355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джоэль Кармайкл » Троцкий » Текст книги (страница 15)
Троцкий
  • Текст добавлен: 4 августа 2018, 09:00

Текст книги "Троцкий"


Автор книги: Джоэль Кармайкл



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 23 страниц)

Троцкий склонен был восхищаться в других только теми качествами, которыми он гордился в себе – своими же талантами. Именно поэтому он поначалу недооценил неяркого Ленина, а позднее недооценил грубого и косноязычного Сталина.

Преувеличивая роль идей, пытаясь логически оправдать свое нежелание «снизойти» и «опуститься», Троцкий, в сущности, пытался затушевать очевидный факт – свою неспособность к лавированию в многоликой системе взаимосвязей, характерной для любой большой организации. Он мог с колдовской силой преподнести марксистские абстракции, но совершенно не понимал реальных интересов своих противников, которые использовали эти абстракции в своих личных интересах.

Если бы он хоть раз реалистически оценил этот важнейший факт, он должен был бы признать, что его собственные шансы зависят не от столкновения идей, а от соперничества людей. Но именно до этого он не желал снизойти.

Несомненно, его высокомерное или, говоря философски, идеалистическое отношение к политике мешало Троцкому понять историческую суть происходящего. Это приводило его к искаженному взгляду на реальную силу аппарата и побуждало считать себя подлинным образчиком большевизма – лишь на том основании, что его отождествляли с идеей революции; но он не задумался над тем, что его не отождествляли с ее аппаратом. Ситуация напоминала встречу сплоченной общей борьбой группы единомышленников с новообращенным, который требует принять его лишь по признаку общности идей. Неспособность увидеть в людях людей, а не воплощение идей, – вот что мешало Троцкому осознать шаткость своего положения.

Связанный по рукам и ногам догмой «единства партии», Троцкий не мог бросить вызов большевистской мифологии, не бросая одновременно вызов партийному руководству. С той минуты, как аппарат возник, влиять на него можно было только изнутри, а как раз этого Троцкий, неспособный собрать вокруг себя сторонников, сделать не мог. По мере своего разрастания аппарат все больше становился «миром в себе» и все менее – средой, пригодной для Троцкого.

Разговор с Лениным о «машине, потерявшей управление», переданный Троцким в воспоминаниях, показывает, насколько он недооценивал аппарат даже тогда, когда воображал, будто проник в его суть. Предложение Ленина «сблокироваться» с Троцким имело бы смысл только в том случае, если бы Троцкий действительно мог в одиночку «перетряхнуть» аппарат – уже тогда самый прочный в истории. Если этот разговор шел всерьез, то он говорит лишь о том, что, обсуждая злокачественное перерождение аппарата, и Ленин, и Троцкий не отдавали себе отчета в грандиозности сил, его породивших. И это весьма иронически оттеняется тем фактом, что первоначально Ленин предложил Троцкому портфель наркома просвещения, весьма далекий от всякого реального центра власти!

Только этой слепотой Ленина можно объяснить напыщенность его завещания, где предлагается во избежание раскола устранить грубого и нелояльного Сталина. Не говоря уже о том, что Сталин угрожал не расколом, а уничтожением своих соратников, просто поразительно, насколько неадекватно оценивает Ленин грандиозные социальные силы, воплощенные в аппарате.

Вот характерный случай времен гражданской войны. Менжинский был, по словам Троцкого, совершенно бесцветной личностью. «Он казался тенью какого-то иного, несуществующего человека, а еще лучше – эскизом для незавершенного портрета. Лишь время от времени подобострастная улыбка обнаруживала его желание подняться над собственной незначительностью». Ему покровительствовал Сталин. «Сталин, как правило, благоволил к людям, которые существовали исключительно из милости его аппарата». В конце концов Менжинский стал не только главой политической полиции, но еще и членом ЦК. Но однажды, еще задолго до своего возвышения, Менжинский обратился к Троцкому, тогда наркомвоенмору, с просьбой о должности в его штате. «Менжинский пришел ко мне в поезд с докладом. Закончив доклад, он начал мяться и ерзать с той своей льстивой улыбочкой, которая и пугала, и забавляла одновременно. В конце концов он спросил меня, знаю ли я, что Сталин затевает против меня очень сложную интригу. «Что?» – спросил я в полной растерянности. Я был бесконечно далек от подобных мыслей. «Да-да, он внушает Ленину и остальным, что вы собираете вокруг себя людей, враждебных Ленину». «Вы спятили, Менжинский, очнитесь! Я не желаю об этом говорить!» Менжинский вышел, покашливая, сутулясь. Я думаю, именно тогда он начал искать себе другого покровителя. Вскоре после этого, во время короткого визита в Москву, я, как обычно, отправился к Ленину. Мы говорили о делах на фронте, смеялись. Ленин бывал обычно жизнерадостен. Я тоже не могу причислить себя к угрюмым людям. Под конец я рассказал ему о визите Менжинского. «Есть в этом хоть крупица правды?»

