Текст книги "Современная ирландская новелла"
Автор книги: Джон Бэнвилл
Соавторы: Уолтер Мэккин,Фрэнк О'Коннор,Шон О'Фаолейн,Джеймс Планкетт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц)
– Ты представляешь, как бедняге Элфи не повезло, – перевел разговор Падди.
– Ничего я не представляю, – буркнул он. – Кто-нибудь почесался мне написать? Куда он делся в самом деле?
– Так ты не знаешь? Он в приюте для умирающих. Рак. Уже три месяца. Теперь ждут со дня на день.
У него перехватило дыхание. Все замолчали. Первая смерть в их кругу. Тут раскрылись двери, вошли Хьюзи и Флосси. Хьюзи был у них в компании самый старший, а Флосси – самая младшая, блондинка с черными ресницами, красотка, но с его Дейдре не сравнить. Поздоровались вполголоса. Присели с краешку, словно задерживаться не собирались.
– «И вот ребята собрались…», – уныло пропел Джонни.
– Собрались, да не все, – сказал Падди.
– Считай, что у нас тут заседание, – сказал Хьюзи, сразу беря на себя руководство. – Ну, как, – обратился он к Паддивеку и Лофтесу – сколько набрали?
– Мы собираем для миссис Элфи, – обяснил Паддивек, – у нее ни гроша за душой.
– Мне удалось занять пять шиллингов, – сказала Флосси, доставая из перчатки две монеты по полкроны и кладя их на стол.
– Это мой предел, – сказал Хьюзи, выложив полкроны.
Паддивек скривился и сказал:
– Шестеро щенят и седьмой на подходе. Да еще сегодня четверг.
Лофтес показал пустые ладони s
– Разве загнать что‑нибудь?..
Теперь он чувствовал себя не просто вернувшимся бродягой, а хуже – чужаком.
– Миссис Элфи? Где вы ее, черт возьми, раскопали? – спросил он Хьюзи.
– Элфи сам попросил нас присмотреть за ней и ребятишками, – ответил тот. – Я сегодня опять у нее был, – добавил он, обращаясь уже не к Джонни.
– Как он? – спросил Джонни.
Хьюзи отвел глаза.
– Увы, бедный Йорик, – сказал Лофтес. – Череп!
Флосси разрыдалась.
– А где все остальные? Джоанна, Томми, Анжела, Кейси?
До Дейдре он не дошел. Паддивек покачал головой и, сделав неопределенный жест, объяснил:
– Я и то засомневался было, идти или не идти. Как у тебя насчет презренного металла, Джонни?
Джонни вынул кошелек и хлопнул по столу бумажкой в один фунт.
– Хороший ты парень, – сказал Хьюзи, переводя взгляд с бармена, стоявшего напротив, на деньги, Виновато улыбнулся, глянув на Джонни, и прибавил:
– Ну что, порадуем себя еще по одной?
– Ну ясно, братва, я угощаю. Поминки так поминки. Что будешь пить, Флосси? По – прежнему верна сухому? А ты, Хьюзи? Доброго старого портера? – Он кивнул бармену, и тот молча удалился. – Просветите-ка меня, ребята, насчет Элфи. Давайте все без утайки.
Выпив, они разговорились. Какой человек! Настоящий друг, второго такого днем с огнем не найдешь. Редкость по нынешним временам. Верный товарищ, от своей лысой голоеы и до пят. Надежен и верен, проверен не раз. Сын земли. Порождение доброй старой Ир ландии. Можно сказать, последний из могикан. Честный до мозга костей. К тому же остряк… Таких людей уж больше не будет… Фунт понемногу таял.
– Жизнь – загадка, что и говорить, – сказал Паддивек. – С виду такая милая женщина, да и не только с виду. И держится молодцом, это с тремя‑то детьми. И что у них такое вышло?
На вопрос, чем она жила, ему ответили, что она работала портнихой.
– Конечно, – ответил Лофтес на другой его вопрос. – Конечно, он ей помогал. В каком‑то смысле. В каком‑то смысле он ей помогал.
Флосси сказала, что в жизни больше не придет в эту пивную. Да, Хьюзи прав – Дублин без Элфи уже не Дублин.
– Ведь он же, – сказала Флосси, – не из этой породы… – и вслед за ней они поглядели на Гусыню Молли с одноруким полковником и на трех бизнесменов, потом на двух старых шлюх, все еще сосавших пиво с джином. Хьюзи хлопнул по столу.
