще скорее он меня развратит. В шахматы он жульничает, как сам дьявол. Вчера вечером я ждал, пока он сделает ход, и увидал, что из норы за обоями выскочила мышка. Глазки словно у малиновки. Я ей подмигнул. Она мне тоже. Я сказал: «Кыш» – и старик Пол тут же объявил мне шах и мат! Ей – богу, покамест я отвернулся, он стянул пешку. Мы всю ночь из‑за этого препирались.
Он так душевно рассмеялся, что у Тома сердце сжалось. Какая это жизнь! Они помолчали. Еще одна ласточка пронеслась над огородом.
– Они возвращаются, – сказал Умник. Том решил, что он говорит о братьях, и поднялся, собравшись уходить. Умник показал ему, где растет горох, где цветная капуста, где фасоль. Том смотрел и ничего не видел. Когда они дошли наконец до калитки, Умник крепко пожал ему руку, долго ее не выпускал, и складка между бровями напряглась.
– Слушай, Умник, – воскликнул Том, отвечая столь же крепким рукопожатием, – если ты ни во что такое больше не веришь, может, бросить это все и смыться отсюда?
– Куда? – печально спросил Умник. – Куда я пойду?
– Обратно в Дублин, Я в июле уволюсь. Начнем вместе все сызнова.
– А что я делать буду? Я гожусь только на то, чтобы учить. Это они у меня отобрали. После здешней заварухи мне работы не найти, сам понимаешь.
Руки их расцепились. Ригис отворил скрипящую калитку. Том вышел. Они поглядели друг на друга через забор.
– Не беспокойся за меня, Том. Где я живу, тебе известно. Приходи когда вздумаешь. Ничего со мной не сделается. Вот только без прежних разговоров тоскливо.
Он поднял руку, словно для благословения, и ушел. Том поглядел, как он прихрамывает, и поплелся по Главной улице, а навстречу ему с одного ее конца на другой неслась огромная стая ласточек. Он завернул в первую же пивную и пил, пока не упился. Он привык на великий пост быть трезвым, как судья, а на пасху напиваться, как свинья. В темном колодце кружки ему предстало то, что видели ласточки: широкое светло – коричневое болото, зеленые водоросли, дорога, а дальше горы, вверху – парящие облака, внизу – жестяные крыши, а меж ними две – три крохотные фигурки, вскопанный огород, поросшие плющом стены, на которых удобно вить гнезда, и лежащий на спине человек, внимательно глядящий ввысь.