Я сразу заметил, что Ленин встревожился. Ему даже кровь бросилась в лицо. «Чепуха!» – повторял он, хоть и не вполне уверенно. «Меня интересует только одно, – сказал я, – можете ли вы хоть на минуту допустить такую чудовищную мысль, что я собираю оппозицию против вас?» «Чепуха!» – отрезал Ленин, на сей раз так решительно, что это меня мигом убедило. Маленькая тучка над нашими головами рассеялась, и мы распрощались особенно тепло. Но я понял, что Менжинский не сболтнул просто так. Если Ленин возражал, оставляя что-то недоговоренным, видимо, он хотел избежать личного столкновения. В этом я его полностью понимал. Но я понял также, что Сталин явно сеет раздор».

Как показательна эта простенькая фраза о Сталине, «сеющем раздор», написанная много лет спустя! Случай, который так и просится в классический образчик интриги, Троцкий приписывает личной низости Сталина.

Несомненно, в его отношениях к Сталину с самого начала присутствовал элемент личной антипатии. Об этом убедительно свидетельствует другой рассказанный им случай:

«Подслушав любовное воркование сорокапятилетней аристократки Александры Коллонтай (меньшевички, перешедшей к большевикам) с каким-то жизнерадостным, самоуверенным 29-летним здоровяком-матросом, Сталин, с которым я до того никогда не имел интимных разговоров, подошел ко мне и, указывая плечом на перегородку, за которой матрос разговаривал по телефону с Коллонтай, сказал, подмигивая: «Это он с Коллонтай, с Коллонтай!» Его жест и смешочек показались мне невыносимо вульгарными и неуместными. Не помню, отвернулся ли я молча или сказал сухо: «Это их дело», но Сталин понял, что допустил ошибку. Его лицо помрачнело и в желтых глазах появилась та злоба, которую я уже видел однажды в Вене. Больше он не пытался заговаривать со мной на личные темы».

Даже десятилетия спустя можно ощутить, как у Троцкого мурашки пробежали по коже: Сталин допустил ошибку!

Троцкий, презиравший Сталина за «прирожденную угодливость», был настолько одержим мыслью о его «посредственности», что недооценил силы, которые тот воплощал. Если Троцкий был прав в своем анализе и «Сталин поднялся до роли высшего выражения посредственности своего аппарата», то он должен был понять, что человек, способный подчинить себе аппарат, столь жестоко манипулирующий миллионами людей, не может не обладать качествами, которых требует «исторический процесс».

«Посредственность» – это великая «социальная сила»!

Троцкий с его разносторонними талантами мог бы сделать выдающуюся карьеру в демократическом обществе, которое было полной противоположностью большевистской среде, какой она стала после переворота. В этой же среде он чувствовал себя как рыба, вытащенная из воды. Тем не менее в середине 20-х годов его ореол еще не померк. Глянем на него, тогдашнего:

«Простое, товарищеское рукопожатие; открытый, прямой взгляд; знакомая внезапная улыбка; голос, как бронзовый колокол – то вкрадчивый, то яростный. Седеющие волосы отброшены назад и продолжают линию лба, крутого, как утес. Твердый подбородок, смягченный эспаньолкой. Крупные плоские губы придают рту сходство с жерновом, выбрасывающим, мнущим, перемалывающим слова. Бесхитростные, небесно-голубые глаза за стеклышками пенсне, веселый, даже радостный блеск которых сообщает всему облику неуловимый отпечаток честного интеллигентного достоинства – этот безошибочный признак мужества и самообладания».

Широкая публика и не подозревала, что его влияние падает. Да это никогда и не было заявлено открыто; по мере развития аппарата одни пропагандистские шаблоны попросту незаметно сменялись другими. Все скрывалось – вплоть до ленинской смерти; Троцкий оставался самой яркой фигурой в партии; имя Сталина почти никому, кроме аппаратчиков, не было известно.