– Что верно, то верно, Флосси! Он был наш, он был молод душой, хоть и стар телом. Так ведь, Джонни?
Джонни подтвердил, что в его жизни Элфи был единственный, с кем можно было говорить, как со своим.
– Он сражался за свои идеалы.
Они заговорили о понимании, и об идеалах, и об истине, и о настоящей любви, и как верно Элфи понимал, что значит быть молодым и верить, – вот именно, верить! Таял уже второй фунт, время перевалило за десять, и Флосси сказала Хьюзи, что ей пора собираться домой.
– Побереги свои деньжата, Джонни, – сказал Хьюзи. – Не трать больше. Возьми на сдачу дюжину бутылочного портера, или лучше полторы. Надо же хоть чем‑то ее порадовать. Заскочим на минутку, Флосси. Хоть чем‑то ее порадуем.
– Ну, еще по одной на дорожку, – потребовал он, и они снова уселись поудобнее.
Было уже около одиннадцати, когда, прихватив портер в трех бумажных пакетах, они всей компанией выкатились на сухие тротуары, в сумрак ночи, где над ними смутно мерцали звезды, а сгущавшиеся облака светились отблеском городских огней. Лофтес заметил, что в такую ночь так и тянет бродить по улицам. Хьюзи засмеялся и добавил:
– Особенно с подружкой.
Разбившись по двое, громко и весело аукаясь, они брели от одного косматого, едва освещенного сквера к другому, мимо табличек, на которых зеленым по белому красовались по – английски и по – ирландски названия вроде Альберт Гардене, Олдершот Плейс, Портленд Сквер. Наконец подошли к какой‑то подвальной двери, спустились, позвонили и принялись ждать, сбившись в кучу под каменной аркой. В темноте они вдруг притихли, прислушиваясь. Над дверью зажегся свет. Отворила женщина.
Свидетельница Элфиной юности. Мягкая, приветливая. Черты лица смазаны, словно растаяли, как мороженое на солнце, голубые глаза опухли. Над высоким лбом выбившаяся прядь светлых седеющих волос. Голос тоже тающий, точно масло в тепле. Все еще красива, а когда его представляли ей, в ней на минуту вспыхнула молодость, и она тихонько засмеялась и сказала:
– Вот, значит, ты какой, Джонни! Он говорил – ты вроде как сынишка всей компании.
Она пожала ему руку обеими руками, горячими и влажными, точно она только что стирала, и ему вспомнилась строчка из давно забытого и так и не понятого стихотворения, которое читали когда‑то в школе: «Теперь не бойся солнца знойного…»
– Рад с вами познакомиться, миссис Элфи. – Он вдруг сообразил, что не знает Элфиной фамилии.
– Мы принесли немного выпить, – объяснил Хьюзи. – Чтоб было не так темно.
– Заходите, мальчики, заходите. Только тихонько. Дженни только что уснула.
Низкая комнатка была тесна, не прибрана и пахла мылом. В камине – одна зола. Нашлось всего два стакана. Они уселись в круг и пили из чашек, а кто и прямо из горлышка. На веревке уныло висели мокрые тряпки; из продранных стульев вылезала набивка, на глаза ему попалась игрушечная лошадка о трех ногах, изодранные зеленые книжонки, полуразвализшийся карточный домик на подносе. Он глядел на нее и не слышал, о чем все они шепчутся, а ее частый смех и удивлял и радовал его. Потом до его сознания дошло, что Хьюзи и Флосси уходят, спеша на последний автобус. Около полуночи Паддивек сказал, что должен помочь жене управиться с малышами, и исчез. Хозяйка сунула в очаг какие‑то щепки и безуспешно пыталась разжечь огонь. Потом и Лофтес похромал домой к матери, и, оставшись вдвоем, они низко склонились друг к другу над крошечным огоньком в золе и еще долго перешептывались.
Только раз она упомянула Элфи, когда сказала:
– Какие они славные ребята. Вы все замечательные мальчики. Он про вас всегда так и говорил: такие приличные молодые люди.
– Ты с ним часто виделась?
– Очень редко. Он, бывало, заглядывал вечером, как закроет пивную. Поглядеть на детей. Он мне говорил, что все время старается уговорить вас остепениться. Вас всех – и Хьюзи, и Флосси, и Кейси, и Лофтеса, и тебя. Тебе нравится Лофтес?
