355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джеймс Джонс » Отныне и вовек » Текст книги (страница 44)
Отныне и вовек
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 19:09

Текст книги "Отныне и вовек"


Автор книги: Джеймс Джонс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 44 (всего у книги 65 страниц)

– Потому что я тебя знаю, – запальчиво сказал Анджело. – Я ни разу не видел тебя на ринге, но мне рассказывали. И ты – настоящий солдат. – Он признал это неохотно, ворчливо. – Как и Мэллой. Вообще-то мне плевать, кто как служит, но Толстомордый тоже настоящий солдат, а вдобавок у него в этой игре все козыри. – В его голосе была злость. – И чтобы его переиграть, надо самому быть на высоте и уметь держать себя в руках. С этим ты, думаю, спорить не будешь.

– Ерунда! – В смущении от того, что Анджело задел его слабую струну, он сказал это насмешливо, чтобы скрыть внезапный прилив гордости, потому что знал, что не имеет права на эту гордость в присутствии любого, чье лицо превратили в суровую страшную маску вроде той, из-под которой так преданно смотрит на него сейчас неунывающий Анджело Маджио с Атлантик-авеню.

– Ты меня спросил, я тебе ответил, – отрезал Анджело.

– Ладно, – буркнул Пруит. – Что дальше?

– Уже почти все. Только еще насчет «ямы». Ты должен усвоить, как себя там нужно вести.

– А как? Я думал, в «яме» сидишь один.

– То-то и оно, что один. Это хуже всего. Мэллой говорит, если все делать как надо, можно справиться и с этим, но у меня ни разу не выходило. И ни у кого не выходит. Только у Мэллоя. Главное, помни, что надо расслабиться, – продолжал он. – Сидеть будешь дня два, может, три или даже больше. Сбежать ты оттуда не сбежишь и раньше срока тоже не выйдешь. Так что лучше сразу с этим смириться и расслабиться.

– Логично, – согласился Пруит. – Чего же тут трудного?

– Ты там ни разу не был.

– Конечно, не был. Чего б я тебя сейчас слушал?

– Ты не думай, я не хочу тебя пугать или еще что.

– А я не испугаюсь, – быстро сказал Пруит. – Хватит ходить вокруг да около. Выкладывай.

– Я сам там пять раз был, понимаешь? И вроде бы никак не изменился, да?

– Ну… в общем, не очень. Давай говори.

– Хорошо. Попробую объяснить. Только на деле это все не так страшно, как на словах. Ты должен помнить, – он немного смутился, – это совсем не так страшно.

Он бил камень кувалдой, отделяя ударами одну фразу от другой, и говорил осторожно, чтобы охранник не заметил и не оборвал его.

– Первые полчаса, – говорил он, – там чувствуешь себя даже неплохо. Сначала тебя, наверно, малость обработают, так что, когда все будет позади, тебе сразу станет легче, и первые полчаса это поддерживает. Ты просто лежи и отдыхай.

– Понял.

– Но только это скоро проходит. Примерно через полчаса. И вот тут-то снова начинают лезть всякие мысли. Мэллой говорит, все как раз из-за этого – делать там нечего, просто сидишь на одном месте, света, конечно, тоже нет, и, сколько ни думай, все равно ничего не придумаешь. Понимаешь?

– Да.

– Ну и… Я сам не знаю, отчего так, – голос его прозвучал виновато, – но, в общем, примерно через полчаса почему-то начинает казаться, что стены вроде как движутся. Будто они на колесах, понимаешь?

– Да.

– И кажется, будто они на тебя наезжают. Будто на колесах, понимаешь? И ты поначалу вроде как задыхаешься. Я знаю, это все как-то по-идиотски звучит, – сказал он.

– Да.

– Понимаешь, в «яме» во весь рост не встать. А если попробовать ходить согнувшись, там все равно только три шага в длину. В ширину я даже не считаю, в ширину там еле койка умещается. Так что походить и размяться нельзя. Остается только сидеть или лежать, и расслабляться надо мысленно. Я знаю, тебе это сейчас кажется очень глупым.

– Ничего. Давай дальше.

Анджело сделал глубокий вдох, как человек, собравшийся прыгнуть с вышки, которая для него слишком высока, но прыгать надо, потому что уже залез и все вокруг смотрят.

Потом медленно выдохнул часть воздуха.

– Первый раз, когда я там сидел, я думал, совсем задохнусь, насмерть. Еле удержался, чтобы не заорать. Если начнешь орать, то все, конец. Главное – удержаться. А один раз заорешь, потом так и будешь орать, пока не выпустят. Или пока не охрипнешь. Сорвешь голос, но все равно будешь орать, крик у тебя внутри будет. Даже тогда. – Он замолчал.

– Так, – сказал Пруит. – Что еще?

– Если можешь, побольше спи, это помогает. Но мало кто может, потому что там не настоящая койка. И даже не раскладушка. Просто такие железные трубы, штук десять – двенадцать. Подвешены на цепях к стенке. И конечно, ни матраса, ни одеяла.

– Ясно. Все?

– Мэллой говорит, это легко выдержать, если прикажешь себе полностью отключиться. У меня никогда не получается. А Мэллой даже может приказать себе ни о чем не думать. Я так не могу. Я тоже знаю кой-какие штуки, которые помогают, но чтобы ни о чем не думать – не выходит. А одну такую штуку я сам придумал – надо дышать и про себя считать: на вдох считаешь до восьми, потом – раз, два, три, четыре – не дышать, потом до восьми на выдох, потом опять – раз, два, три, четыре – не дышишь. Тогда перестает казаться, что задыхаешься.

– А там что, каждый раз все одинаково?

– И еще мне всегда хочется есть. Там дают только кусок хлеба и кружку воды три раза в день… Мэллой говорит, он там вообще ничего не ест. Только воду пьет. Он говорит, если ничего не есть, то после первого дня больше не чувствуешь голода, а еще говорит, когда не ешь, легче приказать себе отключиться. Я так пока ни разу не смог, – смущенно улыбнулся он. – У меня голод все равно не проходит, и я, конечно, жру хлеб, а от этого только еще больше есть хочется. Но это ладно, хуже другое: я все равно представляю себе разную вкуснятину, всякие там индейки, цыплята – знаешь, такие румяные, поджаристые, как на витрине, – и еще бифштексы, картошечку, и как макаешь хлеб в подливку…

Анджело виновато улыбнулся.

– Я просто хочу тебе объяснить, чтобы ты знал. Но ты, главное, помни: все это совсем не так страшно.

– Ясно.

– А еще представляю себе разную другую жратву, и будто все это на белой скатерти, и там тебе и серебряные приборы, и хрусталь, и свечи – в общем, как в журналах. Глупо, да?

– Почему же. Я сам пожрать люблю.

– Другой очень важный момент – секс, – деликатно сказал Анджело. – О женщинах тоже лучше не думать. Понимаешь, тебя туда сажают голым, и, если начнешь думать о женщинах, тебе конец.

– Но о чем-то же думать можно? – язвительно спросил Пруит. – О том нельзя, о другом нельзя, а о чем можно?

– В этом весь фокус. Мэллой говорит, нельзя думать ни о чем. Он говорит, он может пролежать там сколько угодно: три дня, четыре, пять – неважно сколько, и ни разу ни о чем не подумать. А как это делается, он в одной книжке вычитал, про йогов. Еще когда был лесорубом в Орегоне. Там с ним один старик работал, из бывших уоббли, у него таких книжек много было. Мэллой говорит, он и раньше пробовал, но, пока не попал в «яму», не получалось. Нужно сосредоточиться и представлять себе, что у тебя в голове, там, где глаза, только изнутри, черная точка. И как только появится какая-нибудь мысль, ее надо сразу же вроде как отогнать, чтобы не думать. И постепенно все мысли исчезают, и ты ни о чем больше не думаешь, только видишь перед собой какой-то свет, вот и все.

– Черт-де что! – возмутился Пруит. – У меня так не выйдет. Он что же, впадает в транс, как все эти медиумы? Может, еще и духов вызывает?

– Нет-нет, – робко сказал Анджело, – это совсем другое. Тут ничего сверхъестественного. Это просто самоконтроль. Чтобы можно было собой управлять.

– И ты тоже так можешь? – с недоверием спросил Пруит.

– Нет. Он пытался меня научить, но у меня никак не выходит. А у тебя, может быть, получится.

– У меня?! Нет, такое у меня точно не получится.

– Но ты все равно попробуй – а вдруг. Я же пробовал.

– Ладно. А сам ты что-нибудь для себя придумал?

– Я? У меня есть два способа. Я их чередую. Сначала я себе внушаю, что это вроде как игра, понимаешь?

– Игра?

– Ну да. Я – против них. Они стараются меня доконать, а я не поддаюсь. Кто кого, понимаешь? Я будто бы играю: лежу себе там и не поддаюсь, и пусть делают со мной, что хотят, все равно не поддамся.

– Веселенькая игра!

– Это первый способ. А второй – вспоминать что-нибудь из своей жизни. И обязательно что-нибудь хорошее, приятное.

– Это у меня, пожалуй, получится, – насмешливо сказал Пруит.

– Только такое, чтобы в нем не было никаких людей, – сразу же предупредил Анджело. – И такое, чего ты не хочешь.

– Как это? Почему? Я что-то не понимаю.

– Потому что таи у нас мозги устроены. А почему так, а не иначе, ты меня не спрашивай. Я и сам не знаю. Знаю только, что так, и все. Если будешь думать про людей, сразу начнешь вспоминать разные случаи, разные приятные встречи, и тебе захочется, чтобы все это повторилось. И тогда опять станешь думать про себя, про то, где ты сейчас.

– Ясно. – Пруит подумал о Вайолет Огури и об Альме Шмидт. – Понял.

– А когда думаешь о том, что тебе хочется, то тем самым автоматически думаешь о себе, понимаешь? Тебе тогда хочется этого сейчас, прямо там. А там ничего этого у тебя не будет. Главное, не думать о таком, в чем участвуешь сам.

– Ясно. Но как?

– Я лично стараюсь представлять себе разные картины природы. Лес, где я бывал… Деревья… Деревья – это всегда помогает. Или озеро, горы… Будто осень, и все такое красивое, разноцветное. Или будто зима, и все в снегу. Помню, один раз я видел метель… – увлеченно начал он и тут же замолчал. Потом смущенно сказал: – Ну, в общем, ты понимаешь.

– Понимаю.

– А потом, когда появляются люди – рано или поздно они все равно появляются, – я на время переключаюсь опять на игру, пока снова не представлю себе что-нибудь без людей.

– Сколько ты там сидел, самое большее? – спросил Пруит.

– Шесть дней. – По избитому лицу расползлась гордая улыбка. – Но это было легко. Это ерунда. Я запросто могу отсидеть там и двадцать дней, и пятьдесят. Я знаю, что смогу. Да если они…

Он вдруг оборвал себя на полуслове и виновато дернулся, будто его обманом чуть не вынудили в чем-то сознаться. В глазах у него снова появилось то странное, тревожное и алчное выражение, которое было теперь хорошо знакомо Пруиту.

– В общем, неважно, – хитро усмехнулся Анджело. – Придет время, узнаешь. Потом расскажу. Сейчас главное – перетащить тебя к нам.

– Все будет как скажешь. Ты командир, ты и командуй, – отрывисто сказал Пруит. Шесть дней, подумал он. – Когда начнем? Назначай.

– Сегодня, – не задумываясь решил Анджело. – Можно и в любой другой день, но лучше не тянуть, чтобы у тебя не перегорело. Сегодня в обед.

– Заметано. – Пруит выпрямился и взглянул на него, на этого узкогрудого, костлявого заморыша с тонкими ногами и руками-макаронинами, в сидящей мешком тюремной робе и в карикатурной шляпе, из-под которой Пруита настойчиво буравили черные горящие глаза. Шесть дней, подумал он, шесть суток, сто сорок четыре часа.

– Я должен сказать тебе одну вещь. – Анджело выговорил это через силу. Потом замолчал. – Это Мэллой заставил меня рассказать тебе про «яму», – сознался он наконец. – Я не собирался. Хотел, чтобы ты сам через все это прошел. Как я. Я, что ли, боялся, думал, если тебе рассказать заранее, ты откажешься.

– С чего ты решил?

– А с того! – задиристо сказал Анджело. – Если бы мне вот так перед первым разом все рассказали, я бы точно отказался.

Пруит рассмеялся. Как ему показалось, очень нервно.

– Я себя чувствую, как студент перед экзаменом, – объяснил он.

– А я не знаю, как они себя чувствуют, студенты. Я до колледжа не доучился.

– Я тоже. Потом напомнишь, спросим у какого-нибудь студента, проверим.

– Свистят, слышишь. Все, шабаш.

– Смотри-ка, и верно.

– Так что, старик, увидимся через три дня, – улыбнулся Анджело, и они, прихватив кувалды, пошли к дороге, куда уже подъезжали грузовики.

– Интересно, как там делишки у нашего старого друга капрала Блума? – попробовал развеселить его Анджело.

– Небось уже сержант, – машинально отшутился Пруит, но в голове было совсем другое. Мысли в голове слипались, как резина.

– А может, и не через три дня, а через два, – сказал Анджело. – Короче, до встречи во втором. А не в каменоломне. – Он повернулся и пошел к своему грузовику.

– О'кей, – рассеянно кивнул Пруит ему вслед. – Пока.

Все, теперь он был один и ехал в грузовике третьего барака вместе с остальными, которым этого не понять и которые, наверное, никогда бы на такое не решились, гордо думал он, пытаясь себя подбодрить.

А вот он решился. Он знает, что пойдет до конца. Он обязан это сделать. Потому что хочет, чтобы Анджело Маджио, и Джек Мэллой, и даже Банно восхищались им, хочет по-прежнему иметь право называть себя Человеком в том смысле, в каком он это понимает, и потому у него нет другого выхода.

Во рту пересохло, хорошо бы хоть глоток воды.

В переполненном грузовике он был сейчас совсем один.

37

Один и один, вечно так, думал в это время капрал Исаак Натан Блум, выходя из столовой. Капралам и сержантам всегда одиноко.

Он поднялся наверх, в спальню.

Как обычно, там было пусто. Блум и сам не знал, почему он решил, что в спальне кто-то будет. Он уже больше двух недель каждый раз уходил из столовой первым, но все равно каждый раз надеялся, что в спальне кто-нибудь да будет. А сегодня он думал, может, из-за этой жарищи кто-нибудь не пойдет на обед. Как люди могут набивать животы горячей жратвой, когда такое пекло? Блум этого не понимал. Сам он чуть не сдох, пока пятнадцать минут ковырялся вилкой в дымящейся тарелке и, насилуя желудок, заставлял себя глотать кусок за куском. Но надо: во-первых, как боксер, он должен думать о своем здоровье, а во-вторых, вокруг все голодные и жрут, чего он будет выделяться? И теперь съеденное осело в желудке кислой тяжестью, будто обед был из десяти блюд. Блума беспокоило, что он потерял аппетит.

Он стащил с себя рабочую рубашку, разулся, снял носки и лег на койку, погрузив горячие потные ноги в густую тень спальни, обманчиво сулящую прохладу, когда входишь прямо с жары. Даже смешно – вечером-то будет так свежо, что хоть бери второе одеяло.

Это все из-за жары, внушал себе Блум. В такую жару у кого хочешь аппетит пропадет. Пока с аппетитом порядок, считай здоров. А нет аппетита – что-то с тобой не то, это уж верняк. Неправильно придумано обедать днем, обедать нужно вечером, как богатые. Богатые – они не дураки, они жить умеют. Кто видел, чтобы офицеры обедали среди дня?

Блум лег на спину и, глядя на бетонные перекрытия потолка, пытался разобраться. Раньше с ним такого не было. А сейчас и завтракает без аппетита, и ужинает, видно, дело не только в жаре. Раньше с ним такого не было. Надо что-то делать, а то от него скоро одни кости останутся. Хочешь, чтобы были силы, надо жрать, особенно если ты боксер. Нет, раньше с ним такого не было. Это уже больше двух недель тянется. Примерно с тех пор, как он получил капрала. Быть капралом – штука ответственная, может, и это сказывается. Словом, раньше с ним такого не было. Ну и, конечно, «товарищеские» тоже на него действуют, а до конца еще две недели. Бокс на него всегда действует, он для бокса слишком нервный, он знает, нервы у него для бокса не те; может, и от этого. Потому что раньше с ним такого никогда не было. Жалко полк подводить, а то бы он давно послал бокс куда подальше.

Блум бросил свои интеллектуальные изыскания и позволил себе переключиться на бесполезные, но приятные размышления насчет того, как он отлично заживет, когда кончатся «товарищеские».

Еще две недели, думал он. Всего две недели. А потом ни боев, ни тренировок, и так до декабря, до чемпионата. Вот лафа, даже не верится. По натуре он был человек мирный, и перспектива целых пять месяцев жить спокойно завораживала его, как мираж. Самая глупость в том, что он и так выиграл полковое первенство. От двух последних встреч все равно уже ничего не зависит. Как-то даже глупо выступать еще два раза, когда у него по сумме очков железный верняк и он истосковался по спокойной жизни. Так-то оно так, а что тут сделаешь? Он же не трус, насчет «выйдем, поговорим» – это он в роте первый; просто ему весь этот мордобой как-то не очень, он по натуре слишком мирный, не любит он всю эту нервотрепку. А взять, к примеру, Пруита. Пруит другой. Пруит это любит. А Блум так будет даже рад, когда наконец разделается с «товарищескими». Может, и аппетит вернется.

Блум все еще лежал, когда из столовой начали выходить, и он неприязненно прислушивался к шагам на лестнице, ожидая, что кто-нибудь сейчас к нему подвалит, сядет рядом на койку и начнет подлизываться, потому что он теперь капрал. Но все разбрелись по своим койкам. Блум вздохнул с облегчением. И на том спасибо.

Трое солдат уселись вместе, достали кости и начали играть на сигареты. Каждый вынул из своей тумбочки две-три открытых пачки, куда были напиханы разносортные сигареты, выигранные раньше. Эти сигареты они не курили. Когда им хотелось закурить, сворачивали самокрутки. Блум приподнялся, собрался было к ним подсесть, но потом передумал. Сигарет-то у него все равно нету.

Он снова лег, надеясь, что они ничего не заметили. Возвращавшийся из уборной капрал Миллер проходил в это время мимо, и Блум глядел на него, ожидая, что тот с ним заговорит или сядет рядом, но Миллер прошел к своей койке.

Блум было обиделся, но тут же напомнил себе, что Миллер правильно делает. Сержантам и капралам не резон заводить между собой разговоры в присутствии рядовых, чтобы те видели, что ты тоже можешь рассупониться и тоже человек. Это уж закон, но, когда ты в капралах без году неделя, не успеваешь сразу привыкнуть. Это только пока ты рядовой, думаешь, что у сержантов и капралов не жизнь, а малина.

Блум сунул руку в карман и погладил себя сквозь тонкую тряпичную подкладку, жалея, что у него не хватит денег сегодня вечером заскочить в Вахиаву к Мамаше Сью. Потом вспомнил, как Сью в прошлый раз при всех девочках обозвала его жидом, и лицо его сердито потемнело. Он тогда поклялся: если он для них жид, шиш этот бордель увидит хоть цент из его жидовских денег! Но тогда у него еще не было на рукаве двух нашивок, напомнил он себе. Когда они увидят его нашивки, а заодно и денежки, которые к ним прилагаются, не больно-то будут нос драть…

…и про третью нашивку, друг, тоже не забывай, напомнил он себе, через месяц пароход увезет двух сержантов, а первое место на дивизионном чемпионате, считай, у тебя в кармане, так что это верняк; Динамит, можно сказать, сам пообещал, когда в тот раз тебе присудили ввиду явного преимущества.

А уж тогда все будет по-другому. Мамаша Сью пусть тогда даже и не мылится: сержант Блум, когда ему приспичит сменить масло в движке, будет ходить не к ней, а в центр, в «Нью-Конгресс», и курить он тогда будет только «Мальборо», с фильтром, и только с фильтром, медленно, со смаком повторял он себе, пытаясь хоть чуть-чуть взбодриться, но жара все равно давила и не отпускала, чертово пекло, думал Блум, да-да, «Мальборо» с фильтром, длинные, белые, как те, что садит одну за другой этот кобенистый педрило Флора, так что Мамаша Сью может тогда поцеловать себя в задницу, а чтоб вкуснее было, пусть еще ванилью посыплет, думал он, мысля художественными образами.

Блум энергично, со злорадством, снова перевернулся на спину, чтобы грудь отдохнула от жары (по крайней мере ему сегодня не надо выходить на мороку, и, если не хочет, на тренировку тоже идти необязательно, он может валяться хоть до вечера), и вдруг увидел, что мимо его койки идет вернувшийся из гарнизонной лавки Пятница Кларк и на ходу жрет шоколадное мороженое в вафельном фунтике. Блум презрительно фыркнул, чувствуя, как его бесит, что у какого-то придурка итальяшки есть деньги на мороженое, а капралы, понимаешь, сидят без гроша. Были бы у него деньги на мороженое, может, и аппетит бы вернулся. Боксеру терять аппетит нельзя. Уж кому-кому, а боксеру нельзя никак. Неожиданно он запаниковал и люто возненавидел собственный желудок за то, что тот его так подводит в критический момент.

Пятница Кларк ходил в гарнизонку за гуталином. Гуталин нужен был ему позарез, и он одолжил у Никколо Ливы пятьдесят центов. Войдя в спальню, он даже удивился, что столько народу уже пообедало, и оттого, что вокруг люди, ему стало еще более одиноко; когда он бывал один, он не чувствовал себя так одиноко, как среди людей. Отчасти поэтому он сегодня нарочно пропустил обед. Энди снова дежурил в караулке, Пруит сидел в тюрьме, а без них обедать в столовке Пятница не мог. Когда он думал о том, что Пруит в тюрьме, ему делалось жутко и тоскливо, вроде как в детстве, когда мать говорила, что если он не перестанет заниматься глупостями, то станет черным, как негр. В такие дни, как сегодня. Пятница жалел, что он не строевик, а в команде сигналистов. К тому же гуталин-то он так и не купил. Пятнадцать центов он потратил на мороженое, на шоколадный пломбир, это было его любимое, и еще пятнадцать – на новый комикс, чтобы было что читать, пока ешь. Но в общем-то это было не страшно, потому что у него оставалось двадцать центов, и в столовку он все равно идти не собирался, а когда сидишь в кафе при гарнизонке и читаешь комикс, то как-то спокойнее себя чувствуешь, он там всегда очень смущался, да и двадцать центов на гуталин у него же все равно остались. А потом пришлось купить еще одну порцию за пятнадцать центов – что тут сделаешь, если он под первую не успел дочитать? – просто потому, что было неловко сидеть в кафе, читать и ничего не есть. Про гуталин он даже не вспомнил. Как он мог про него забыть, непонятно. Вторую порцию он ел медленно и осторожно, так что хватило как раз до конца книжки, но гуталина теперь все равно было не купить. У него осталось ровно пять центов. Ну, и он тогда купил этот вафельный фунтик, вроде как на десерт, потому что ему теперь нечего было терять, а сейчас, когда доел мороженое и бросил остатки вафли в жестянку под койкой, его вдруг охватила паника: как же он будет без гуталина? Он швырнул комикс на одеяло – и зачем только выбросил на него пятнадцать центов! Мог бы купить пачку сигарет, а там, глядишь, выиграл бы на них целый блок. Он сел на койку и свернул самокрутку, разглядывая яркую цветную крышку серовато-желтой коробки с табаком. Сверху-то они всегда красивые, думаешь, внутри там тоже что-нибудь особенное, а откроешь – ничего подобного. Он курил осторожно, а то крошки рассыпчатого «Даремского быка» попадут не в то горло. До чего обидно, что не хватило силы воли и он купил этот чертов комикс! Вот старичок Пру – тот бы не купил, у него силы воли хватает. У Энди тоже иногда хватает. Был бы старичок Пру сейчас не в тюрьме, а здесь, наверняка бы дал взаймы гуталина. У старичка Пру гуталин всегда водился.

От сознания собственной слабости ему стало совсем невмоготу, он раздавил окурок о дно стоявшей под койкой жестянки и достал гитару – ту, старую. На душе было грустно, и он подбирал грустные, минорные аккорды. Когда он записался в армию, он мечтал, что вернется домой бронзовым от солнца Южных морей, как Эррол Флин, бывалым путешественником, как Рональд Колман, отважным искателем приключений, как Дуглас Фербенкс-младший, сильным и уверенным в себе, как Гари Купер, умудренным жизнью, как Уорнер Бакстер[40]40
  Популярные американские киноактеры 30—40-х годов.


[Закрыть]
, человеком, которого будут слушать с уважением, как президента Рузвельта – ну, может быть, не совсем как Рузвельта, но все-таки с уважением. С тех пор прошло полтора года, но он не замечал, чтобы хоть в чем-то изменился. Это его обескураживало. Резко и внезапно, как спортсмен, прыгающий с места в длину. Пятница с силой ударил по струнам и перескочил на неистовый рэг «Стальная гитара». Надо будет выбрать время и заставить старичка Пру и старичка Энди дописать «Солдатскую судьбу», а то так никогда и не допишут. Вот вернется он на гражданку к себе в Скрантон, и у него будет новая гитара, и он сыграет «Солдатскую судьбу» своему отцу и соседям, и отец спросит: «Это где же ты, сынок, так играть выучился?», а он ответит: «На Гавайских островах, папа. Это в Тихом океане. Я эту песню сам помогал сочинять». Он уже давно продумал, что он будет говорить. А отец скажет: «Эй, земляки, смотрите, как мой сын на гитаре играет. Вы только послушайте! Эту песню он сам сочинил». Все девчонки в квартале тогда в него влюбятся и будут между собой драться, кому первой тащить его в кусты. Может, он тогда даже пойдет в артисты. Как Эдди Лэнг или этот Да-жанго, не зря же Энди про них все время рассказывает. Между прочим, Эдди Лэнг тоже итальянец. В Америке пройти в артисты может любой, и итальяшка тоже. Не то что в Германии, там итальяшку на сцену не выпустят, это он зуб дает. Он яростно рвал струны, возвращаясь к одной и той же фразе, проигрывал ее снова и снова, пока не чувствовал, что она доведена до совершенства, и звуки быстрого, бодрого рэга рвали жаркий полуденный воздух, разгоняя тяжелую сонливость.

Капрал Блум лежал и ждал, когда кто-нибудь наконец выключит этого дурачка и можно будет опять расслабленно погрузиться в сухую звенящую тишину летнего дня и отвлечься от мыслей об утраченном аппетите. Блума охватило возмущение. Люди пытаются уснуть, неужели этот недоумок не понимает? Настолько должны соображать даже придурки. Блум беспокоился не о себе, у него-то впереди целый день, но остальные идут на мороку, и им отдыхать всего час.

– Бога ради! – наконец добродушно пробасил он в потолок. – Кончай» свой концерт! Ребятам вздремнуть охота. Совсем, что ли, не соображаешь?

Пятница не слышал его. Он был зачарован собственным умением извлекать из гитары такие прекрасные звуки. Он был сейчас в своем, отдельном мире, где никто ни над кем не смеется.

Он не перестал играть, и Блум, не веря своим ушам, приподнялся и сел. Может, придурок не понимает, кто на него прикрикнул? Или Пруит так долго с ним нянчился, что он теперь думает, ему все позволено?

Лично он против этого придурочного ничего не имеет, он ему, пожалуй, даже нравится, для слабоумного он, пожалуй, даже неплохой парень, но, если хочешь, чтобы к тебе относились как к капралу, спускать такое в присутствии солдат нельзя никому.

Блум спрыгнул с койки, зарядился приличествующим случаю гневом, угрожающе нагнул голову, выставил подбородок, двинулся через спальню и выхватил у Пятницы гитару.

– Итальяшка, я сказал прекратить концерт! – заорал он начальственным голосом. – Это был приказ! Приказ старшего по званию. И итальяшки тоже обязаны его выполнять. Если не дошло, могу разбить эту шарманку о твою башку. Я ведь такой.

– Что? – Увидев, что в руках у него нет гитары. Пятница испуганно поднял голову. На лбу все еще поблескивали капельки пота от недавнего напряжения. – В чем дело?

– Сейчас ты у меня узнаешь, в чем дело, – отчитывал его Блум, размахивая гитарой, чтобы все видели. – Люди хотят отдохнуть. Им скоро на работу идти. Мы тут с тобой будем задницу отлеживать, а людям до вечера вкалывать. Им нужно отдохнуть, и я прослежу, чтобы никто им не мешал, понял? Если капрал приказал прекратить, ты должен прекратить, и неважно, итальяшка ты или кто.

– Я тебя просто не слышал, – сказал Пятница. – Не сломай гитару, Блум, пожалуйста… Осторожней!

– Ты прекрасно слышал! – взревел Блум – блюститель порядка. – И не морочь мне голову. Все слышали, а ты нет?

– Я правда не слышал, – взмолился Пятница. – Честное слово. Блум, пожалуйста! Осторожней! Гитара, Блум!..

– Да я разобью эту твою гитару! – завопил Блум-крестоносец, с радостью чувствуя, как битва за правое дело наполняет его гневом. – Я ее тебе узлом на шее завяжу! Пока я числюсь капралом, мой долг следить, чтобы моим солдатам не мешали отдыхать. И я буду за этим следить, понял? – Он хорошо себя раскочегарил. Нацистам и всяким фашистам-итальяшкам, попирающим волю большинства, в Америке нет места. По крайней мере пока.

Он уже собирался сказать это вслух, когда сзади вмешался третий голос, сухой и непререкаемый.

– А ну кончай, Блум, – презрительно сказал голос. – Заткнись. От тебя шума больше, чем от его гитары.

Продолжая для пущей убедительности держать Пятницу за грудки, Блум обернулся и увидел, что смотрит в черные индейские глаза капрала Чоута, старые, мудрые, бесстрастные, усталые глаза. Он почувствовал, как его праведное негодование тает и, испаряясь, превращается в жалкое, бессильное недовольство, которое он не может облечь в слова.

Вождь приподнял на койке массивное тело и, не обращая внимания на протестующий скрип пружин, сел.

– Не трогай парня, иди ложись. Дави своих клопов и не возникай, – неторопливо растягивая слова, сказал Вождь скучным тоном, какой вырабатывается с годами у старых сержантов и капралов, привыкших, что их слушаются беспрекословно.

– Ладно, Вождь. – Блум отпустил Пятницу и слегка толкнул его, заставив сесть на койку. Гитару он кинул рядом. – На этот раз прощаю, – сказал он. – Но ты, Кларк, не очень-то себе позволяй. Тебе повезло, что у меня сегодня хорошее настроение. Понял?

Он повернулся и пошел назад, слыша, как пружины понимающе вздыхают под опустившимся на них телом Вождя. Блум лег, прикрыл глаза руками и сделал вид, что заснул. Спальня опять погрузилась в неподвижную полуденную дрему, но ноги и руки у Блума подергивались, требуя, чтобы он позволил им поднять его тело с койки и вынести прочь.

Он не мог ни успокоить их, ни оставить без внимания, зато мог отказать им. Он лежал, безуспешно препирался с ними и слышал, как Пятница Кларк тихо прокрался мимо него к двери и спустился по лестнице. Отрыжка снова кисло обожгла его.

Потом он обрадовался, услышав, что горнист трубит выход на мороку, а еще через полчаса, которые он пролежал, все так же прикрываясь рукой, будто спит, услышал, как бейсболисты и боксеры по двое, по трое выкатываются на тренировку, и, наконец, остался один. Совсем один, в пустой спальне, Блум лежал на своей койке и смотрел правде в глаза.

Да, он – Исаак Натан Блум. А Исаак Натан Блум – еврей. И то, что он теперь капрал и скоро будет сержантом, ничего не меняет. Как и то, что он выиграл полковой чемпионат в среднем весе и стал в Скофилде звездой. Он все равно Исаак Натан Блум. А Исаак Натан Блум все равно еврей. Неважно, что он первый на очереди в сержанты и что Хомс, можно сказать, лично обещал ему третью нашивку. Неважно, что он надежда полка на чемпионскую корону в Скофилдском дивизионном чемпионате и что его даже отметили в спортивной колонке гонолульского «Адвертайзера». Потому что при всем при этом» он останется Исааком Натаном Блумом. А Исаак Натан Блум останется евреем.

Многое из того, что он делал, чтобы прославиться, было ему не по душе, но ведь он добивался славы только потому, что надеялся все это изменить, надеялся доказать, что главное не это. Когда он увидел, как в роте уважают боксеров, он стал боксером. Может, они думают, ему нравится быть боксером? Когда он увидел, как считаются с капралами и сержантами и как их любят, он стал капралом. Может, они думают, ему очень хочется быть капралом? Он всего добивался собственным горбом. Когда он увидел, что чемпионами полка и дивизии восхищаются даже больше, чем просто боксерами, он поставил перед собой цель и меньше чем за год осуществил ее наполовину, а теперь и вторая половина, считай, у него в кармане. Когда он увидел, что чем больше у человека нашивок, тем больше его почитают, он твердо решил, что и этого добьется. Он не собирался оставить им ни единой лазейки. Это было непросто: то, чего он добился, на тарелочке не подносят. Но он не отступался, потому что хотел заставить их полюбить себя, хотел неопровержимо доказать им, что нет такого понятия, как «еврей».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю