Текст книги "Сейчас и на земле. Преступление. Побег"
Автор книги: Джим Томпсон
Жанр:
Триллеры
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 34 страниц)
Глава 13
Я делаю некоторые успехи на заводе. Это, конечно, еще не значит, что учетные книги приведены в полный порядок, но я хотя бы начинаю видеть просвет. Помните, я говорил о запчастях, которые мы в глаза не видели, но которые тем не менее от нас требовали учитывать? И это была прямо какая-то чертовщина, когда я начинал об этом думать. Так вот в конце концов я кое до чего додумался, и в результате на полсотни деталей стало меньше. Если бы мы, скажем, знали, что фюзеляж должен монтироваться с противопожарным перекрытием до того, как он достигает стадии установления моторов, зачем вносить в инвентарную книгу противопожарные стенки? Совершенно излишний труд. Можно на них начхать. Затем я подбил Муна просить главного диспетчера издать приказ о том, чтобы все запчасти находились строго по своим складам и там их учитывали – в предсборочном, металлопрокатном и прочих цехах, – прежде чем будут отправлены к нам по принадлежности. Тем самым это предотвратит или, во всяком случае, должно было бы предотвратить попадание на наш склад не имеющих к нам никакого отношения деталей. По крайней мере, если что-то и попадет к нам, мы можем винить в этом конкретный цеховой склад. Кроме того, по моему настоянию Мун велел Мэрфи провести инвентаризацию сборочной линии; когда он проведет ее и выяснит все, что у них там есть, я смогу разобраться в той путанице, в которой погряз. Предполагалось, что инвентаризацию проведет Вейл, потому что у него больше свободного времени, чем у Мэрфи, но он заявил, что Баскен один не справится со всеми поставляемыми запчастями, так что пришлось за это браться Мэрфи. Ему это было не по душе, и они с Вейлом поцапались, но я тут ни при чем.
Мне еще не приходилось работать в таком месте, где считалось, что я знаю больше, чем на самом деле. Мун и Мэрфи – да и Гросс – знали, что новая деталь будет входить в один самолет еще до того, как мы получаем количественный заказ на нее. Полагаю, здравый смысл должен был бы подсказать мне то же самое. Все, что мне надо было сделать – это взять деталь, отправиться на сборочные линии и найти самолет, к которому она подходит. Деталь становится действительной для всех последующих самолетов, начиная с этого. Всем это было ясно как день, кроме меня. Они настолько были уверены, что это ясно и мне, что не понимали, чего я так суечусь по поводу отчетной нумерации новых деталей. А может, они просто считали, что будет лучше, если я сам до всего этого допру. Здесь каждый за себя. Каждый должен сделать чуть больше того, что можно сделать за восемь часов, и помогать другому, даже если бы хотел, просто нет времени. Можно подсказать или дать между делом совет напарнику, но, если у него котелок варит слишком медленно, возиться с ним некогда. Надо делать свое дело. Мне и так помогали и подсказывали больше, чем это принято по правилам игры. Во-первых, как мне сдается, оттого, что им самим надоела эта вечная чехарда с меняющимися учетчиками; а кроме того, Муну хотелось унизить Гросса, доказав, что я справляюсь с работой. У каждого свой навар. Я наконец понял, почему у Муна зуб на Гросса. Мун в самолето-строительной отрасли уже чуть не пять лет, он, почитай, здесь ветеран. Но не только это. Помимо того, что он опытнее девяноста пяти процентов здешних работников, у него природный талант к этому делу. Он работал на завершающей сборке, предварительной, на сборке крыльев и даже в инженерном отделе. Ему до нумерации деталей дела мало: достаточно взглянуть на ничтожную деталь, чтобы восстановить весь сборочный комплекс в сотни деталей. Вчера или позавчера в обеденный перерыв он с Вейлом играл на доллар. Каждый по очереди выходил за забор к сборочной линии к самолету, которого другой не видел. Тот, что у самолета, кричал что-нибудь вроде: «Шесть дюймов внутри конца крыла справа и три дюйма вниз!» А другой должен ответить, ну, скажем (дословно я их жаргон не воспроизведу): «Ребро компрессора; одна шестьдесят четвертая дюйма дюраль с четвертьдюймовой дыркой и однослойным зеленым покрытием!» Или: «Пять дюймов выше дна хвостовой части кулисы хвостового обтекателя?» Или: «Пара пустяков. Уж не триммер ли управления без тяги?» Вейл и сам кое-что смыслит в самолетах. Он проработал два года плюс налетал семьдесят часов в воздухе. В конце концов Мун его все-таки достал на размерах заклепок. Понятно, что такой работник на вес золота в любое время, а сейчас и говорить нечего. Замену ему найти практически невозможно. А Мун не из тех, кто не знает себе цену.
Месяца за три до моего прихода Мун зарабатывал доллар и четыре цента в час и был не очень доволен этим. Но компания в это время вела переговоры с профсоюзом, и ему оставалось только ждать, чем все кончится. Ну а потом было подписано соглашение, и там было условие, что завотделом может получать только на двадцать центов больше самого высокооплачиваемого работника своего отдела. Самым высокооплачиваемым оказался Вейл, который получал восемьдесят центов. Так что дуболобый отдел кадров срезал Муну оклад до доллара. Мун не жаловался. Просто отправился на другой завод, где его взяли с распростертыми объятиями за доллар и шестнадцать. У нас же он подал заявление об увольнении. Само собой, когда правление обо всем узнало, они полезли на потолок. О чем там думают эти кретины из отдела кадров? Разве им неизвестно, что мы здесь делаем самолеты? Или они считают, что работники с пятилетним стажем валяются на улице? Эй, ребята, проснитесь!
И Муну сообщили, что отныне его зарплата доллар и шестнадцать. Мун звонит на тот завод. Они предлагают доллар двадцать пять. На нашем заводе узнают о повышении и предлагают на двенадцать с половиной центов больше. Другой завод предлагает аж полтора доллара. На нашем заводе наконец озверели. Что же это такое, спрашивают. Мы напишем на вас рапорт Кнудсену. Мы вас на ковер вызовем в Коммерческую палату по аэронавтике. Это аморально, это саботаж; об этом узнает Дж. Эдгар Гувер. Ну, тому заводу во все это ввязываться неохота, и они говорят Муну, что примут на работу, если только предприятие само его отпустит. Мун стал приходить на работу с опозданием. Счетчики делали вид, что ничего не происходит. Он стал есть яблоки и швырять огрызки в охранников. Охранникам было велено смотреть на это сквозь пальцы. Он составил из сидений пилотов пирамиду, устроил там что-то вроде лежанки, забирался туда и валялся день-деньской, почитывая, посасывая леденцы и пуская колечки дыма в небо... Начальство делает вид, что ничего не происходит. Им предпочтительнее не видеть. Они его знают и уверены, что рано или поздно ему надоест играть и он сдастся. Баскену и Вейлу Мун нравился, и они пытались – на свой страх и риск – прикрыть его. Мэрфи, который рассказал мне эту историю, работал внутри склада, но в любом случае стукачом не был. Гросс всю подноготную не знал, и лично до Муна особого дела ему не было. Просто он решил, что его приятелю, менеджеру из отдела кадров, будет забавно узнать, что происходит; к тому же с уходом Муна ему, Гроссу, с его футбольным опытом, открывается прямой путь в кандидаты завотделом. В общем, дело приняло скверный оборот. В отделе кадров вдруг как будто забыли, кем был Мун. Они прислали ему приказ о немедленном увольнении и отправили копию управляющему. Тот поймал Муна уже на проходной и вынужден был предложить ему доллар и пятьдесят, чтоб тот вернулся.
С того самого момента они больше к нему не придирались. Мун как-то разузнал насчет Гросса. И хотя на самом деле Гросс оказал ему услугу, он его невзлюбил. Здесь действует одно правило: если ты хорошо справляешься с работой, на многое стараются смотреть сквозь пальцы.
Три недели тому назад, когда Шеннон болела, мы начали переезжать в новую пристройку. На заводе был полный аврал. Производственные линии работали с удвоенной мощностью; на завершающей сборке ввели дополнительную смену; в конструкторском бюро и экспериментальном отделе, как всегда, дым коромыслом; запчасти прибывали и отправлялись с нашего склада в ускоренном темпе. И в этой запарке нам надо было переезжать. На дворе виден был подвешенный фюзеляж, внутри и снаружи которого копошилась дюжина рабочих. Мы отправляли и получали запчасти, так что только стеллажи сотрясались. Ничто не останавливалось ни на минуту. Можете подумать, что при такой гонке было не до наведения порядка и уборки. Но в тот день, что мы должны были перебираться из управления, объявили кампанию по наведению марафета. Когда мы вышли наружу в полдень, над двором на лебедке висело чучело – ничего более безобразного и скабрезного я не видел – с плакатом: «Сэм Грязнуля». Пониже этого плаката висел другой: «В этом отделе я как дома». На прибитой рядом доске объявлений красовалось сообщение, что этот Сэм Грязнуля будет присвоен в качестве награды отделу, признанному самым грязным комитетом в составе таких-то и таких-то; награда будет вручена в понедельник. Не знаю, насколько этот Сэм Грязнуля затормозил производство, но, на мой взгляд, урон был внушительным. Клепальные пистоны выметали метлами. Резальщики подбирали металлические стружки. Мун даже не позволил мне наклеить бегунки, а приказал взять тряпку и драить стеллажи.
Когда в понедельник мы входили на завод, наши ребята малость дрогнули, потому что решили, что Сэм болтается над нашей конторой, но, подойдя ближе, увидели, что он водружен над инструментальным отделом, что рядом с нами. Все равно расслабляться было нельзя. Эту неделю обошлось, но мы могли заработать его на следующую, а у Муна, как у всякого хорошего завотделом, была своя гордость. Инструментальщики же – каста неприкосновенная, по крайней мере, такого они о себе мнения. Они то болтаются с места на место, жуют табак и поплевывают, то начинают вкалывать с такой силой – не слишком часто, – что не слышат гудка об окончании работы. К тому же их не так много. Гораздо меньше, чем необходимо заводу. Живя в своем возвышенном мире, они не подвергались насмешкам и шуточкам, которые, несомненно, посыпались бы со всех сторон на нас. И все равно они были вне себя и проявили все свое искусство, чтобы показать, как они ко всему этому относятся. Еще утром они умудрились спустить чучело. Когда они снова подняли его, к нему был прикреплен огромный фаллос – такой гигантский, что бедняге Сэму Грязнуле пришлось поддерживать его обеими руками торчком, вернее, в боевой готовности. Потому что, изменив штрих здесь, тень там, они придали этому омерзительному существу такое сладострастное блаженство, что слишком явно опровергало всякую попытку истолковать его позу как мочеиспускание или загорание на солнышке. Судя по всему, до шляп из управления это еще не дошло, а может, они предпочли сделать вид, что ничего не случилось. Как бы там ни было, Сэм Грязнуля провисел так до конца рабочего дня. На следующий день у него появилась подружка. Она стояла лицом к Сэму с задранной юбкой, и эти художники из ночной смены так искусно сделали ее из резины, красной фольги и опилок, что с пятидесяти ярдов становилось понятно, отчего Сэм больше не пользовался руками. Через полчаса начальник охраны был там. Через минуту к нему присоединились первый вице-президент компании и управляющий. Вызвали начальника отдела.
– Кто сделал это... это?..
– Это? О, полагаю, все приложили руку.
– Ах так! Можете сообщить вашим людям, что все уволены на три дня без сохранения содержания.
– Боюсь, в таком случае они, чего доброго, не вернутся. Я и сам присматриваю...
Подходит Болдуин, управленческий менеджер с осунувшимся, серым лицом, все карманы набиты бумагами.
– Что это такое? Что вы себе позволяете? Мы что, самолеты строим или по кабакам шляемся... а? Что? Вот эти люди? Приказ об увольнении на три дня? Мое имя тоже можете подписать. Я обшарил все кругом до Джерси, чтобы найти хоть одного стоящего человека, а вы!.. Черт побери, я умываю руки!
Все повернулись и ушли; остался только начальник охраны снимать чучело. Больше мы о Сэме Грязнуле и кампании за чистоту не слышали. Хотел бы я быть таким же незаменимым. Не здесь. Здесь уж слишком все напоминает дом; такой же дурдом, как у меня. А в двух таких местах сразу находиться выше моих сил. Вот если бы я смог снова писать – по-настоящему писать...
Я написал уже семьсот пятьдесят слов, когда Шеннон заболела. После этого добил с трудом еще сотни три. Единственным уголком, где я мог стучать не беспокоя ее, была ванная, так что я попробовал устроиться там, но ничего не вышло. Во-первых, там слишком мало места для столика, а машинка слишком велика, чтобы ее можно было пристроить на толчке. Во-вторых, всем вдруг приспичило каждые пять минут рваться туда. До тех пор, могу побожиться, и Роберте, и маме, и Фрэнки достаточно было одного раза. А сейчас все как сдурели: стоит мне наконец кое-как пристроиться и стукнуть по клавишам, они тут как тут, колотят в дверь. Я им вчера сказал, что надо обзавестись горшками, но тут же все переругались из-за того, кому их вытаскивать. Сами понимаете, некому. Так что и по сию пору мы все на том же месте. Хорошо бы Шеннон побыстрее выздоровела. Кажется, все уже дошли и долго не выдержат. А я дал слабину, что не делает мне чести. Я слишком беспокоюсь о ней. Словом, пока она болеет, я работать не могу. Но не все же только о мрачном. Меня теперь подвозят на работу и обратно. Со среды я стал ездить с Мэрфи. У Гросса был отгул, мы оказались в запарке и проработали сверх нормы до полшестого. Мун почему-то оказался без машины и попросил Мэрфи подбросить его до дома. Мэрфи, разумеется, некуда было деться, а поскольку нас было трое, он предложил и мне. Мун забрался назад и задрал ноги, я и Мэрфи расположились спереди. Мы остановились перед нашим домом как раз в тот момент, когда появилась Фрэнки. Она обернулась и помахала нам рукой.
– Твоя жена, Дилли? – спрашивает Мун.
– Сестра, – отвечаю и добавляю: – Она замужем.
– Они с мужем здесь живут?
– Она живет.
– Ясно, – говорит Мун и продолжает: – Послушай, Мэрфи, чего бы тебе не подбрасывать Дилли туда и обратно? Это почти по пути. А ты бы подкидывал ему на бензин, а, Дилли?
– Я в только рад был, – говорю. – Не знаю, сколько ты считаешь нужным, ну, скажем, доллар в неделю, идет, Мэрфи?
– По рукам, – отвечает Мэрфи.
– Только не подумай, что я навязываюсь...
– Да нормально, Дилли, – кивает Мэрфи, и они отъезжают.
Все как нельзя лучше. Мэрфи не из говорливых. Я хочу сказать, что он всю дорогу сидит словно в рот воды набрав. Все, что я узнал от него, – это что он пришел на завод чертежником и что раньше был борцом-легковесом; еще он рассказал мне историю о том, как Мун добивался увольнения. В общем, он парень с приветом и явно предпочел бы, чтобы его оставили в покое, да и сам нос в чужие дела особенно не сует. Хотя, может, это мое воображение. Вечно я придумываю себе людей и приписываю им то, чего нет на самом деле. За мной такое водится. Но долго ли коротко, а я теперь езжу, и вообще все стало получше. Эти вскарабкивания на холм начисто выматывали меня. Что толку лишний раз говорить о том, что я болен; ничего в этом нового нет, да и чем тут поможешь – лучше мне, во всяком случае, не стало. По утрам вроде ничего, а где-то к часу тело становится свинцовым и до полчетвертого мне приходится держать себя в руках, чтоб не рухнуть на пол и не отключиться. Не то чтобы меня в сон клонило; такого уже давно не было. Просто, хоть убей, надо передохнуть.
Глава 14
Роберта последние дней десять очень внимательна ко мне. Кто знает – может, оттого, что другого выхода для разрядки у нее нет, может, это как-то связано с моим самочувствием и невозможностью писать; но я отклоняюсь. Я начал рассказывать о Шеннон.
Сегодня суббота, и я собрался сходить в библиотеку, просмотреть кое-какие книжки по синькам. Ну сообщил я, как водится, домашним о своих планах, и все – мама, Роберта и Фрэнки – начали обсуждать и сошлись на том, что мне надо идти. Вообще, это что-то невообразимое – такие обсуждения любого моего шага вроде похода в аптеку за пачкой сигарет. Не то чтобы они не хотели, чтоб я куда-нибудь ходил; просто их хлебом не корми – дай обсудить. А если я свалю до окончания дискуссии, я всех оскорблю до глубины души. Чистый дурдом, но все так и есть. Если я уйду не дождавшись окончания дебатов, когда вернусь, выяснится, что маме, оказывается, позарез нужна была катушка черных ниток номер пятьдесят («Но, конечно, не идти же снова»); либо Роберта хотела пройтись со мной, если б я хоть минутку подождал, пока она причешется («Подумаешь, я и так всю неделю в четырех стенах, еще один вечер не убьет меня»); либо Фрэнки вспомнит, что, подожди я до пяти минут девятого, можно было бы пропустить кварту пива задарма с ее дружками («Я помню, что все хотела чего-то сказать тебе, Джимми»). Мне всегда – по крайней мере, последние пару лет – приходилось расписывать Роберте свой маршрут во всех подробностях и по минутам, стоило мне куда-нибудь собраться. Это сверх и помимо всех общих обсуждений.
Но сейчас они решили, что я могу идти на все четыре стороны, так что я привел себя в порядок, чтобы смотаться сразу после ужина. Если в субботу не попадешь в библиотеку пораньше, потом придется долго ждать, не говоря уж о том, что я боялся, что, если я не уберусь из дома вовремя, найдется что-нибудь такое, из-за чего я вообще не выберусь.
Джо была на улице, она, как обычно, ставила там с малышней свою очередную пьеску – у нее всегда был целый выводок для репетиций – и прибежала домой к концу ужина. Роберта от этого завелась; она и так была на пределе из-за Мака и Шеннон, которые мрачно отказались есть и сидели рядышком на своих стульчиках, безмолвные и застывшие как статуи. Прежде чем усесться за стол, Джо схватила меня за руку и похлопала по плечу.
– Ты как картинка, па. Собрался куда-то?
– Да вот думаю сходить в библиотеку.
– Кстати, Джимми, не забудь принести мне какой-нибудь романчик, ладно? Что-нибудь поинтереснее, ну, сам знаешь.
– Ладно, – говорю.
Роберта бросает взгляд на Джо, и ноздри у нее начинают подрагивать.
– Ты чего ржешь? Что я такого смешного сказала?
– Что ты, мама, с чего ты взяла? – отвечает Джо с невинным видом. – Можно мне с папой в библиотеку?
– Нет, нельзя. Зачем тебе туда?
– Мне там одна книжка нужна. О елизаветинских модах. Я не вру, мама. Мне действительно нужно.
– Папа принесет тебе.
– Но я названия не помню. Не знаю, как ему объяснить. Мне бы надо пойти и поискать самой.
Роберта сидит с набитым ртом, Джо с беспокойством ждет ответа.
– Так можно, ма?
– Ты катехизис выучила?
– Конечно!
– Джо?
– Но я же сказала, что выучила.
– Да ладно, Роберта, пусть идет, – вмешиваюсь я. – Что тут такого?
– Она пойдет, как только ответит мне катехизис.
Джо вспыхивает:
– Прямо сейчас, мама? Я не хочу есть. Можешь послушать...
– Я послушаю, когда я решу, и ни минутой раньше. Ты здесь не хозяйка.
– Да пусть идет, дорогая, – снова вмешиваюсь я. – Перескажет катехизис, когда вернется.
– Брось ты, Роберта, – вступает Фрэнки. – Они уйдут, а мы с тобой прогуляемся и выпьем колу.
Роберта ничего не отвечает.
– Извини, Джо, – говорю я, – но мне надо идти, как только я доем. Сходишь как-нибудь в другой раз.
– Мне надо сегодня, – говорит Джо. – Ты должен сказать маме, что мне надо.
Конечно должен. Она права. Но... Роберта кладет вилку.
– Джо Диллон. Еще одно слово, и ты у меня мигом полетишь в постель.
Джо вскакивает и хочет выбраться из-за стола.
– Извинись, – вспыхивает Роберта.
– Ты не велела мне говорить.
– Джо! Ты что, нарочно пытаешься вывести меня из себя?
– Нет, мама. Извини.
Она бросает на меня загадочный взгляд, который я не могу объяснить, но который, как я теперь понимаю, означает извинение за то, что произойдет дальше. Затем она уходит в спальню. Когда она возвращается, на ней домашний халатик, а что она сделала со своими волосами и физиономией! Вот так так! Она вся в румянах, губы покрашены, на голове бигуди; но этого мало! Главное, как она выступала, это выражение лица! Она на добрых десять лет старше, хоть и того же росточка. Это вылитая Роберта. Эдакой павой она подходит к дивану, берет подушки и кидает их на пол.
– Это что еще за фокусы? – вытаращила на нее глаза Роберта.
– Хочу полежать, – заявляет Джо, как ни в чем не бывало глядя на нее. – Разве лежать на полу запрещено, а, мам? Тебе же нравится лежать на полу, а, мам?
– Вот что, милая, – говорит Роберта. – Немедленно положи все на место, сейчас же.
Джо ложится на подушки спиной, задрав колени, халатик распахивается, и всем видно, что под ним ничего нет.
– Джо, – говорит Роберта, но не столь резко. – Не кажется тебе, что... надо бы надеть трусики?
– У-у-у, – мычит Джо, закрыв глаза и раскачиваясь всем телом. – У-у-у... а-а-а... о-о-о... м-м-м.
– Джо, – вмешиваюсь я.
А Роберта:
– Джо, немедленно встань!
Джо не встает. Она прекрасно понимает, что за этот акт возмездия придется дорого заплатить, и ей хочется хотя бы насладиться им сполна. Физиономия Роберты становится пунцовой, ее всю колотит, так что стул ходуном ходит. Мама делает вид, что смотрит в тарелку. Фрэнки прячется за страницу газеты и еле сдерживается от хохота.
А Джо – Джо-Роберта – продолжает. Как зачарованный, слабея от стыда, я слежу за заключительной частью спектакля; думая о тайном подглядывании и размышлениях о виденном, лежащих в основе сюжета; об ужасе выращивания детей в нищете и ненависти; о той отвратительной насмешке, в которую превратилось для Джо то, что должно было бы стать прекрасным и сладостным.
Она вся изогнулась спиной на подушках, попа вверх, пятки прижаты к бедрам. И тут Роберта взрывается. Она хватает Джо за волосы, тащит и с силой швыряет об стенку. Извергая проклятия, она бьет, колотит и шлепает, шлепает ее.
– Ах ты... вонючая сучка! Я тебя убью, стерва, мерзавка. Чтоб ты сдохла! УБЬЮ! Слышишь? УБЬЮ! УБЬЮ! УБЬЮ!
И я понимаю, что она и в самом деле убьет ее. А Джо хохочет так неистово, что не в силах вывернуться и убежать. Я хватаю Роберту за руки, но она с такой яростью вцепилась в волосы Джо, что я просто не знаю, что делать, потому что она в совершенном неистовстве и, я боюсь, выдерет бедной Джо волосы вместе со скальпом. В довершение всех бед встревает мама и говорит, что Джо заслужила взбучки.
– Пусть Роберта всыплет ей по первое число, Джимми. Это ж надо такое! Чтоб ребенок вытворял подобное. Неслыханное дело...
Тут я окончательно теряю голову и начинаю вопить, что неужели она, черт бы всех побрал, хочет, чтоб ребенка убили, и что если она ничем не может помочь, то хоть помолчала бы. От этого подскакивает Фрэнки:
– Не смей так разговаривать с мамой, Джимми! Еще не хватало, чтоб она выслушивала подобное от тебя или кого-либо!
– Ну так ты выслушай! – Я уже не в силах остановиться. – А если не нравится...
Тем временем Джо умудряется вырваться. Она, по всей видимости, проскакивает у Роберты между ногами, потому что та падает и – шмяк! – головой о камин. Сбить ее с ног ничего не стоит, если довести до белого каления. Джо забегает за меня, и мне приходится вертеться, чтобы прикрыть ее от Роберты, готовой разорвать девчонку. Роберта решила, что я прикрываю ее, что на самом деле так и есть, и она начинает колотить меня и пинать по голеням. И все вопят благим матом – и мама, и я, и Фрэнки. Кажется, такого грандиозного скандала у нас еще не было.
И тут вдруг вступает Шеннон. Да, Шеннон. Она уже не безмолвна. Какое там. Я и очухаться не успел, как получил шестнадцать приличных ударов в пах. Думаю, остальное досталось Джо – крепкие шлепки по заду, хотя сказать наверное не берусь: они с Робертой, которой наступили на мозоль, завопили одновременно. А потом Шеннон стала обхаживать нас кругом, как бондарь бочонок.
– Ты, чертова мама. Ты, чертова Джо. Ты, чертов папа. Чтоб вам ни дна ни покрышки. Чтоб вам пусто было! Чтоб...
Мак бросился в ванную и вернулся с туалетным ежиком. Он понимал, что силенок у него для серьезной битвы маловато и надо чем-то вооружиться. Однако Шеннон, как фурия, оказывалась во всех местах сразу, и он воспользоваться им никак не мог, так что решил предложить его ей:
– На, Шен. Влежь им, Шен!
Наконец мы все выдохлись. Мак и Шеннон вдруг поняли, что здорово проголодались, а мама повела их на кухню и поставила на стул у плиты, чтобы они сами сделали себе яичницу-болтунью. Я отвел Роберту в ванную, умыл ее, перевязал голову и приласкал. Пришла Джо, обняла нас, просила прощения. Под конец сказала, не может ли она отправиться в библиотеку одна. Роберта ответила – отчего нет, а ты, Джимми, как думаешь, а я говорю – конечно. Фрэнки орет на весь дом, что пойдет купит кварту пива, а я ору в ответ, что лучше две и что я заплачу. Роберта орет, пусть купит картофельные чипсы и что даст ей деньги, когда она вернется. А потом я говорю маме, что сам не знаю, что нес, а она – что все в порядке. Так что...
Когда думаешь об этом, мороз по коже подирает. Кроха – две крохи – больные и без этого безумия, сделавшего их безумными. Живущие на малярийном болоте и не в силах покинуть его... Мне кажется, сумей мы вот сейчас подхватить их, сменить – пусть постепенно – обстановку на более приемлемую, и что-то еще можно было бы сделать. Но это нам не под силу. Ведь ничего, ничего не удалось разрешить. В этот вечер мы потеряли что-то такое, чего никогда уже не вернуть, чего, я уверен, и вернуть нельзя, но мы ничего, ничего не разрешили. И нечего зря обольщаться надеждой, что когда-нибудь это нам удастся. Каждый из нас, да, каждый из нас в одиночку еще и смог бы разрешить что-то. Но только в одиночку, как можно дальше от всех. Как можно дальше, чтобы отравляющие душу яды не восстанавливались изо дня в день, – тогда был бы шанс. Или чтобы мне вдруг чудесным образом, по мановению удалось все в корне изменить, и у каждого была бы отдельная комната, самостоятельная жизнь, свобода действий, не посягающая на других, чтобы не приходилось грызть друг другу глотки ради сохранения своей личности, чтобы мы узнавали друг друга шаг за шагом, как незнакомцы... Но и на это ни малейшего шанса.
Я сидел в нашей крошечной столовой; было уже поздно, я печатал, как вдруг приходит Мак попить воды. Я работал уже часа три, но напечатал не больше тридцати слов – эти я, который выстукивал по пять тысяч слов за день. Он подтащил стул к раковине, повернул кран, наполнил стакан и выпил. Потом приносит и мне.
– Видал кусавку в плихожей?
– Да ну?
– Ага. В плихожей, па. – Он помолчал. – Видал кусавку в плихожей, па?
Я отвернулся.
– Папа болеет?
– Пора бы научиться новой шутке, малыш, – говорю. – Пора бы научиться новым шуткам.
* * *
Когда я впервые пришел к Роберте домой, они с матерью были на кухне. Роберта впустила меня и прошептала, что сейчас придет, и ушла назад на кухню, и мне было слышно, как они с матерью негромко разговаривают. Мне хотелось курить, но я не мог найти пепельницу; я поискал чего-нибудь почитать, но ничего не было, ни газеты, ни завалящего журнала, ничего. Я чувствовал себя не в своей тарелке. Я все думал, о чем это они, черт побери, разговаривают, уж не талдычит ли ей старуха, чтоб не ходила со мной. Мать Лоис тоже не слишком любила меня, а ее отец, который преподавал а экономической школе в колледже, считал, что Лоис нужен кто-то посолиднее. Но чтоб так...
Там:
– Дорогой мой! Вы здесь не замерзли? Лоис сейчас спустится. Она сегодня простудилась и чуть жива. Мне, конечно, не уговорить вас провести вечер здесь. Мы с доктором уходим... Боже милостивый! Вы чихаете! Вы не боитесь, что Лоис подхватит?..
– Пустяки, не беспокойтесь, – говорю, – подумаешь, палочки Коха.
– Ха-ха... вы шутите... Кстати, у меня есть одна книга, непременно возьмите ее с собой. Милая, милая Вилла. Уверена, она вам понравится. Какие жертвы она принесла! Какую одинокую жизнь она вела!
– Вилла? О какой Вилле вы говорите?
– Как – о какой, о мисс Кейтер!
– А... а есть еще какая-то?
Вступает со смешком доктор:
– Марта, Марта!.. Кстати, Джим, я только что получил экземпляр «Фургона переселенцев». Ваш рассказ добротно сделан. Плохо, что это не приносит денег. Очень плохо.
Так было в доме Лоис. Там на кухне не прятались. Тебя там усаживали в гостиной с роялем, а книг там было – побольше публичной библиотеки, и кормили разговорами, пичкали словами до тех пор, пока тебя не начинало пучить, и ты выл и плевался, так что в конце концов выказывал себя таким олухом и грубияном, что сам туда потом нос не казал.
А у Роберты...
Я встал и начал мерить шагами комнату и наконец – хотите, назовите это подслушиванием – остановился у двери и слышу:
– Как же так, мама. Этого быть не может!
– Я тебе говорю. Она так и сделала. Взяла муку, замешала ее со сгущенкой и водой и обваляла куски хлеба. Получились такие французские тосты – пальчики оближешь!
У меня просто глаза на лоб, а они все шушу да шушу:
– Муж миссис Шропшир вернулся.
– Быть того не может!
– Представь себе. Стою я – нет, поднимаюсь из подвала, – а он вылезает из машины. Ума не приложу, откуда у него деньги на машину, как ты думаешь?
– Сама бы хотела знать, мама.
И:
– Угадай, сколько я сегодня за яйца выложила?
– Хм, а сколько стоила дюжина в прошлый раз?
...Когда мы наконец вышли и сели в машину, я спрашиваю:
– Ты что, всегда заставляешь своих ухажеров вот так дожидаться, пока с мамой языком чешешь насчет цен на яйца?
Роберта подумала и отвечает:
– Не так-то у меня много ухажеров, – и тут же, вспыхнув, добавляет: – А если им ждать невтерпеж, скатертью дорожка, сами знают, что делать.
– Ну я-то знаю, – разворачиваю машину обратно и открываю дверцу.
– Я не нарочно, – говорит она не шевельнувшись.
– Конечно, не хотела. Это наследственное.
– Ты прекрасно понимаешь, что я имела в виду. Мы с матерью всегда были закадычными друзьями. Я единственный человек, с кем она может поговорить. Меня ведь целый день дома нет, и она ждет не дождется вечера, чтоб душу отвести.
– А как насчет отца?
– С ним особенно не поболтаешь, к тому же он обычно дежурит по ночам в полицейском патруле.
– Но послушай, – говорю я. – Положим, я бы не зашел, никто бы не зашел, что бы ты делала весь вечер? Сидела и точила лясы с матушкой?
– Мы не точим лясы. Просто нам приятно быть вместе, вот и все.
– Но ты когда-нибудь читаешь?
– Мама не читает, она не любительница чтения.
– А ты? Как насчет тебя, Роберта?
– Представь себе, я сижу и читаю, когда мама не может читать и ей не с кем поговорить. Как бы я выглядела?
На самом деле она любила читать; я сам убедился в этом после того, как мы поженились, но только не то, что помогло бы ей больше узнать о себе и обо мне. У меня была разъездная работа от газетного треста – по шесть центов слово за шесть недель до публикации, поездки за мой счет. По всей Айове, Дакоте и Миссури до самой Оклахомы и Техаса. Когда хотелось развеяться, мы ходили в публичные библиотеки. Я уже давно перестал беситься, хотя, судя по всему, так и не научился этому хорошенько.