– Он сухарь. И злой.
– А Дейдре – твоя дезушка?
– Да. Только, по – моему, она меня обманывает. Ты ее знаешь? Она настоящая красотка.
– Да, она девушка хоть куда. Не хочу вмешиваться не в свое дело, Джонни, но я бы, пожалуй, сказала, что она вроде бы чересчур заносчива.
– Не то что ты? – улыбнулся он.
– Я ее не виню. Женщине приходится заботиться о своем будущем.
Он тут же завелся и пустился разглагольствовать о юности и идеалах, о верности, истине, порядочности, любви и прочих вещах, которых никто, кроме своих ребят, не понимает, потому что от остальных только и слышишь что про завтрашний день, да приличную работу, да заработки.
– Ирландия – наш последний оплот. Ноев ковчег современного мира. Другой такой страны нипочем не найдешь.
Уж кому – кому, а ему, морскому бродяге, это ясно. Она согласна, вполне согласна с ним.
– Несмотря ни на что, люди у нас остались людьми, и притом душевными людьми.
В самую точку, поддакивал он, в самую точку.
– Мы тут не какие‑нибудь материалисты. Во всяком случае, лучшие из нас.
Тут уже они оба разошлись вовсю, шепот срывался на громкие восклицания, они шикали друг на друга, испуганно оглядывались на дверь спальни.
Угас последний язычок пламени в очаге. Они распили оставшуюся бутылку портера, по очереди потягивая из горлышка. Голос ее был нежен, рука мягка, как кошачья лапка. Ночь уже не давила на них. Сквозь завесу тумана из порта слабо доносилась сирена. Он поглядел в окно и увидел вверху желтое пятно уличного фонаря и клочья тумана в ветвях мокрого дерева. Она решила заварить чаю. Он пошел за ней в неприбранную кухню, они вместе вскипятили чайник, продолжая болтать. Потом вернулись в комнату, она положила на теплые угли еще пару безнадежно тонких щепок. Она хохотала по всякому поводу: когда вдруг опрокинулась на бок деревянная лошадка и когда он рассказал ей, как купил в Палермо паршивого, избитого пса, который потом вплавь пустился назад в тамошние трущобы да пустыри.
Увидев, что уже два, он сказал:
– Гони меня вон.
– Да ты послушай, какой дождь, – сказала она. – Нет, нет, не уходи, Джонни.
– Но тебе надо поспать, – сказал он.
– Я уже не помню, когда спала, – сказала она и взяла его за руку, боясь остаться одна. – Слышишь, как льет, – уговаривала она. – Посмотри в окно, туман все равно как горчица. Ложись у меня. Ляжем вместе, в моей кровати. Ведь мы же с тобой друзья. Ложись и спи. Ты хороший мальчик, я знаю. Иди ложись.
Она повела его в спальню с неприбранной постелью. В полутьме он различил раскладушку, на которой, закинув руку за голову, спал ребенок. Она взяла со стула ночную рубашку и вышла.
Он сиял бушлат и туфли и лег, глядя через дверь на желтое пятно фонаря. Холод в кровати был как в могиле. Она вернулась – в мятой рубашке, с распущенными волосами, легла возле него под одеяло и потушила свет. Через дверь в спальню сочился желтый свет с улицы.
– Жуткий холод, – сказал он.
– Сейчас согреемся. Надо было тебе раздеться и лечь под одеяло, не все ли равно?
Какое‑то время они лежали молча, слыша только собственное дыхание да слабую, далекую сирену. Он придвинулся поближе и, шепча ей в ухо, стал говорить о том, каково это – не иметь своего насиженного гнезда, а она ему рассказала, как после свадьбы приехала в Дублин из Каунти Кэвен. И с тех пор ни разу не ездила домой.
– Ты героическая женщина, – прошептал он.
– Ты хороший мальчик, Джонни, – сказала она.
Потом добавила:
– Давай спать, – и он долго лежал на спине, подложив ладони под голову, и наконец сказал: – Дейдре – стерва, – а она возразила: – Она еще очень молоденькая.
И еще прошло сколько‑то времени, и он шепнул: – Постарайся заснуть, – и она ответила: —Хорошо, – но через некоторое время он сказал: – Ты не спишь. Ты думаешь о нем. Когда это случится?
– Это может случиться в любую минуту. Тогда я засну и буду спать, спать, спать.
Он задремал. А когда вдруг проснулся, было пять. Ее не было рядом. Он нашел ее в сосгдней комнате – накинув на плечи мужское пальто, она глядела в окно, опершись локтями о подоконник. Не надевая туфель, он подошел и обнял ее за плечи.
– Не спишь?
Она не пошевелилась. Лицо ее совсем растаяло, слезы залили щеки. Он не знал, что сказать ей. Фонарь на улице теперь сиял, туман рассеялся.
– Все кончено, – прошептала она.
– Откуда ты можешь знать?!
– Я чувствую. В шесть пойду позвоню в больницу, но я и так чувствую.
Лицо ее сморщилось, из закрытых глаз снова потекли слезы.
– Ты иди, Джонни. Дома, наверное, беспокоятся о тебе.
Дрожа от холода, он оделся, поглядывая на пустые бутылки на полу, – иные из них стояли по стойке смирно, иные лежали. Надел фуражку с белым верхом, погладил плачущую по сгорбленной спине, сказал:
«Помоги тебе бог» – и поднялся на тротуар. Было темно, как ночью. Он поглядел на ее лицо – смутное пятно, белевшее внизу за запотевшим стеклом, махнул ей рукой и пошел прочь.
Дойдя до Угольной гавани, он остановился на середине железнодорожного моста и положил ладони на мокрые перила. В шести милях от него, на другой стороне спокойного залива, мерцала по берегу цепочка оранжевых огней, а дальше на запад в зеркале облака рдело свечение ночного города. В воде залива, черной, как нефть, отражался ходовой огонь угольной баржи. Он глубоко вдыхал сырой холодный воздух и помаргивал зудевшими с недосыпу веками.
– И все‑таки я люблю тебя, стерву, – негромко сказал он. Потом выпрямился, приложил ладони ко рту наподобие мегафона и дико проорал над заливом: – А ты меня любишь?
Под нависшим зеркалом облаков далеко простирался город.
Он погладил камень перил и вспомнил: «Да будет мирен твой последний сон и путь к твоей могиле проторен» – и зашагал домой, заломив фуражку, размахивая руками, высоко держа голову. Медленное колесо света выводило строку за строкой на воде главной гавани. Вдалеке, на отмели Киш, равномерно вспыхивал и гас луч маяка. Единственным звуком, провожавшим его до самого дома, был слабый и отдаленный гул вроде пчелиного – утренний рейс за море с дублинского аэродрома.
Когда он пробирался к себе, сверху донесся шепот:
– У тебя все в порядке, милый?
– Да, мама!
– Папа спит.
– Хорошо, мама.
– Ложись спать, солнышко.
– Да, мам. Я буду спать, спать, спать.
УМНИК (Перевод П. Карпа)
И конца было не видать мелкому дождику, когда под вечер Том Кеннеди вылез из автобуса и оказался на Главной улице Кунлеена; здесь, в монастырском колледже, или попросту МОК’е, предстояло ему начать жизнь учителя. На дождик он и внимания не обратил. Окинул взором городишко, посмотрел на часы: до того, как все закроют, оставалось ровно семьдесят минут. Попросил водителя показать, если не трудно, где тут гостиница. Водитель улыбнулся. Нет, не трудно. Гостиницы нет. Впрочем, комнату можно снять на этой же улице, вон в том высоком доме, который старая миссис Гестон именует пансионом. «Только больше соверена ей не давайте. Жильцов у нее в пансионе отродясь не бывало».
Взяв свечку, старуха привела его в комнату под самой крышей, сырую и холодную, точно склеп. Покончив с этим, он тотчас вышел, тоскливо огляделся и заскочил в первую же пивную утопить досаду. Телеграмма от настоятеля «Выезжайте занятия завтра» означала одно из двух: либо кто‑то уже до него приезжал, увидал Кунлеен и плюнул на это дело, либо сюда вообще никто ехать не желал. Покамест бармен не погасил масляные лампы, он пил не переставая, потом вскарабкался к себе в комнату, вывернул на кровать все, что было в карманах, и дрожащими руками сосчитал монеты, прикидывая, хватит ли на обратный билет до Дублина. Выяснилось, что от пяти фунтов, с которыми он ехал, уцелело одиннадцать шиллингов и два пенни, и теперь он взирал на свое прошлое и свое будущее сквозь туман, окутавший фонарь за окном…
Взглянуть на него, задать пару вопросов, и все про него будет ясно. Выглядит лет на сорок пять (было ему тридцать шесть); седая барсучья шевелюра; веки красные, как у ищейки; ноги в широких штанинах, точно слоновьи; ходит вперевалку, как тюлень, и лет пятнадцать выпивает. Что же до его профессиональных качеств учителя английского языка, то лет восемь назад, с грехом пополам прослушав в университете вечерний курс, он получил в Дублине степень бакалавра искусств, и, покуда учился (как, впрочем, и до того, и после), ни на одной работе, за какую ни принимался, удержаться не мог – был он и секретарем в туристском бюро, и переписчиком в рекламном агентстве, и распространителем подписки на «Британскую энциклопедию», и помощником редактора «Айриш дайджест», и заместителем помощника редактора юмористического еженедельника «Тарарам», и служащим на аукционе, и подручным букмекера, и сборщиком в богоугодной организации, проповедующей полное воздержание от спиртного. Три дня назад его оттуда уволили за то, что он в одиннадцать часов вечера заявился к приходскому священнику в Киллини совсем уже косой. И тут он решил, что ничего не остается как пойти в учителя. Проглядывая наутро мелкие объявления в педагогической колонке «Айриш индепендент», он обнаружил вакансию учителя английского языка в МОК’е Кунлеена, в графстве Керри. Не мешкая, он написал настоятелю, что имеет степень бакалавра искусств первого класса и три года практики в Англии, прибавив, как оно в самом деле и было, что двадцать лет назад сам обучался в монастыре, в Корке. Он отправил письмо, моля господа, чтобы тем временем хоть что‑нибудь успело подвернуться, только бы не учительствовать. Но единственное, что, повергнув его в смятение, подвернулось, была телеграмма.
Поутру, когда старая миссис Гестон, кряхтя на крутой лестнице, его разбудила, он обнаружил, что, хоть и состоит городок из одной только Главной улицы, улица эта широкая, красивая, дома на ней разноцветные, а солнце до того печет, что над крышами курится легкий пар. Из своего высокого окна он видел величественную цепь гор, обширную пустошь, поросшую вереском, то тут, то там расступающимся перед крохотными фермами, а далеко на западе различал сверкающую полоску океана. Еще приятнее было ему отыскать школу – серую, квадратную, двухэтажную, с крестом наверху, – она стояла рядом с церковью, завершавшей улицу. Настоятель, брат Анджело Харти, оказался добрым неповоротливым стариком, встретил он Тома радушно, не задал ни единого вопроса и, прежде чем представить будущим ученикам, любезнейшим образом провел по остальным классам и познакомил с коллегами – шестерыми братьями из обители, в темно – синих сутанах с целлулоидными воротничками, и мирянином Дикки Толбетом, веселым тощим человечком, с пенсне на красном, как креветка, носу, выдававшем тягу к спиртному. Все они встретили его как нельзя более дружелюбно.
– А здесь, – сказал Анджело, открывая еще одну дверь, – брат Ригис. Наш учитель истории.
Том вгляделся в немолодое лицо и неторопливо протянул руку давнишнему своему товарищу по школе Умнику Карти. Брат Ригис столь же неторопливо сделал то же самое, засим пошло бодрое «Привет, Том!» и удивленное «Это и впрямь ты?», и снова он был в монастырском колледже в Корке, и было ему тринадцать.
Четыре года, чистейших, приятнейших, прекраснейших года его жизни, они с Умником сидели рядом на одной парте, каждый день на всех уроках. А после школы опять встречались. Все праздники проводили вместе. То были времена Дамона и Финтия[16]16
Дамон и Финтий (Питиас) – легендарные римские герои, прославившиеся бескорыстной дружбой.
[Закрыть]. Пора слияния душ, обмена дневниками, мечтаниями, кумирами, стихами. «Хвала Бонапарту, творцу и поклоннику силы» Умника в ответ на Томово: «О дева, разорви мои ты путы! Да буду я страданьем обуян, живя меж прокаженными, как будто в далеком Молокае Дамиан[17]17
Христианский святой, врачеватель.
[Закрыть]». В те годы Умник грезил о восхождении на горы Индии или об исследовании «девственной Амазонки», а Тому хотелось стать если не вторым отцом Дамианом, то монахом – траппистом[18]18
Траппист – член католического монашеского ордена, основанного в XVII веке и отличающегося очень строгим уставом.
[Закрыть], и молиться всю ночь, и трудиться весь день, слова не молвя, рыть себе могилу, каждую неделю углубляясь еще на фут. В те годы Том уже был без отца, мать Умника тоже скончалась, и мальчики мечтали о том, чтобы отец Умника женился на матери Тома и Умник с Томом жили вместе, как братья. Они не стыдились слез, когда Умнику стукнуло семнадцать и отец послал его в Дублин учиться на учителя, а Тома мать отправила в семинарию в графстве Лимерик, где ему надлежало стать капуцинским пропо ведником. С этой минуты жизнь их определилась. Умник обрел что хотел – должность учителя в Дублине, а Тома из семинарии выгнали – наставитель послушников сухо дал ему понять, что у матери его (она тем временем умерла), может, и впрямь было призвание к монашеской жизни, но что до него… А ведь ему уже двадцать один год. Не лучше ли отправиться в Дублин и поискать работу?
В Дублин? И Том сразу подумал об Умнике.
Вскоре они жили вдвоем в небольшой квартирке, и все у них было на двоих, вместе ели и пили, вместе таскались за девчонками и добросовестно их подманивали друг для друга, сговорившись, что если один ведет девчонку домой, другой гуляет, покамест не увидит с улицы, что шторы раздернуты и на окне выставлен зонтик, обозначающий, что буря миновала; впрочем, на практике гулять по улицам всегда выпадало Тому. Водиться с девчонками ему нравилось, но он никогда их, как говорится, «не трогал». Что же до споров, то Умник и есть Умник – конца им не было. Давно миновало время, когда кумиром Умника был Бонапарт при Лоди или когда он мечтал взбираться на высокие горы и исследовать великие реки. Теперь его влекли чудеса современной науки. Кумирами его стали такие люди, как Бор, Резерфорд, Томсон, Эйнштейн, Планк или Милликен. А исчадьем зла ему казался любой священник, монахиня, монах, епископ и архиепископ – вплоть до папы и кардинальской курии. Нынешняя перемена удивляла Тома, лишь покуда он не вспомнил странные вопросы, которые Умник задавал в школе, за что и прозвище свое получил («Если убийство – грех, объясните мне, брат, почему славят религиозные войны?»; или; «Если крылья есть у птиц, объясните мне, брат, почему их нет у нас?»; или: «Если мы после смерти обращаемся в прах, объясните мне, брат, почему католиков не положено предавать кремации?»).
Разногласия стали беспокоить Тома лишь по мере того, как молодые люди менялись ролями, рокирова лись, как в шахматах; Умник вынужден был признать, что в религии все‑таки есть своя правда, хоть в последний раз она дала себя знать, прячась в катакомбах, а Том скрепя сердце пришел к выводу, что хоть оно вроде бы и так, однако же на самом деле истина, вероятно, лишь в нашем воспоминании о божественном призраке, бродящем вдоль побережья Галилеи. Волей-неволей приходилось углубляться в анализ Евангелия, покамест Том в ужасе не обнаруживал, что призрак помаленьку оборачивается облачком дыма. Как‑то раз июльским вечером он, громко топоча, вернулся с работы, решившись покончить с этим раз и навсегда. На столе он нашел записку: «Прощай, увидимся в мире ином». С той поры он никогда Умника не видал и не слыхал о нем.
И вот Умник улыбнулся, как в прежние дни. Он поседел, стал сутулиться. Единственное, что осталось смолоду, – неровная вертикальная складка между бровями, набегающая, как волна под ветром. Но теперь казалось – она вырублена навсегда, как прерывистая линия жизни на ладони. Или же, думал Том, покуда Анджело уводил его из класса, как фраза, кончающаяся не так, как ей бы положено, судя по началу. Анаколуф это, что ли? Все равно что сказать: «С пьянством не совладать, господи помилуй, что за судьба меня ждет?» Впрочем, бог его знает, думал он, следуя по коридору за широкой спиной Анджело и вдохновенно составляя анаколуфы, следует ли принимать происшедшее с ним и с Умником за исключение из правила, если всякий ирландец живет, словно курьерский поезд, с пленительными мечтаниями и великими надеждами мчащийся в рай и на полпути сворачивающий, черт его подери, на боковую ветку, ведущую как раз туда, откуда вышел, и вся машина разваливается на части, и каждое колесо выстукивает: «Стоит ли тут вообще за что‑нибудь браться?»
Отворять дверь в класс Тома Анджело не торопился. Сперва он полюбопытствовал:
– Так вы знакомы с братом Ригисом?
Из класса доносился монотонный гул. Не зная, что Умник мог сказать Анджело о своем прошлом, Том предусмотрительно ответил, что да, знакомы, вместе учились в Корке, – С тех пор, понятно, прошло много – много лет. В школе это был очень умный мальчик. И очень способный. Одна из звезд МОК’а. Друзья из Дублина говорили мне, что он стал прекрасным учителем. – Том искательно улыбнулся. – Соученики прозвали его Умник. Не кажется ли вам, брат Анджело, что в устах мальчишек такое прозвище – высшая похвала?
Невозмутимо рассматривая своего нового учителя, старик достал табакерку, открыл ее, запустил туда толстый большой палец и неторопливо поднес табак к своим волосатым ноздрям. Все так же невозмутимо глядя на Тома, он неторопливо просунул табакерку сквозь прорезь в сутане обратно в брючный карман.
– Умник? Недурно. Мальчишки бывают на удивление проницательны. И на удивление безжалостны.
– А давно он постригся?
– Двенадцать лет назад.
– И с тех пор здесь?
– Девять лет он провел в своей старой школе в Корке.
Девять лет в большом городе, и теперь выпихнут сюда, на задворки? И удивясь и встревожась, Том решил разобраться во всем этом.
– Я никак не ожидал найти его здесь.
В классе за дверью вдруг стало тихо. Или мальчишки услыхали разговор? В тишине сквозь открытое коридорное окно он различил, как малыши внизу хором повторяют за учителем текст – сперва его густой голос, потом их пискливые голоса, фраза за фразой, слово за словом.
«НО – СО – РОГ» – гудел густой голос, «но – со – рог» – пищали дети. «ДИКИЙ ЗВЕРЬ» – «дикий зверь». «ОН ТЕБЯ СЪЕСТ» – «он тебя съест». «И ТЕБЯ УБЬЕТ» – «и тебя убьет».
Анджело наконец ответил, и притом с преувеличенной любезностью:
– Видите ли, генерал нашего ордена полагал, что ему лучше отдохнуть в глуши.
Словечко «отдохнуть» его выдало. Если с кем случается то, что вежливо называют нервным расстройством, все мы говорим: ему надо отдохнуть.
Несколько недель встречи Тома с приятелем сводились к тому, что, столкнувшись в коридоре, Умник, не останавливаясь и едва улыбаясь, махал рукой и говорил что‑нибудь вроде «Надеюсь, все в порядке?» или «Погода ужасная, правда?». И Том, глубоко этим уязвленный, в конце концов решил, что, если человеку угодно поддерживать лишь такие отношения, он тоже может играть в эту игру: «Здравствуй, брат! Дивное утро, не так ли?», – покамест не уразумел, до чего напряжена жизнь в столь тесных сообществах, как МОК.
Первый щелчок получил он, когда услыхал, как двое мальчишек говорили о Ригисе: Умник. Это значило, что Анджело неосторожно выдал прозвище кому-то из братии, а тот, уже нарочно, подбросил стрелу мальчишкам. Дать такое прозвище товарищу – дружеская потеха. Дать его учителю – все равно что засунуть ему между фалдами шутиху. Более ощутимый удар он испытал, начав убеждать класс, что «Покинутую деревню» Оливер Голдсмит писал, с грустью вспоминая в своей убогой лондонской мансарде ирландскую деревню, в которой родился.
– Возьмите, например, строки…
Тотчас взметнулась рука в чернилах. Это был Микки Бреннан, сын местного трактирщика, еще раньше показавшийся ему одним из самых смышленых в классе.
– Я знаю эти стихи, сэр, – напористо сказал Микки и стал без запинки, с чувством читать, начав со строфы:
В своих скитаньях по земле тревог,
Во всех невзгодах, что послал мне бог,
Я не терял надежды, что найдут
Мне тут для сна последнего приют.
И дальше, до строк:
И точно заяц, уходя от пса,
Бежит туда, где бег их начался,
Я не терял надежды, что опять
Увижу дом – приеду умирать.
Едва Бреннан стал читать, весь класс зафыркал (из-за чего?).
– Отлично, Бреннан. Но откуда ты так хорошо знаешь эти стихи?
Ответил не Микки Бреннан, а неотесанный парень по имени Харти, последний ученик и, как показалось
Тому, гроза школы. Том уже однажды унимал Харти, когда тот лупил мальчишку вдвое меньше себя.
– Эти стихи, сэр, – пробасил Харти, с завистью глядя на Бреннана, – он знает только оттого, что Умник… – Когда он оговорился, если это была оговорка, все захихикали. – Я, сэр, имею в виду брата Ригиса, он всегда их нам приводит на истории. Он говорит, эти стихи ему очень нравятся.
Класс без стеснения захохотал; Том смекнул и со страху сразу перешел к чему‑то другому. Если эти смешливые канальи умудрились обнаружить Умника в Голдсмите, нет нужды учить их обнаруживать Лиссоя в Оберне. Встречая их невинно – плутоватые испытующие взоры, он догадывался, что недолго ждать, покуда они и его раскусят. Какое прозвище дадут они ему – быть может, уже дали? И облетело ли оно всю школу, весь монастырь, весь Кунлеен?
Поселился он теперь у молодого женатого плотника в крохотном розовом домике, как бы выросшем прямо из тротуара, ведущего к школе и монастырскому общежитию. Дальше дорога поросла травой и начиналась сельская местность; впрочем, весь этот месяц, глядя в окно своей маленькой гостиной, куда ему всегда в одно и то же время подавали обед, и провожая глазами изредка проезжавшую мимо телегу или неторопливого пешехода, он думал, что Кунлеен – это место, где у жизни нет ни начала, ни конца. Подобно любому из беленых домиков на бескрайнем болоте, простиравшемся за окном, это была лишь точка во времени и пространстве. Ослик медленно тащил груженную пирамидами торфа повозку от одной двери до другой, вывозя болото на Главную улицу. Каждый вечер пастухи прогоняли небольшое стадо черных коров, и вымя у каждой было переполнено, каждой хотелось, чтобы ее где‑нибудь на заднем дворе скорее подоили. Единственная в Кунлеене водоразборная колонка стояла на развилке сразу за школой (к ней вели три широкие ступени, а деревянная обшивка всегда была заклеена объявлениями о продаже сена или земли); за окном Том иногда видел водовоза с двумя покрытыми мокрой мешковиной бочками, лениво выкрикивавшего: «Кому воды? Пенни ведро!» Жена плотника, как многие хозяйки в Кунлеене, держала на заднем дворе кур – однажды Том ви – дел, как сверху упал ястреб и унес цыпленка. А однажды суровым морозным утром Том услыхал, что жена плотника рыдает – ночью лиса передушила всех кур. «Я начинаю думать, – сказал Том плотничихе, – что надо весь город обнести забором». А как‑то раз чудесным апрельским днем он увидал, как стая ласточек пролетела над Главной улицей из конца в конец, точно и улицы никакой не было. Ничего удивительного, что старый водитель автобуса посмеялся над ним в тот вечер, когда он искал гостиницу! Тут нет ведь ни железной дороги, ни кино, ни библиотеки, ни танцзала, лишь несколько лавок да кабаков. И вскоре он убедился, что, покончив с просмотром домашних работ и подготовкой к завтрашним урокам, ему нечего делать долгими осенними вечерами – разве что читать или играть на кухне в карты с плотником и плотничихой или ловить в приемнике с осевшими батареями голоса из Дублина, то замирающие, то возвращающиеся.
В эти унылые часы его начинала иногда преследовать мысль о том, чем в одном из соседних домов занят Умник. Чем они все заняты после уроков? Однажды он заметил, что двое играли перед школой в гандбол, В другой раз увидал, как несколько монахов бесцельно перекидываются мячом, шумя, как мальчишки; сутаны они сбросили, и целлулоидные воротнички поблескивали на траве, словно лунные серпы. В хорошую погоду он часто наблюдал, как иные из них парами проходят у него под окном, направляясь на прогулку, и сам иногда гулял по луговой тропе, покуда не садилось солнце. Как‑то октябрьским вечером, встретив в пивной у Бреннана Дикки Толбета, он спросил: «На что вы здесь в Кунлеене тратите зимние вечера?» Дикки, у которого была жена и восемь человек детей, сказал, что такая проблема перед ним никогда не вставала.