Текст книги "Майлз Уоллингфорд"
Автор книги: Джеймс Фенимор Купер
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 32 страниц)
– Как мы, смертные, недальновидны! Но что мы можем сделать, мой мальчик? Признаюсь, вид Грейс совершенно ошеломил меня, от неожиданности мне изменила всегдашняя моя способность рассуждать здраво, да и все другие способности. Я полагал, что болезнь ее – лишь легкое недомогание, с которым мы, без сомнения, справимся благодаря ее юному возрасту и нашему заботливому уходу, и вот мы стоим, может быть, у смертного одра, почти у самой ее могилы!
– В этот критический момент, мой дорогой сэр, я полагаюсь на вашу мудрость и опытность; если бы вы дали мне какой-нибудь совет, я был бы рад последовать ему.
– Мы должны положиться на Господа, Майлз, – ответил мой достойный опекун, не переставая расхаживать по портику, – слезы ручьями текли по его щекам, а голос так дрожал, что едва можно было разобрать слова, – да, в следующее воскресенье мы будем молиться за нее всем приходом, и молитвы наши будут самыми глубокими и сердечными, ибо ее любят не меньше, чем любили ее мать-праведницу! Отойти от мира такой юной – умереть в самом расцвете юности и красоты – но, оставив нас, она устремится к Господу! Мы должны стараться думать о том, что она приобретет, – радоваться за нее, а не оплакивать ее утрату.
– Меня весьма огорчает, сэр, что вы считаете положение моей сестры совершенно безнадежным.
– Безнадежным! Оно вселяет в нас самые радужные надежды; когда я пытаюсь размышлять обо всем спокойно, мой рассудок подсказывает мне, что я не должен горевать. Все же, Майлз, утрата Люси едва ли была бы для меня более тяжелым ударом. Я люблю Грейс с детства, всегда заботился о ней как о родном чаде, и моя любовь к ней так сильна, как если бы она была моей второй дочерью. Твои родители были дороги мне, и их детей я всегда считал родными. Когда б я не был твоим опекуном, мой мальчик, и мы не были бы так бедны, а вы с Грейс относительно богаты, самым заветным моим желанием было бы соединение ваших сердец; если бы Руперт и Грейс, ты и Люси были вместе, тогда вы все в равной степени стали бы моими возлюбленными детьми. Я часто думал об этом, но понял, что должен расстаться с надеждой, ибо как я мог сочетать ее со своей верой? Теперь наследство миссис Брэдфорт могло бы устранить все препятствия, но оно явилось слишком поздно! Увы! Сему не суждено было осуществиться, судьба распорядилась иначе.
– По крайней мере, один из ваших детей, сэр, был самым ревностным сторонником вашего замысла.
– Да, Майлз, ты дал мне понять, каковы твои чувства, и я сожалею, что так поздно узнал о том, иначе я придумал бы какой-нибудь предлог, дабы держать в отдалении других юношей, пока ты был в плавании, или до тех пор, пока не явилась бы у тебя возможность добиться расположения моей дочери. Если бы это удалось нам, никто бы не смог занять твое место в ее сердце, ибо нет человека более надежного, верного, чем Люси.
– Моя уверенность в ее благородстве и безупречной честности, сэр, заставляет меня еще сильнее сожалеть о том, что я явился слишком поздно.
– Этому не суждено было сбыться; одно время я думал, что Руперт и Грейс нравятся друг другу, но, должно быть, я ошибался. Господом назначено нам другое, и назначено мудро – в этом нет сомнения, ибо в Своем всеведении Он провидел раннее увядание этого прелестного цветка. Полагаю, именно то, что их воспитывали, обучали вместе, словно брата и сестру, явилось причиной столь равнодушного отношения к достоинствам друг друга. С тобой этого не случилось, Майлз, по причине твоих долгих отлучек, и тебе следует искать в них утешения и помощи, которые тебе несомненно понадобятся. Увы!
Вместо того чтобы прижать Грейс к своему сердцу как дочь и невесту, я стою над ее могилой! Не что иное как неуверенность в себе, в своем праве добиваться расположения Грейс в те дни, когда мы были столь бедны, не позволила ему преклонить колени перед ней – воплощением красоты и добродетели. Я не обвиняю его в бесчувственности, ибо единственно сознание своей бедности, гордость бедного джентльмена, да, пожалуй, то поистине братское уважение, которое он всегда питал к Грейс, – все это не позволяло ему просить ее руки. Грейс, наверное, ответила бы ему взаимностью, что было бы вполне справедливо.
Вот образчик иллюзий, которыми мы живем постоянно. Моя сестра умирает под крышей моего дома оттого, что сердце ее разбито, а честный, справедливый отец негодяя, погубившего ее, и не подозревает о сотворенном его сыном зле, продолжая смотреть на отпрыска с любовью и снисхождением нежного родителя. В то время мне казалось невероятным, что люди доверчивые, чистые могут быть столь наивными; но с тех пор я пожил на свете достаточно долго, чтобы заметить, что подобные заблуждения весьма распространены, – следствия то и дело объясняют причинами, с которыми они вовсе не связаны, а из причин, в свою очередь, выводят следствия столь же фальшивые, сколь обманчива человеческая проницательность. Что касается меня, я могу с уверенностью сказать, что едва ли найдется в моей жизни событие, хоть ненадолго привлекшее ко мне внимание публики, о коем она составила бы справедливое мнение. В разное время меня восхваляли за поступки, в которых не было либо вовсе никакой доблести, либо приписываемых им достоинств/между тем как за деяния, заслуживающие всякой похвалы, меня даже преследовали. Примеры того, как несправедливы бывают принятые в обществе мнения, читатель найдет в дальнейшем нашем повествовании.
Тем временем мистер Хардиндж продолжал распространяться об ангельском нраве Грейс и о том, каким тяжелым ударом было для него вдруг узнать об истинном ее состоянии. Казалось, его неоправданное спокойствие внезапно сменилось совершенным отчаянием, и оттого горькая беда навалилась на него всей своей немыслимой тяжестью. Наконец он послал за Люси, с которой уединился в комнате почти на целый час. Потом я узнал, что он подробно расспрашивал бедную девушку о болезни моей сестры, даже выпытывал, нет ли какой-либо связи между столь необъяснимым упадком жизненных сил и ее чувствами, но он вовсе не был склонен подозревать Руперта в причастности к происшедшему. Люси, будучи девушкой честной и искренней, тем не менее сознавала, как бессмысленно и даже опасно раскрывать отцу истинное положение дел; ей удалось избегнуть всех вопросов деликатного свойства, не сказав при этом неправды. Она хорошо понимала, что, если осведомить отца о причине болезни Грейс, он тотчас пошлет за Рупертом и будет настаивать на том, чтобы сын его сделал все возможное, дабы исправить положение и восстановить справедливость. Чем бы закончилась эта безнадежная, мучительная попытка? Возможно ли восстановить доверие, составляющее основу безграничной любви и уважения, которое было утрачено, ушло невозвратно?
Может статься, самой нестерпимой мукой было для Грейс сознание совершенной бесчестности человека, образ которого она столь бережно хранила в своей душе, что извергнуть его оттуда можно было лишь разбив, полностью разрушив обитель, так долго вмещавшую его. Будь Грейс натурой заурядной, думаю, нам удалось бы с помощью верных действенных средств устранить последствия ее мучительного прозрения, но бедная моя сестра была устроена иначе. Она всегда отличалась от большинства особ своего пола силой и глубиной чувств; еще ребенком она чуть не умерла, когда страшная беда унесла жизнь моего отца; даже кончина нашей матери, хотя мы давно предвидели ее, едва не загасила в дочери пламя жизни. Как я уже не раз говорил, создание столь нежное и чистое всегда казалось мне более пригодным для обителей небесных, нежели для невзгод и печалей мира сего. Теперь, когда мы снова оказались в Клобонни, я не находил себе места. К Грейс меня не пускали: Люси, которая взяла на себя все заботы о больной, настаивала на том, что ей необходимы тишина и покой. Поступая так, она руководствовалась исключительно здравым смыслом и указаниями, которые оставил нам Пост, – я принужден был уступить, зная, что более разумной и более нежной нянюшки для моей сестры не найти.
Разные люди с фермы и с мельницы приходили ко мне за указаниями, которые я должен был давать в то время, как все мои мысли были обращены к моей сестре. Не раз пытался я встряхнуться, сбросить с себя мрачные думы и на мгновения принимал вид заинтересованный, пусть на самом деле меня и не трогало то, о чем мне рассказывали; но тщетно я пытался обмануть самого себя и в конце концов передал все на усмотрение людей, которые и без меня надлежащим образом делали свою работу, велев им поступать так, как они обыкновенно поступали в мое отсутствие.
– Да, масса Майл, – говорил старый негр, который был распорядителем в поле, – это очень хорошо, если масса Хардиндж мочь так сделать. Я всегда просить, чтобы он говорить со мной про урожай и всякое такое, и это очень помогать бедный негр, когда он не знать, как быть.
– Полно, Хайрам, ты ведь лучше понимаешь в земледелии, чем мистер Хардиндж и я, вместе взятые, зачем же тебе наши советы насчет того, как выращивать зерно или заготовлять сено?
– Очень верно сказать, сэр, – так верно, я нечего сказать против. Но вы знать, масса Майл, негр так любить поговорить, и это шибко помогать работать, коли хорошенько все обговорить, а потом уж за дело приниматься.
В отношении негров он был совершенно прав. Хотя они вели себя весьма почтительно – следствие рабства и привычки, – они были столь самоуверенны и упрямы, когда дело касалось вверенной им работы, что невозможно было, не пользуясь своей властью, заставить их делать что-либо против их воли. Они любят порассуждать о том о сем, но не любят, когда их пытаются переубедить. Мистер Хардиндж беседовал с ними из чувства долга и неизменно уступал им во всем, если, конечно, дело не касалось моральных норм. Во всех подобных случаях, а они не так уж редко имели место в семье, насчитывающей столько негров, он был так же неумолим, как закон мидян и персов; зато когда речь заходила о пшенице, картофеле, фруктовых садах, мельнице или шлюпе, мистер Хардиндж, сначала обсудив предстоящие труды с делателями оных, обыкновенно доверял опыту тех, кто был более сведущим в таких делах. Оттого все клобоннцы его очень любили, ведь те, кого нам удается убедить в своей правоте, легко располагают нас к себе, внушая не меньшую симпатию, чем хорошие слушатели. Что до самого пастора, он после многочисленных долгих бесед стал думать, что ему и в самом деле удается влиять на ход дел, – так рождаются иллюзии, о которых я уже ранее поведал читателю.
Старый Хайрам, хоть и пришел ко мне затем, чтобы получить кое-какие распоряжения по хозяйству, или, как он выразился, «все обговорить», на прощанье спросил меня о Грейс. Я видел, что наша тревога передалась и рабам, меня тронуло охватившее их беспокойство. Они могли бы любить ее за то только, что она была их молодой госпожой, но она всегда была так мила в обращении и так добра, что они почти боготворили ее.
– Так жаль, что мисс Грейс нездоровится, сэр, – сказал старый Хайрам, с грустью посмотрев на меня. – Мы все тяжко переживать, если тут что случиться! Я всегда думать, масса Майл, что мисс Грейс и масса Руперт сойтись когда-нибудь, как мы все надеяться, что вы и мисс Люси тоже. Эх, какие счастливые дни настать тогда в Клобонни, ведь тогда мы все с колыбели знать наш новый масса и новая миссис. Нет, нет, как мы жить без мисс Грейс, сэр, даже мне в поле недоставать ее!
И негры поняли, отчего таяла на глазах бедная моя сестра, – раб постиг тайну своего хозяина. Я резко отвернулся от негра, чтобы скрыть от него выступившие на глазах слезы, которые исторгли у меня его слова, слезы бессилия и отчаяния.
ГЛАВА VI
В этот вечер я почти не видел Люси. Мы встретились с ней лишь на вечерней молитве; когда она поднялась с колен, в глазах у нее стояли слезы. Перед тем как уйти, она подошла к отцу, чтобы попрощаться с ним перед сном, молча поцеловала его, кажется даже более нежно, чем обыкновенно, а затем повернулась ко мне. Люси протянула мне руку (в течение восемнадцати лет мы редко встречались или расставались без этой маленькой любезности), но ничего не сказала – говорить она не могла. Я горячо сжал тонкую руку в своей ладони и молча выпустил ее. В тот день мы больше не виделись.
Завтрак в Клобонни всегда проходил весело. Отец мой, хоть был он капитаном всего лишь торгового судна, занимал более высокое положение в обществе, чем прочие его коллеги; во время разных своих путешествий он воспринял многие понятия, благодаря которым ввел у себя обычаи, идущие вразрез с принятыми у его соотечественников. Надобно еще заметить, что капитан торгового судна в Америке не то, что такой же в другой стране. Это проистекает из некоторых особенностей наших институтов, а также из того обстоятельства, что флот наш столь невелик. Итак, помимо других нововведений, мой отец нарушил древний, священный американский обычай – приниматься за еду, едва встав с постели. С самого раннего детства или, по крайней мере, сколько я себя помню, завтрак в Клобонни всегда подавали в девять часов – золотая середина между рассеянной леностью и торопливостью, свойственной людям, усвоившим дурные привычки. Все в этот час обыкновенно собирались к столу, бодрые после ночного сна и еще более оживленные и веселые после часовой прогулки на свежем воздухе, вместо того чтобы приходить к общей трапезе полусонными, вялыми, в дурном расположении духа, будто вкушать пищу – тягостная обязанность, а не удовольствие. Мы ели так неспешно, как только могли при нашем недурном аппетите, смеялись, непринужденно беседовали о том о сем, рассказывали друг другу о событиях утра, говорили о наших планах на нынешний день, предавались обычным нашим забавам и причудам как люди живые и деятельные, а не как сонные ленивцы, проглатывающие пищу, потому что так заведено. Правда американский завтрак был воспет некоторыми из современных писателей, и вполне заслуженно, но он не идет ни в какое сравнение с завтраком французским. Все же дело обстояло бы гораздо лучше, если бы народ наш понимал, в каком расположении духа следует приступать к нему.
Коль скоро речь зашла о таком предмете, надеюсь, благосклонный читатель простит автору старческое его многословие, если он распространится о кулинарном искусстве вообще, как оно практикуется в нашей великой республике. Один из здешних писателей, некто мистер Купер, высказался в том смысле, что американцы – самые отъявленные обжоры во всем цивилизованном мире, и призвал своих соотечественников помнить, что и кухня оказывает влияние на национальный характер. Капитан Мэрриетnote 25Note25
Капитан Мэрриет не оставил без внимания сие замечание… – Капитан Мэрриет (устар. Марриот), или Фредерик Мэрриет (1792 – 1848) – английский морской офицер, впоследствии популярный писатель-маринист. Купер развивает любимую им мысль об отражении национального характера в особенностях этнической диеты или кухни (см. 1-й том дилогии, «На море и на суше», а также «Прогалины в дубровах»).
[Закрыть] не оставил без внимания сие замечание, назвав его как несправедливым, так и злобным. Относительно злобы, что тут возразишь? Замечу лишь: не вполне понимаю, как утверждение совершенно очевидное может казаться злобным? С ним согласится всякий американец, повидавший другие страны. Заявление же Капитана Мэрриета о том, что в больших городах к столу подают достаточно хорошую еду, вовсе не имеет отношения к существу рассматриваемого нами вопроса. Еда и питье в крупных городах Америки ничуть не менее изысканны, чем в других частях света. Но разве можем мы утверждать, что это верно и в отношении всей остальной страны? Разве можем мы сравнивать стол людей знатных, людей, усвоивших изысканные привычки, с пищей, которой довольствуется большинство, даже в этих самых городах? Обо всем должно судить, основываясь на правилах, а не на исключениях из них.
Если небольшая часть населения Америки кое-что смыслит в хорошей кухне, то отсюда вовсе не следует, что в этом разбираются все. Кому придет в голову сказать, что английский народ питается исключительно снетками и олениной, потому что высшее и мелкопоместное дворянство (включая олдерменов) может вкушать и то и другое, в соответствующее время года, ad libitum?note 26Note26
По выбору (лат.).
[Закрыть] Сдается мне, что этот мистер Купер так же хорошо знает, что говорит, когда пишет об Америке, как и любой европеец. Если свинина, зажаренная в топленом сале, и жир, в котором плавает добрая половина других блюд, овощи, приготовленные без всякого понятия, и мясо, после долгой обработки напоминающее тряпку, – если все это может служить примером хорошей кухни, тогда придется признать, что сей мистер Купер не прав, а Капитан Мэрриет прав и vice versanote 27Note27
Наоборот (лат.).
[Закрыть]. Однако заметим, что, хотя мы, американцы, столь многим обязаны нашей природе, по части искусства обработки мы не очень преуспели. Разумеется, говоря «многим», я учитываю то обстоятельство, что у нас было мало времени, но разве можем мы гордиться нашими достижениями, зная, каких высот в кулинарном искусстве достигли за то же время жители других стран? Как бы то ни было, если уж сравнивать, я хотел бы сделать оговорку в защиту Америки, правда, здесь я имею в виду не столько грубость пищи, сколько скудость стола. На мой взгляд, из всего христианского мира в самом первобытном состоянии кулинарное искусство находится в горных областях Германии; за ними я расположил бы ту часть нашей великой республики, которую мистер Элисон назвал бы штатом Новая Англия. Америка особенно отличается изобилием и роскошью пищи в ее естественном виде, причем все самое совершенное в великом деле пережевывания пищи сосредоточено в Балтиморе. Тем не менее замена кухарок из внутренних областей Новой Англии теперешними сверкающими оккупантками ее кухонь способна превратить даже сей эпикурейский рай в утонувшую в жире пустыню. Однако довольно о кулинарии.
Наутро Люси не появилась на молитве. Ее отсутствие отдавалось в моем сердце предчувствием неизбежной беды. Позвали к завтраку; Люси все не шла. Яства на столе дымились и шипели, Ромео Клобонни, слуга, всегда прислуживавший в доме, иначе говоря, лакей, уже не раз намекал на то, что пора бы приступить к трапезе, а то какая радость может быть от холодного завтрака?
– Майлз, дорогой мой, – заметил мистер Хардиндж после того, как он в шестой раз выглянул за дверь, не идет ли дочь, – ждать долее мы не будем. Моя дочь, без сомнения, намеревается позавтракать с Грейс, дабы составить компанию бедной нашей страдалице, ведь завтракать в одиночестве – занятие весьма унылое. Нам с тобой сейчас так недостает Люси, все же мы можем утешиться обществом друг друга.
Едва мы расселись по своим местам, как дверь медленно отворилась и в комнату вошла Люси.
– Доброе утро, папенька, – сказала милая девушка, обвив рукой шею мистера Хардинджа еще более нежно, чем обыкновенно, и запечатлев долгий поцелуй на его плешивой голове. – Доброе утро, Майлз. – Она протянула ко мне руку, отворотив лицо, как будто боялась, что, если оно предстанет моему беспокойному и вопрошающему взору, многое откроется мне. – Грейс спала спокойно в эту ночь и нынче утром, кажется, не так сильно встревожена, как накануне.
Никто из нас не ответил милой нянюшке и ни о чем не спросил у нее. Боже мой, что это был за завтрак, как непохож он был на многие сотни утренних трапез, которые я разделял со своими домочадцами за этим самым столом, в этой самой комнате! Я видел перед собой три знакомых лица, знакомые приборы: некоторые из них принадлежали еще первому Майлзу; Ромео, ныне седовласый и сморщенный негр, был на своем обычном месте, но Хлоя, которая за завтраком всегда сновала между своей юной госпожой и неким чуланом, – всегда оказывалось, что чего-то необходимого на стол не поставили, – Хлоя отсуствовала, как и сама любимая ею «юная госпожа». «Господи! – мысленно возопил я. – Неужели твоя воля в том, чтобы так было всегда! Неужели я никогда не увижу этих кротких глаз, которые сотни и сотни раз обращались на меня с сестринской любовью и нежностью, когда мы сидели за этим столом? » Люси иногда радостно смеялась, ее мелодичный голос, бывало, сливался с низкими звуками наших с Рупертом мужских голосов, и веселились мы порой довольно шумно; не то чтобы Люси была когда-нибудь шумливой или крикливой, но в раннем девичестве она была такой жизнерадостной, такой живой, что часто хохотала почти так же громко, как мы, мальчишки. С Грейс такого никогда не случалось. Она мало говорила, разве когда все остальные молчали; если она смеялась, то смех ее, часто искренний и радостный, был едва слышен. Тем, кто никогда не испытывал мучительного ощущения, что привычный круг дорогих сердцу людей разорван навсегда, мои переживания могут показаться странными, но как мне недоставало ее красноречивого задумчивого молчания в то утро, когда я впервые остро почувствовал, что моей сестре уже не быть со мною!
– Майлз, – сказала Люси, вставая из-за стола. Слезы дрожали на ее веках, когда она говорила со мной. – Через полчаса приходи в кабинет. Нынче утром Грейс желает встретиться с тобой там, и я не могла отказать ей в ее просьбе. Она слаба, но полагает, что беседа пойдет ей на пользу. Прошу тебя, не опаздывай, ибо ожидание может причинить ей страдание. До свидания, дорогой папенька, когда будет нужда в тебе, я пошлю за тобой.
С этими зловещими словами Люси оставила нас, и я почувствовал, что мне необходимо выйти на лужайку, вдохнуть воздуха. Я провел там оставшиеся до встречи полчаса и вернулся в дом ко времени, назначенному Грейс. На пороге меня встретила Хлоя и, не говоря ни слова, повела за собой в кабинет. Едва только она взялась за ручку двери, как появилась Люси, знаком призывая меня войти. Я увидел Грейс, полулежавшую на небольшом диване, или causeusenote 28Note28
Козетка, двухместный диванчик (фр.).
[Закрыть], на котором состоялся наш первый серьезный разговор; она была мертвенно бледна и встревожена, но по-прежнему красива своей неземной, воздушной красотой. Она ласково протянула ко мне руку, а потом взглянула на Люси, как будто просила ее оставить нас наедине. Что до меня, я не мог говорить. Опустившись на свое прежнее место рядом с сестрой, я привлек ее голову к себе на грудь и безмолвно просидел так много мучительных минут. В такой позе можно было скрыть брызнувшие из глаз слезы, ибо сдержать их я был не в силах. Как только я сел, Люси исчезла и дверь закрылась.
Я не помню, сколько времени мы с Грейс провели, нежно прислонившись друг к другу. Мое душевное состояние отнюдь не способствовало тому, чтобы запоминать подобные вещи, к тому же с тех пор я отчаянно старался позабыть многое из того, что произошло во время той волнующей беседы. Однако по прошествии стольких лет я обнаруживаю, что память с жестоким тщанием сохранила главные подробности разговора, хотя невозможно выудить из нее то, на что тогда я не обратил никакого внимания. Я могу поведать лишь о том, что запечатлелось в моем сознании. Когда Грейс осторожно и, видимо, с усилием отняла голову от моей груди, она устремила на меня взгляд, исполненный сердечной тревоги – не за себя, за меня.
– Брат, – убежденно сказала она, – мы должны покориться воле Божией; я очень, очень больна – я сломлена совершенно, – с каждым часом слабость моя все усиливается. Мы не должны скрывать правду от себя самих и друг от друга.
Я не ответил, хотя она замолчала – должно быть, для того, чтобы дать мне возможность говорить. Но я не смог бы произнести и звука, даже если бы от этого зависела вся моя жизнь. Пауза была не столь долгой, сколь выразительной.
– Я послала за тобой, дорогой Майлз, – продолжала сестра, – не потому, что я предполагаю отойти в мир иной скоро или внезапно. Я смиренно надеюсь, что Господь ненадолго продлит мою жизнь, чтобы удар этот не был таким сокрушительным для вас, для тех, кого я люблю; но Он скоро призовет меня, и мы все должны быть к тому готовы: ты, и милая, милая Люси, и мой возлюбленный опекун, да и я сама. Но я не для того послала за тобой, чтобы сообщить тебе это, ибо Люси дала мне понять, что ты готов к разлуке, но я хотела бы поговорить с тобой о том, что так волнует меня, пока у меня есть силы и решимость говорить об этом. Обещай мне, дорогой, сохранять спокойствие и выслушать меня с терпением.
– Малейшее твое желание будет для меня законом, возлюбленная, драгоценная моя сестра; я буду слушать тебя, как слушал тогда, в те далекие счастливые дни, когда мы доверяли друг другу наши детские тайны, – хотя, боюсь, эти дни нам уже не вернуть.
– Ты не должен думать так, Майлз, мой благородный, мужественный брат. Небо не отвернется от тебя, если ты не отвернешься от Господа, Он никогда не оставляет меня, но ангелы зовут меня к вечному блаженству! Если бы не ты, Люси и мой дорогой, милый опекун, час моего ухода был бы для меня мгновением чистого, абсолютного счастья. Но мы не будем теперь говорить об этом. Майлз, ты должен приготовиться к тому, чтобы терпеливо выслушать меня и со снисхождением отнестись к моей последней воле, даже если поначалу она покажется тебе безрассудной.
– Я уже говорил тебе, Грейс, что твоя просьба будет для меня законом; посему, не смущаясь, расскажи мне о любых или обо всех твоих желаниях.
– Давай тогда поговорим о делах житейских, полагаю, в последний раз, брат мой. Да, я искренне надеюсь, что сегодня последний раз мне придется коснуться этих вопросов. Когда обязанность сия будет исполнена, здесь, на земле, со мной останется только любовь, которую я питаю к моим друзьям. Само Небо простит мне это, ибо я не допущу, чтобы из-за нее умалилась та любовь, которую я питаю к моему Господу.
Грейс умолкла, а я сидел, недоумевая, что же последует за этими словами, хотя меня до глубины души тронула ее покорность судьбе, которая большинству ее сверстниц показалась бы невыносимой.
– Майлз, брат мой, – продолжала она, с тревогой взглянув на меня, – хотя мы с тобой мало говорили об удаче, которая сопутствовала тебе в последнем плавании, ты, как я понимаю, приумножил свое состояние.
– В самом деле, последнее плавание оправдало мои ожидания, теперь у меня есть судно и наличные деньги, не говоря уже о Клобонни, так что я вполне доволен тем, как обстоят дела. Таким образом, сестра, ты можешь свободно распоряжаться своей долей наследства; я бы не хотел вдруг обогатиться, потеряв тебя. Выскажи мне свои пожелания, и каждое из них будет для меня памятью о твоем любящем сердце и многочисленных добродетелях.
Грейс зарделась, и я заметил, что она чрезвычайно рада услышанному, хотя что-то по-прежнему сильно волновало ее.
– Ты, конечно, помнишь, Майлз, что по завещанию нашего отца мое имущество становится твоим, если я умру бездетной, прежде чем мне исполнится двадцать один год, а твое при подобных обстоятельствах отходит ко мне. Поскольку мне едва исполнилось двадцать, я не могу пока составить законного завещания.
– Ты можешь составить такое, которое будет иметь равную силу, Грейс. Я сей же час отправлюсь за пером, чернилами и бумагой – и под твою диктовку запишу завещание, которое будет иметь еще большую силу, чем если бы его составили точно по букве закона.
– Нет, брат, в этом нет необходимости; все, чего я хочу, я уже высказала в письме, адресованном тебе; и, если ты теперь одобрительно отнесешься к тому, что я скажу, пусть оно послужит тебе памятным листком, когда ты найдешь его среди моих бумаг. Но между нами не должно быть никаких недомолвок, дорогой Майлз. Я даже не хотела бы, чтобы ты немедля согласился с моими желаниями, поразмысли обо всем как следует пусть и твой рассудок будет тебе советчиком, а не только твоя прекрасная душа.
– Я готов принять решение сейчас; думай я хоть целый год, это ничего для меня не изменит. Мне довольно уже одного твоего желания, чтобы сделать все, как ты хочешь, сестра.
– Благодарю тебя, брат, – сказала Грейс, нежно прижимая мою руку к своему сердцу, – не столько за то, что ты согласился исполнить мою волю, сколько за то, с какой готовностью ты идешь навстречу моему желанию. Все же, поскольку я прошу о пустяке, я должна освободить тебя от всех обязательств, которые ты взял на себя теперь, и дать тебе время на раздумья. Затем, тебе следует знать масштабы того, что ты обещаешь сделать.
– Мне достаточно и того, что в моей власти исполнить твое желание, больше никаких условий я не ставлю.
Я видел, что Грейс была глубоко тронута этим доказательством моей преданности, но присущее ей острое чувство справедливости не позволяло ей оставить все как есть.
– Мне надобно сказать тебе еще кое-что, – продолжала она. – Мистер Хардиндж всегда был таким добросовестным управителем, и благодаря всевозможной экономии на протяжении того долгого времени, пока я не достигла совершеннолетия, благодаря скромности затрат, связанных с моим образом жизни, и благодаря нескольким удачным вложениям в ценные бумаги, которые он произвел с процентного дохода, я обнаружила, что я гораздо состоятельнее, чем полагала ранее. Отказываясь от права на мою собственность, Майлз, ты отказываешься от двадцати двух тысяч долларов, или почти тысячи двухсот долларов в год. Здесь не должно быть никакого недопонимания между нами, тем более в такую минуту.
– Я хотел бы, чтобы этих денег было еще больше, сестра моя, поскольку тебе доставляет удовольствие дарить их. Если для исполнения твоих замыслов тебе надобно еще денег, возьми десять тысяч из моих денег и добавь к сумме, которая у тебя уже есть. Я хотел бы увеличить, а не уменьшить средства, которые ты используешь на благо людей.
– Майлз, Майлз, – сказала Грейс, ужасно волнуясь, – не говори так – это перечеркивает все мои намерения! Но нет, выслушай мои желания, ибо, я чувствую, последний раз я отваживаюсь говорить об этом. Прежде всего, я хотела бы, чтобы ты купил какое-нибудь подходящее украшение долларов за пятьсот и подарил Люси в память об ее друге. Отдай также одну тысячу долларов наличными мистеру Хардинджу на дела милосердия. Письмо к нему на эту тему, а также письмо, обращенное к Люси, ты найдешь среди моих бумаг. Хватит денег и на хорошие подарки рабам, и, таким образом, сумма в двадцать тысяч долларов останется нетронутой.
– И что я должен сделать с этими двадцатью тысячами долларов, сестра? – спросил я, ибо Грейс колебалась.
– Я хочу, чтобы эти деньги, дорогой Майлз, отошли к Руперту. Ты знаешь, что у него нет никаких средств к существованию, при том, что он привык к совершенно другой жизни. Та малость, которую я могу оставить ему, не сделает его богатым, но может послужить к тому, чтобы сделать его счастливым и респектабельным. Я надеюсь, Люси увеличит его состояние, когда достигнет совершеннолетия, и грядущее будет для всех них более радостным, чем прошлое.
Сестра моя говорила быстро и принуждена была остановиться, чтобы перевести дух. Что касается меня, читатель уже, наверное, догадался, какие чувства овладели мною. Я был так потрясен, что не мог даже возразить Грейс, терзавшая меня сердечная мука сделалась почти нестерпимой, отчаяние, сожаление, негодование, изумление, жалость и нежность наполнили душу. Разве могу я описать, что творилось тогда со мной? Вот она, любовь женщины, которую она сохранила в сердце до самого конца, любовь к бессердечному мерзавцу, безжалостно загубившему сам источник, из которого она черпала физические силы, растоптавшему все ее надежды, словно подвернувшегося под ноги червяка, – ему, этому человеку, на пороге смерти она завещает все земные блага, дабы он мог услаждать свой эгоизм и свое тщеславие!