Троцкий трудился старательно, как бобер; Наталья пишет о его многочисленных делах и вдобавок о том нервном напряжении, в котором ему приходилось работать:

«Его работоспособность всегда была удивительной. Он жил в вечной спешке, занимаясь двадцатью делами сразу, изучая материалы, конспектируя, роясь в литературе, штудируя экономику, политику, международные отношения. Но здоровье его пошатнулось, его донимала непрекращающаяся лихорадка, которая временами сваливала его в постель или вынуждала отдыхать на Кавказе…»

Это увлечение Кавказом достойно внимания. В самые критические моменты своего политического заката Троцкий проводил там целые месяцы. О, это был совсем другой мир! Здесь никто не догадывался о его московских неприятностях: портреты его повсюду висели рядом с портретами Ленина. Отдыхавшие на Кавказе коммунисты искали встречи с ним и просили выступить с лекцией.

В скалистом зеленом Сухуми, на абхазском берегу, можно было отдохнуть душой, забыть о московских интригах и махинациях.

Троцкий всегда занимался множеством дел одновременно. Особенно близки были ему вопросы культуры. В эти промежутки отдыха, когда, по его мнению, политическая борьба замирала (поскольку высшие партийные сборища казались ему мертвыми без него), его неистощимо деятельная натура разворачивалась особенно широко.

Летом 1922 года, после перехода из армии на административную работу, он посвятил большую часть отпуска изучению литературы. Принятое незадолго до того постановление Госиздата о публикации собрания его сочинений (которое разрослось до тринадцати томов) подсказало ему новую мысль: написать предисловие к своим дореволюционным статьям о литературе, которое было бы обзором литературных достижений советской власти. Предисловие всё разрасталось, и он так и не сумел его закончить. Следующим летом, в разгар споров о революции в Германии, когда «тройка» связала его по рукам и ногам, он снова вернулся к своему замыслу и осуществил его – в виде объемистой книги «Литература и революция».

Лето и осень 1923 года он посвятил анализу торговых циклов XIX–XX веков, а также статьям о конфликте между павловской и фрейдовской школами в психологии. Он высказался за терпимость в науке и за предоставление свободы высказывания фрейдистам.

Среди всех этих занятий он ухитрился еще выкроить время, чтобы выразить и ту сторону своей натуры, которую иначе чем пуританской не назовешь. Поздним летом 1923 года, в тот самый момент, когда его политическая судьба, а с ней и вся жизнь висели буквально на волоске, он вдруг занялся серией статей, посвященных… нормам поведения воспитанного человека. Не ограничиваясь вопросами семейной этики, он обсуждал и такие темы, как «Воспитанность и вежливость», «Водка, церковь и кинематограф», «Русские ругательства» и тому подобное. Он выступал перед педагогами, журналистами, библиотечными работниками с нескончаемыми речами об ужасном падении уровня печати и насущных нуждах русского языка, красоту которого уродует поток партийной тарабарщины. Он буквально выходил из себя в своем пуританстве:

«Похабщина – это наследие рабства, унижений и презрения к человеческому достоинству. Но революция означает прежде всего пробуждение человеческой личности в массах. Несмотря на временную жестокость и кровавую беспомощность своих методов, революция – это прежде всего пробуждение гуманизма. Революция не была бы революцией, если бы она не помогла дважды и трижды закрепощенной женщине встать на путь личного и социального развития. Революция не была бы революцией, если бы она не проявила высшей любви к детям, ибо во имя их будущего она совершилась. Но можно ли построить новую жизнь в атмосфере, насыщенной русской похабщиной? Борьба с этим «языком» – такое же необходимое условие духовной культуры, как борьба с грязью и паразитами – необходимое условие культуры физической».

Ментора из Троцкого не вышло: сталинизм, который его победил, воплотил в себе как раз ту грубость, тупость и мерзость, непримиримую борьбу с которыми он считал своим долгом.

Переворот, а особенно последовавшее за ним насилие, уничтожили образованные классы русского общества. Интеллигенция, почти полностью враждебная большевизму, практически исчезла. За считанным исключением, никто из новых правителей не имел никакого образования. С них было достаточно марксизма. И если уж даже Троцкому марксизм служил великой отмычкой на все случаи жизни, легко представить, как быстро учение выродилось в пустое заклинание в руках партийных орангутангов!

Немногие интеллектуалы, решившие – иногда искренне – служить новой власти, вынуждены были выслушивать поучения высокопоставленных орангутангов, а те, ощущая неуверенность в присутствии этих чужаков с претензиями на культуру, искали выхода в хвастливой грубости.

Призывы Троцкого бережно относиться к старой русской интеллигенции (с которыми солидаризовались другие большевистские знаменитости – Луначарский, Бухарин, Красин и сам Ленин) возможны были только на первых порах.

По мере развития и усиления большевистского аппарата, по мере его превращения в подлинный социальный слой пропасть между старой интеллигенцией и выскочками, порожденными большевистской диктатурой, которую Троцкий и другие интеллектуалы пытались сгладить, начала все больше расширяться. Естественно, что функционеры уже сложившегося авторитарного режима стремились предписывать свои законы не только жизни, но и культуре. Это было так же естественно, как шедшее одновременно превращение большевиков из партии квазиинтеллигентов в армию бюрократов. Не приходится удивляться, что бюрократия пытается навязать свои примитивные представления окружающим. Прежняя интеллигенция, бесправная и беспомощная, вынуждена была подчиниться.

Троцкий куда энергичнее боролся с лицемерием, конформизмом, покорностью и авторитаризмом в области культуры, чем со своими политическими противниками. В этой области его таланты, особенно склонность к абстрактному морализированию, могли развернуться куда шире. Почти не уделяя внимания внутрипартийным интригам, он был, казалось, целиком поглощен вопросами культуры и страстным желанием произвести революцию в душах людей.

Опьяненные успехом рядовые большевики, а тем более всякого рода примазавшиеся, хлынувшие теперь в партию, неизбежно должны были прийти к навязыванию авторитарных суждений по всем вопросам, включая культуру. Термин «пролетарский», не имевший никакого отношения к большевистскому перевороту, вскоре был столь же надувательски привязан к широчайшему кругу явлений – «пролетарская культура», «пролетарское искусство», «пролетарская литература», даже «пролетарская военная стратегия», о которой много шумели в годы гражданской войны. Эта тенденция нашла завершающее выражение в «Пролеткульте», лицемерно названном движении, приведшем на стыке 20-х и 30-х годов к уродливым крайностям, большинство из которых сохранилось до наших дней.

Будучи утонченным марксистом, Троцкий считал все это надувательством и пытался ему противостоять. Из-за этого партийные орангутанги невзлюбили его, пожалуй, даже больше, чем из-за его политических взглядов. Когда-то крестьяне, не задумываясь, жгли библиотеки и картины, олицетворявшие в их глазах аристократические ценности; теперь плебс, принявший сторону большевиков, не понимал, почему, собственно, ему не вышвырнуть вон все наследие прошлого, которое олицетворяло образ жизни бывших высших классов. По мере того как позиция новой бюрократии становилась все прочнее, а сама она – все самоуверенней, ширилась замена старых культурных ценностей новой, вульгарной, упрощенной, сведенной до лозунгов тем самым марксизмом, который дубинкой прокладывал себе дорогу.

И Троцкий, и Ленин отрицательно относились к «пролеткультовским теориям». Но Пролеткульт в своей приспособленности к уровню нового правящего слоя был настолько серьезным социально-культурным явлением, что бороться с ним было делом трудным и безнадежным. Вынужденный ограничиваться в своей борьбе за культуру призывами к широким массам вести себя не так, как их заставляла жизнь, Троцкий все более напоминал надоедливую классную даму.

Поскольку марксизм претендовал на научность, марксисты считали само собой разумеющимся, что он должен руководить всеми науками. Поэтому Троцкий не мог не проявлять заботу о философском мировоззрении новой советской научно-технической интеллигенции. Он выступал на многочисленных собраниях, посвященных взаимосвязи между высшей наукой – марксизмом – и обычными науками. Забавно, что этот интерес получил дополнительный стимул после изгнания его из правительства и перевода на другую работу. В политическом плане этот перевод означал крах и предопределил его падение, но в личном плане его новые обязанности выглядели даже увлекательно. Они ведь давали ему возможность приобщать научно-техническую интеллигенцию к более глубокому пониманию марксистской науки. Этому были посвящены многочисленные его статьи, написанные в 1925–1926 годах – как раз в то время, когда его положение уже сделалось непоправимым.

Троцкий подвизался в философских науках, не требующих особой глубины. Он не кичился своей марксистской образованностью; в конце концов, он был не ученым-марксистом, а всего лишь талантливым интерпретатором чужих идей. С другой стороны, было вполне естественно, что он требовал от ученых, даже самых талантливых, не замыкаться в своей узкой области; новые достижения возможны лишь на широкой философской базе, а таковой он считал, конечно, марксистское мировоззрение.

В речи, произнесенной в марте 1926 года, он, упомянув о расщеплении атома, как неизбежном следствии развития физики, не преминул связать это предсказание с «социальной революцией», которая будет сопутствовать этому открытию.

Отстаивая если не сам фрейдизм, то во всяком случае терпимость к нему, Троцкий запутался в таких же сетях, как во внутрипартийной борьбе. Против Фрейда выступали как пуритански настроенные большевики (которые, будучи марксистами, считали, что чрезмерное увлечение сексом делает Фрейда несовместимым с Марксом), так и русская школа Павлова, монопольно владевшая отечественной психологией. И, хотя павловцы не были марксистами, их теории казались большевикам более «материалистическими», чем фрейдовское мистическое, «нематериалистическое», субъективное обожествление подсознания. Совместных усилий последователей Маркса и Павлова было достаточно, чтобы похоронить фрейдизм. На него яростно нападали уже с начала 20-х годов и в конце концов запретили. Троцкий был возмущен: в 1922 году он написал Павлову, призывая его проявить некоторую широту и выступить за свободу научной мысли. Неизвестно, получил ли Павлов это письмо, во всяком случае он на него не ответил. Троцкий не возвращался к этому вопросу на протяжении нескольких лет; когда же он в 1926 году, накануне исключения из партии, снова обратился к нему, то говорил о нем в том же духе, как обо всех прочих явлениях советской жизни – осуждая ту атмосферу подобострастия, которая окружала павловскую школу, как и другие советские институции. Заявляя, что «пока что нет оснований запрещать» фрейдизм, Троцкий, по существу, признавал, что в других условиях он был бы за запрещение. Он просто не дождался этих условий. Запрещение фрейдизма ненадолго опередило аналогичный запрет на теорию Эйнштейна, которую Троцкий тоже отстаивал. (Этот запрет продержался до самой смерти Сталина, а фрейдизм и по сию пору запрещен.)

Коньком Троцкого была литературная критика. Здесь он также высказывался в духе гуманной терпимости. Он не выносил ханжеского высокомерного пренебрежения прошлым и еще более высокомерной самоуверенности новой большевистской ортодоксии, которая быстро подчиняла себе все области художественного творчества в стране. Разумеется, все группировки в искусстве и литературе претендовали на ортодоксальность; в нормальном обществе дело свелось бы к обычному соревнованию между всевозможными формами новаторства, стремящимися привлечь на свою сторону более или менее инертную аудиторию. Но в советском обществе, где власть быстро концентрировалась в руках партийной верхушки и по пути обрастала атрибутами абсолютной правоты и полной нетерпимости, эти группировки начали соревноваться в том, которая из них «подлинно революционна» и т. д. Все это происходило на фоне почти полного отсутствия художественной жизни: образованной публики почти не было, наследие прошлого все еще отвергалось почти начисто, последствия великого революционного переворота в искусстве были ничтожны. В этой атмосфере одичания Пролеткульт яростно провозглашал свою исключительную монополию на культуру. Бухарин на посту редактора «Правды» и Луначарский на посту наркома просвещения поддерживали эти требования, Ленин презрительно посмеивался, чуть не сводя на нет все их попытки. Пролеткульт надеялся на поддержку Троцкого, но тот разделял убеждение Ленина, что искусству нельзя навязывать официальные лозунги.

В то время как переворот уже застыл в формах государственной мифологии и государственного аппарата, порожденная им крохотная художественная элита продолжала еще бурлить; это приводило к возникновению самых причудливых художественных направлений. Троцкий всегда относился к литературе благосклонно. В конце концов, он сам был писателем – правда, тенденциозно-односторонним, но тем не менее живо интересовавшимся всей литературной жизнью. Тенденциозность иногда накладывала отпечаток на его отношение к тем или иным авторам, но врожденное благородство характера исключало всякую мелочность. Его нравственная, точнее – эстетическая позиция была достаточно надежной: сам всегда ортодоксальный, он на практике никогда не впадал в фанатизм и живо сочувствовал попутчикам – это слово он изобрел для обозначения писателей, которые шли «по пути революции», не будучи сторонниками коммунизма. Некоторые из них, совершив этакий мозговой вывих, ухитрялись, не принимая коммунизм, тем не менее «принимать» большевизм – как некий истинно русский, варварский, примитивный, даже азиатский вариант революции в противоположность современному, пролетарскому, «европейскому» марксизму.

В своих нападках на Пролеткульт, составлявших основу книги «Литература и революция», Троцкий подчеркивал в нем именно те элементы, которым суждено было стать культурным содержанием сталинизма. Проницательность позволила ему понять не такую уж сложную, в сущности, истину, что подлинное искусство, хоть и зависит от социальных факторов, но не сводится к ним. По его словам:

«Было бы грубейшей ошибкой противопоставлять пролетарскую культуру и пролетарское искусство буржуазной культуре и буржуазному искусству. Первого вообще никогда не будет, ибо пролетарский режим – явление временное и переходное. Все историческое значение и моральное величие пролетарской революции состоит в том, что она закладывает фундамент бесклассовой, первой поистине всечеловеческой культуры».

Марксистское понимание истории обязывало Троцкого к такой характеристике; она совпадала с его представлением, что диктатура пролетариата, особенно в такой отсталой стране, как Россия, оправдана только как способ быстрого перехода к обществу изобилия, что в сочетании с социализмом сделает бесклассовое общество не только возможным, но и неизбежным. Отсюда определения «переходный», «временный». С быстрым (насколько это возможно в большевистской смирительной рубашке) развитием технологии даже варварство вынуждено будет покориться воле истории; поэтому все разговоры о «пролетарском» искусстве не только глупы, но и реакционны.

Троцкий давал волю своему воображению:

«Упорядочив экономику, человек разрушит устои современной прогнившей семейной жизни. Заботы о воспитании и прокормлении детей, камнем висящие на шее современной семьи, станут делом социальной инициативы и неистощимого коллективного творчества. Женщина освободится наконец от своей полурабской доли. Педагогика в смысле психологического формирования нового поколения станет царицей социальных наук. Социо-воспитательные эксперименты и соревнование между различными методами достигнут невиданных масштабов.

Но не только это: человек станет наконец по-настоящему гармоничным. Он поставит себе задачу довести свои действия – работу, прогулку, игру – до величайшей точности, целесообразности, экономичности и красоты. Он захочет овладеть полусознательными, а затем подсознательными процессами своего организма и подчинить их контролю разума и воли. Жизнь, даже в ее психическом аспекте, станет объектом коллективного творчества.

Человек поставит перед собой задачу овладеть своими чувствами, возвысить свои инстинкты до вершин сознательности, распространить свою волю на все подспудное в себе и тем самым поднимется на новый уровень, превратив себя в высший социо-биологический тип – если угодно, в Сверхчеловека. Средний человек достигнет уровня Аристотеля, Гете, Маркса. И над этими вершинами ему откроются новые, еще более высокие цели».

Такого рода фантастические прогнозы, основанные на идеализированных предположениях и чудовищно оторванные от реальной действительности, как раз и обуславливали все неудачи Троцкого. Его предвидения вступали в противоречие со стремлениями правящих слоев нового общества – партийных орангутангов и гигантской бюрократии. Вознося искусство выше их понимания, равно как и возможностей их контроля, Троцкий нарушал элементарные законы организационной дисциплины. Ведь таких идеальных творцов, какие ему мнились, не было в помине: их, по определению, еще и не могло быть. Троцкий и в области культуры оказывался одиночкой без сторонников. Он в очередной раз выступал глашатаем абстрактных идей, которые не имели реального воплощения.

В 20-е годы большевистская смирительная рубашка все туже затягивалась вокруг всех областей советской жизни. Генеральная линия партии, намеченная в области экономики и политики, не могла миновать культуру. Взгляды Троцкого в этой области были отмечены теми же чертами – гуманность, терпимость, универсализм, – что и его высказывания по вопросам политики и экономики. Естественно поэтому, что всё, что он говорил, объявлялось уклонением, которое к середине 20-х годов стало быстро превращаться в ересь. Поскольку к этому времени собственно пролетарский элемент в партии почти исчез, отрицание Троцким идеи Пролеткульта удобно было объявить главным содержанием этой ереси в области культуры. Точно так же как Троцкий проморгал превращение большевистской партии в группу, спаянную общей выгодой, так и в своих нападках на Пролеткульт и его сторонников он атаковал, по сути, такую же спаянную общей выгодой группу, собственной группы при этом не имея.

Эта ситуация отражала его отчуждение в новом обществе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю