Текст книги "Время смеется последним"
Автор книги: Дженнифер Иган
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)
Когда ваша троица покидает клуб, только-только начинает светать. Вы движетесь по авеню Эй на север, к ресторанчику «Лешко», съедаете там по яичнице с жареной картошкой и возвращаетесь на покачивающуюся улицу. Бикс идет посередине, обхватив одной рукой тебя, другой Дрю. На домах болтаются пожарные лестницы. Сипло гудит церковный колокол, и ты вспоминаешь: воскресенье.
Наверное, кто-то из вас первым сворачивает к пешеходному мосту, что ведет от Шестой улицы к Ист-Ривер, но на самом деле вы движетесь синхронно, все втроем, как участники спиритического сеанса. Поднимается солнце, ослепительный вращающийся металлический диск, под его ионизирующими лучами поверхность воды начинает светиться, так что не видно ни мусора, ни грязи. Мистическая, библейская картина. Ком подкатывает к горлу.
Бикс стискивает твое плечо и говорит:
– Доброе утро, джентльмены!
Вы стоите у кромки воды, среди последних клочьев ноздреватого снега, смотрите вдаль.
– Какая вода, – говорит Дрю. – Я хочу в ней плыть. – И через минуту: – Давайте запомним этот день. Даже если мы потом растеряем друг друга.
Ты видишь, как Дрю щурится на солнце, и на секунду будущее выстраивается перед тобой длинным туннелем, в конце которого стоишь «ты» – другой «ты», – оглядываешься назад. И в эту секунду ты наконец чувствуешь то самое, что отражалось в лицах людей на улицах, – будто внизу зарождается неясное движение, низовая волна, и она подхватывает тебя и несет вперед – пока не разглядеть куда.
– Нет, – говорит Бикс. – Мы не растеряем друг друга. Те времена, когда люди терялись, они скоро закончатся.
– То есть? – не понимает Дрю.
– Мы встретимся, – отвечает Бикс. – Не здесь, в другом месте. Там будут все, кого мы теряли, мы их найдем. Или они нас.
– Где? – спрашивает Дрю. – Как?
Бикс медлит, будто он слишком долго хранил тайну и неизвестно что может случиться, когда он откроет ее миру.
– Это будет похоже на день Страшного суда, – говорит он, не отрывая взгляда от светящейся воды. – Я вижу это так: мы поднимаемся над нашими телами и находим друг друга. Мы духи, и мы встречаемся все вместе. Сначала нам это кажется странным, но потом уже странно, что можно было раньше кого-то потерять. Или потеряться.
Бикс знает, думаешь ты, он всегда знал – все время, пока сидел за своим компьютером. А теперь он передает это знание нам. Но вслух ты говоришь:
– И ты наконец встретишься с родителями Лиззи?
Бикс оборачивается ко мне: его лицо застывает от удивления, он смеется – смех катится по воде.
– Не знаю, Роб, – говорит он и качает головой. – Может, с ними не встречусь. Может, и нет. Но я предпочитаю думать, что да. – Он проводит рукой по глазам (сразу становится видно, как он устал) и говорит: – Ну и раз уж мы об этом вспомнили… Пора домой.
Бикс уходит – руки в карманах армейской куртки, – но несколько минут тебе кажется, что он все еще здесь. Ты выуживаешь из бумажника свой последний косяк, и вы с Дрю выкуриваете его вдвоем. Вы движетесь вдоль Ист-Ривер на юг. Тихо, ни одной лодки на воде, и никого кругом, только под Вильямсбургским мостом два беззубых старикана с удочками.
– Дрю, – говоришь ты.
Он молча отупело таращится на воду – когда люди таращатся с таким видом, хочется тоже посмотреть, что там. Не выдержав, ты начинаешь тихо ржать, и он оборачивается.
– Что?
– Знаешь, чего я хочу? Пожить в той хижине. Чтобы ты и я, вдвоем.
– В какой хижине?
– В той, что ты построил. В Висконсине. – Он смотрит на тебя растерянно, и ты добавляешь: – Если она, конечно, там есть, хижина.
– Конечно есть.
После косяка с твоим зрением начинает что-то происходить: воздух дробится и осыпается, лицо Дрю тоже рассыпается на части, потом опять собирается, но уже по-новому – в нем сквозит подозрительность. Тебя это пугает.
– Я бы скучал по Саше, – медленно произносит он. – А ты разве нет?
– Скучал бы? – говоришь ты, замирая от отчаяния. – Да ты ее не знаешь по-настоящему.
Слева от вас появился длинный складской ангар, он тянется и тянется, отделяя вас от воды.
– И чего же, интересно, я про нее не знаю? – спрашивает Дрю своим обычным дружелюбным тоном, но он уже как будто отворачивается от тебя, и ты паникуешь.
– Она проститутка, – говоришь ты. – Проститутка и воровка. По-твоему, чем она зарабатывала в Неаполе?
И пока ты это говоришь, в ушах начинается вой. Дрю останавливается. Ты уверен, что сейчас он ударит тебя, ты этого ждешь.
– Что ты несешь, – говорит он. – Вообще, пошел на хер.
– А ты сам у нее спроси! – Ты кричишь, пытаешься перекричать вой. – Да, спроси у нее про Ларса – про шведа, который играл на флейте!
Дрю идет дальше, глядя себе под ноги. Ты рядом с ним, но твои шаги отстукивают страх: Что ты наделал? Что ты наделал? Что ты наделал? Что ты наделал?Рузвельт-драйв ревет у вас над головами, наполняет ваши легкие бензином.
Дрю снова останавливается, разглядывает тебя сквозь дымный маслянистый воздух так, будто видит впервые.
– Роб, – говорит он. – А ты, оказывается, мразь.
– А ты до сих пор не знал? Все давно знают.
– Не все. Саша тоже не знала. До сегодняшнего дня.
Он разворачивается и быстро идет вдоль воды. Но ты бросаешься за ним – тобой овладевает шальная идея, что если не отпускать Дрю, не терять его из вида, то можно еще как-то закупорить то страшное, что ты выпустил наружу. Она еще не знает, уговариваешь ты себя. Пока Дрю здесь, пока ты его видишь – она не знает.
Ты крадучись идешь за ним, держишься метрах в пяти, иногда переходишь на бег, чтобы не отстать. Один раз он оборачивается, орет: «Не смей ко мне приближаться!» Но ты чувствуешь: он не знает, куда ему идти и что делать, – и это вселяет в тебя надежду. Пока еще ничего не случилось.
Между Манхэттенским и Бруклинским мостами Дрю замедляет шаг, останавливается. Здесь пологий берег, как на галечном пляже, только вместо гальки мусор: старые покрышки, щепки, осколки, обломки, обрывки грязной бумаги, пластиковые мешки – все это плавно сбегает к воде. Дрю стоит среди этих завалов и смотрит вдаль, ты ждешь. Потом он начинает раздеваться, и сначала ты думаешь – нет, не может быть; но он уже снял куртку, свитер, две футболки, надетые одна на другую, майку. Ты разглядываешь его голое до пояса тело, сильное и мускулистое, как ты и представлял, только легче и тоньше, волосы на груди – два темных треугольника друг на друге, сверху побольше, внизу поменьше – как туз пик.
В джинсах и ботинках, он шагает прямо по мусору к самой кромке воды и взбирается на торчащий из нее бетонный блок – несостоявшийся фундамент чего-то давно забытого. Расшнуровывает и отбрасывает ботинки, стягивает джинсы, трусы. Даже сквозь страх ты замечаешь грубую красоту мужского тела.
Дрю оглядывается, и ты видишь его спереди – черные лобковые волосы, сильные ноги.
– Давно хотелось тут поплавать, – тусклым, безжизненным голосом говорит он, отталкивается и, вытянув руки, прыгает далеко вперед. До тебя долетает всплеск и одновременно то ли хрип, то ли крик – но Дрю уже выныривает, пытается перевести дыхание. Воздух градусов шесть-семь, не больше.
Вскарабкавшись на бетонный блок, ты тоже начинаешь раздеваться: от страха ты отупел, тобой движет одна невнятная надежда, что если ты сумеешь преодолеть этот свой страх, то кому-то что-то этим докажешь. На холоде твои шрамы натягиваются как струны, член съежился до размеров грецкого ореха, бывшая футбольная мускулатура уже начала расползаться – но это не важно, Дрю все равно на тебя не смотрит: он плывет, рассекая воду длинными мощными гребками.
Ты прыгаешь, неловко шлепаешься о воду и сразу же ударяешься коленом обо что-то острое. Холод смыкается вокруг тебя, вышибает дыхание. Ты отчаянно барахтаешься, тебе хочется поскорее выплыть из этой свалки; ты представляешь, как снизу к тебе когтями тянутся ржавые крючья, сейчас ухватят за ногу или вцепятся в пах. Болит ушибленное колено.
Подняв голову, ты отыскиваешь глазами Дрю. Он плывет на спине.
– Эй, – орешь ты. – А мы отсюда выплывем?
– Выплывем, Роб, – отвечает он своим новым, безжизненным голосом. – Как заплыли, так и выплывем.
Ты больше не пытаешься говорить: все силы уходят на барахтанье и на судорожные попытки вдохнуть. Тебе теперь не холодно, по коже разливается тепло, как в тропиках. Вой в ушах понемногу стихает, ты снова дышишь. Оглянувшись, ты поражаешься тому, как сказочно красиво кругом. Вода обтекает остров. Буксир вдалеке прорезает воду черным резиновым носом. Статуя Свободы. Гудящий под колесами Бруклинский мост похож на арфу, вид снизу. Церковные колокола звонят вразнобой, будто просто болтаются на ветру, как мамины колокольчики над крыльцом. Ты движешься быстро, и когда оборачиваешься взглянуть на Дрю, не можешь его отыскать. Возле берега плавает человек, он отчаянно машет руками, но на таком расстоянии ты его не узнаешь. «Роб!» – слабо доносится до тебя, и ты понимаешь, что слышишь этот голос уже давно. Щелкают ножницы страха, и становится вдруг кристально ясно: тебя несет течение – это пролив, в нем есть течения – ты знал об этом – знал, но забыл – ты кричишь, но жалкая капля твоего голоса теряется в равнодушии окружающих вод – все это в одно мгновение.
– Дрю, помоги!
Пока ты молотишь по воде руками и ногами и уговариваешь себя не поддаваться страху – страх истощает силы, – ты легко отделяешься от своего тела, как делал и раньше, иногда сам того не замечая, и, предоставив Роберту Фриману Младшему бороться с течением самостоятельно, поднимаешься выше, откуда лучше видно пролив, дома, улицы, бесконечные коридоры авеню, общагу, заполненную дыханием спящих студентов. Ты проскальзываешь в Сашино открытое окно, проплываешь над подоконником, заставленным сувенирами ее дальних странствий, – вот белая морская раковина, маленькая золотая пагода, пара красных игральных костей. В углу комнаты стоит арфа с деревянной табуреточкой. Саша спит на своей узкой кровати, в ярком пятне пережженных рыжих волос. Ты опускаешься возле нее на колени, вдыхаешь знакомый запах ее сна и шепчешь ей в ухо все сразу: Прости меня,и Я верю в тебя,и Я всегда буду рядом, буду защищать тебя,и Я не покину тебя, я теперь в твоем сердце до конца твоей жизни, – но вода тяжело давит на мои плечи и грудь, и я просыпаюсь и слышу, как Саша кричит мне в лицо: Борись! Борись! Борись!
Глава 11
Прощай, моя любовь
Соглашаясь ехать в Неаполь на поиски пропавшей племянницы, Тед Холлендер изложил мужу сестры, взявшему на себя все расходы, вполне конкретный план: он будет курсировать по вокзалам и другим местам скопления праздношатающейся обкуренной молодежи, расспрашивая про Сашу. Саша. Americana. Capelli rossi– американка, рыжие волосы – так он планировал ее описывать, даже отрабатывал произношение, и раскатистое «r»в слове rossiуже получалось у него прекрасно. Но, пробыв в Неаполе неделю, он пока еще ни разу не произнес это «r»вслух.
Сегодня он наконец твердо решил идти искать Сашу, но вместо этого отправился на развалины Помпей, где разглядывал раннеримские фрески, смотрел на маленькие человеческие тела, разложенные для туристов в итальянских двориках с колоннами. Сидя под оливковым деревом, он съел банку тунца, потом долго вслушивался в гулкую волнующую тишину. Под вечер он вернулся в гостиницу, дотащил усталое тело до огромной двуспальной кровати и позвонил Бет – своей сестре и Сашиной матери, – чтобы сообщить ей, что усилия пока ничем не увенчались, еще один день мимо.
– Ясно. – Бет в Лос-Анджелесе вздохнула, как вздыхала в конце каждого дня. Ее разочарование заключало в себе столько энергии, что казалось чуть ли не отдельным мыслящим существом: во всех телефонных разговорах с сестрой Тед ощущал его присутствие.
– Мне жаль, – сказал он, и капля яда растеклась по его сердцу. Все, поклялся он себе, завтра он идет искать Сашу. Но одновременно с этой клятвой он продолжал планировать экскурсию в Музео Национале, где хранятся нежно любимые им «Орфей и Эвридика» – мраморный барельеф, римская копия с греческого оригинала. Сколько лет он мечтал об этой встрече!
После сестры трубку обычно берет Хаммер, второй муж Бет, и засыпает Теда вопросами, которые на самом деле сводятся к одному-единственному вопросу: Не зря ли я плачу деньги?(отчего Теда, как всякого филона и прогульщика, прошибает холодный пот). К счастью, сегодня Хаммер решил не встревать – или его просто не оказалось дома. Повесив трубку, Тед направился к мини-бару и сделал себе водку со льдом. С водкой и телефоном прошел на балкон и развернул белый пластиковый стул так, чтобы видеть виа Партенопе и Неаполитанский залив. Скалистый берег, море не слишком чистое, зато ослепительно-синее, неаполитанцы – почти все толстые – спокойно раздеваются на камнях, на виду у прохожих и туристов, глазеющих на них из окон отелей и автобусов, и прыгают в воду. Он набрал номер жены.
– Ты? Привет, милый. – Сьюзен удивилась, услышав голос мужа так рано: обычно он звонил перед сном, когда на Восточном побережье время уже шло к ужину. – Ничего не случилось?
– Все прекрасно.
В голосе жены было столько лучезарного веселья, что ему тут же расхотелось разговаривать. Здесь, в Неаполе, он часто думал о Сьюзен, только это была немного другая Сьюзен: умная, чуткая, все понимающая – Сьюзен, с которой он мог говорить без слов. Эта слегка другая Сьюзен бродила с ним по развалинам, вслушивалась в тишину, ловила далекие отзвуки. Крики, шорох пепла, опустошение: как люди могли забыть об этом – молчать об этом – жить дальше? Вот такие вопросы не давали ему покоя всю эту неделю одиночества, и неделя то растягивалась для него до бесконечности, то сжималась до краткого мига.
– Я начала прощупывать почву насчет дома Саскиндов, – сообщила Сьюзен, видимо полагая, что весть из мира недвижимости должна взбодрить мужа.
Так уж сложилось, что все мелкие разочарования, капля за каплей подтачивающие его чувство к жене, сопровождались для Теда муками вины. Много лет назад он сознательно свернул страсть, которую испытывал к Сьюзен, вдвое, чтобы не ощущать себя таким безнадежно утопающим, лежа рядом с ней в постели, скользя взглядом по ее сильным тонким рукам и благодатным изгибам. А потом еще вдвое, чтобы, когда желание пронзало его, не умирать от страха, что оно не будет утолено. И еще вдвое, чтобы оно не оборачивалось всякий раз тупой необходимостью действовать немедленно. И еще вдвое, чтобы уже почти его не чувствовать. И оно, это желание, в конце концов умельчилось до таких размеров, что можно было запросто сунуть его в карман или в ящик стола и забыть – это давало Теду ощущение покоя и выполненного долга, словно он благополучно обезвредил бомбу, на которой они оба могли подорваться в любой момент. Сьюзен сначала никак не могла понять, в чем дело, а поняв, разозлилась, влепила ему пощечину, и еще одну, потом ночью, в грозу, убегала из дома и спала в мотеле, потом, надев черные трусики с прорезью, затаскивала Теда в спальню и тянула на пол. Но наконец ею овладела амнезия, бунт заглох, обида прошла, уступив место перманентной веселости. Теда ужасала эта веселость – вот так же, думал он, ужасала бы нас сама жизнь, не будь она конечна и увенчана смертью. Сначала ему казалось, что Сьюзен притворяется и эта солнечная безмятежность – на самом деле новая форма ее бунта; но постепенно до него дошло, что Сьюзен просто забыла, как все у них было раньше, до того как Тед начал сворачивать свою страсть; забыла и вполне этим довольна, да и всегда была довольна – и он, с одной стороны, поражался гуттаперчевости человеческого разума, но с другой – не мог избавиться от ощущения, что его жена зомби. И что это он ее зомбировал.
– Милый, – сказала Сьюзен, – Альфред хочет с тобой поговорить.
Тед вздохнул, готовясь к разговору с сыном. Альфред, с его перепадами настроения, был трудным собеседником.
– Здорово, Альф!
– Пап, только не надо говорить со мной таким голосом.
– Каким голосом?
– Вот этим самым, папским.
– Альфред, ты что-то хотел мне сказать или как?
– Мы проиграли.
– Так, и что у вас в итоге получается? Пять – восемь?
– Четыре – девять.
– Ну, время еще есть.
– Нету никакого времени, – буркнул Альфред. – Всё уже.
– А мама где? – Тед начал дергаться. – Если рядом, передай ей трубочку.
– Тут Майлс и Эймс, они тоже ждут.
Тед по очереди поговорил с двумя остальными сыновьями, выслушал текущую статистику: очки, победы, поражения. Иногда он ощущал себя букмекером – его дети играли во все мыслимые и немыслимые (с точки зрения Теда) игры и занимались всем, что только бывает: футбол, сокер, хоккей, бейсбол, лакросс, баскетбол, фехтование, борьба, теннис большой, теннис настольный, скейтбординг (не спорт!), гольф, «Вуду» (вообще видеоигрушка! Тед отказался это санкционировать), скалолазание, катание на роликах, банджи-джампинг (это Майлс, старший, – Тед угадывал в нем нездоровую тягу к саморазрушению), нарды (не спорт!), волейбол, бейсбол, регби, крикет (эй, мы в какой стране живем?), сквош, водное поло, балет (это Альфред, разумеется) и, совсем недавно, тхэквондо. Иногда Теду казалось, что все это спортивное многообразие нужно его сыновьям лишь затем, чтобы обеспечить отцовское присутствие на максимальном количестве игровых площадок, – и он покорно присутствовал, болел за них и горланил до хрипоты, топчась осенью по пропахшей дымом листве, весной по росистому сверкающему клеверу, а летом отбиваясь от комаров, от которых, впрочем, в нью-йоркских северных пригородах все равно не отобьешься.
После разговора с женой и мальчиками водка ударила Теду в голову, захотелось пройтись. Он редко пил: от спиртного его быстро развозило, и тогда драгоценные вечерние часы пропадали втуне. Каждый вечер после семейного ужина он уединялся на два-три часа, чтобы думать и писать об искусстве. В идеале ему полагалось думать и писать о нем постоянно, но, по правде сказать, не было необходимости (он подвизался в третьесортном колледже, где количество публикаций никого не интересовало), да и возможности (каждый семестр – три курса истории искусств плюс куча административных обязанностей, все ради заработка). Местом уединения служил небольшой кабинетик, удачно вписавшийся в один из углов их довольно безалаберного дома. Тед даже врезал в дверь кабинетика замок – от сыновей, так что по вечерам его мальчики, все в трогательных ссадинах и царапинах, скорбно топтались за порогом. Даже стучать в дверь им было строго-настрого запрещено – папа думает об искусстве! – но запретить им находиться снаружи Тед не мог, и они этим пользовались, толклись под дверью – три призрачных одичалых существа, пивших в полнолуние воду из пруда, ступавших босыми пятками по ковру и оставлявших на стене жирные потные следы от пальцев, о чем Тед каждую неделю напоминал уборщице Эльзе. Сидя у себя в кабинете, он прислушивался к шорохам за дверью, пытаясь уловить горячее любопытное дыхание сыновей. Не открою им, говорил он себе, буду сидеть и думать об искусстве. Но, к своему отчаянию, он все чаще убеждался, что у него не получается думать об искусстве. И он вообще ни о чем не думал.
В сумерках Тед добрел по виа Партенопе до пьяцца Виттория. На площади жители прогуливались семьями, дети радостно пинали мячи, обмениваясь оглушительными залпами итальянской скороговорки. Но чуть дальше, в полутьме, слонялись дети постарше – угрюмые мальчики и девочки, немытое неголосующее поколение: их были толпы в этом городе с тридцатитрехпроцентной безработицей, они ошивались вокруг ветшающих палаццо (где их предки из пятнадцатого столетия жили в роскоши) и ширялись на ступеньках церквей (в чьих усыпальницах покоились те же предки – маленькие гробики штабелями один на другом). Тед, при своих впечатляющих внешних данных – рост под два метра, вес за центнер, лицо с виду вполне безобидное, но иногда почему-то внушает ближним необъяснимое беспокойство, – все же сторонился этих мальчиков и девочек. Он боялся, что среди них окажется Саша, что это она вот прямо сейчас разглядывает его сквозь желтушный фонарный свет, пронизывающий этот город по ночам. В гостинице он выгреб из своего бумажника почти все и сунул в сейф, оставил только одну кредитку и минимум наличных. Ускорив шаг, Тед начал озираться в поисках ресторанчика, где можно поужинать.
Саша исчезла два года назад, ей тогда было семнадцать. И точно так же до этого исчез ее отец, Энди Грейди, проходимец и авантюрист с фиолетовыми глазами, – испарился после очередной неудачной аферы, через год после развода с Бет, и с тех пор о нем не было ни слуху ни духу. Саша, в отличие от него, периодически выныривала на поверхность и просила срочно выслать денег, называя при этом населенные пункты, разнесенные на сотни и тысячи миль; дважды Бет с Хаммером срывались с места и летели на край света, тщетно пытаясь ее перехватить. В списке Сашиных отроческих бед, от которых она спасалась бегством, числились: наркотики, бессчетные аресты за магазинные кражи, непреодолимая (по словам растерянной Бет) тяга к обществу рок-музыкантов, четыре психиатра, семейная терапия, групповая терапия, три суицидальных попытки – все это Тед наблюдал издали с ужасом, который все прочнее сцеплялся для него с самой Сашей. А в детстве она была – маленькая фея: Тед помнил, он однажды провел целое лето у Бет с Энди, в их доме на озере Мичиган. Но после, в редкие семейные праздники, когда Тед с Сашей пересекались, она уже вся была словно раскаленная – не дотронешься, и он старался держать своих мальчиков подальше от нее, чтобы ее самосожженческая злость случайно не опалила и их. Он больше не хотел иметь с Сашей ничего общего. Для него она была потеряна.
На следующее утро Тед встал рано и взял такси до Музео Национале. В музее было прохладно, гулко и пусто, как зимой. Пока он двигался меж пыльных бюстов – Адриан, несколько Цезарей, – его пульс начал учащаться: обилие мрамора граничило с эротикой. Он почувствовал близость Орфея и Эвридики еще до того, как увидел их, – догадался по прохладной тяжести, растекавшейся по залу, – но не смотрел, оттягивал до последнего, восстанавливал в памяти события, приведшие к запечатленному в мраморе моменту: влюбленные Орфей и Эвридика только что поженились; Эвридика, убегая от посягательств пастуха, наступает на ядовитую змею и умирает; Орфей спускается в подземное царство, и сумрачные коридоры наполняются звуками лиры, в песне он изливает тоску по умершей жене; Плутон дарует Эвридике освобождение от смерти, поставив лишь одно условие: Орфей не должен оглядываться, пока они будут восходить наверх. А дальше тот самый злосчастный момент – Эвридика спотыкается, и Орфей, испугавшись за нее и забыв обо всем, оборачивается.
Тед шагнул к барельефу – ему показалось, шагнул прямо в барельеф, – и его тут же охватило волнение. Вот уже сейчас Эвридика снова должна спускаться в подземное царство: они прощаются, Эвридика и Орфей. И трогательней всего – будто тонкое стекло треснуло и рассыпалось у Теда в груди – их спокойствие: как просто они смотрят друг на друга, без надрыва, без слез, легко касаясь друг друга. Связь между ними так глубока, что не нужны слова, да этого и не выразишь словами: все потеряно.
Полчаса он как прикованный стоял перед барельефом. После отходил, возвращался. Выходил ненадолго из зала, возвращался. И каждый раз по телу пробегал трепет, какого он не испытывал уже давно, много лет, глядя на произведение искусства, и вслед за ним – трепет оттого, что он еще способен так трепетать.
Потом он поднялся наверх и долго бродил среди помпейских мозаик, но мысленно продолжал стоять все там же, перед Орфеем и Эвридикой. И он завернул к ним еще раз, прежде чем покинуть музей.
Время было послеобеденное. Все еще потрясенный, Тед шел куда глаза глядят, пока окончательно не заплутал среди улочек и переулков – таких узких, что в них как будто уже начали сгущаться сумерки. Он проходил мимо церквей с въевшейся навек копотью, мимо дряхлых палаццо, сочившихся детским плачем и кошачьим воем. Над их массивными дверями темнели всеми забытые резные фамильные гербы; Тед грустил, глядя на них: такие понятные, вечные символы – а время обессмыслило их подчистую. Он представлял, как рядом идет та, слегка другая Сьюзен, и грустит вместе с ним.
Когда Орфей с Эвридикой понемногу начали отпускать, он стал улавливать приглушенный говорок, какие-то перемигивания, пересвистывания – тайные сигналы, понятные, казалось, всем вокруг, – от скрюченной старухи в черном на паперти до юнца в зеленой футболке, который несколько раз проносился мимо Теда на своей «веспе». Всем, кроме него. Какая-то тетка, высунувшись из окна, спускала на веревке корзину с пачками «Мальборо». Черный рынок, подумал Тед, смущенно наблюдая за тем, как девушка со спутанными волосами и загорелыми руками рассовывает сигаретные пачки по карманам и бросает в корзину несколько монет. Корзина снова дернулась вверх, и Тед узнал в покупательнице «Мальборо» свою племянницу.
Он так страшился этой встречи, что, когда она произошла, столь поразительное совпадение даже не поразило его. Пока Саша, морща лоб, прикуривала, Тед замедлил шаг, притворившись, что разглядывает загаженный фасад палаццо. Саша двинулась дальше, и он пошел за ней. Она была в истертых черных джинсах и грязно-серой футболке. Почему-то она прихрамывала и двигалась неравномерно, то замедляя, то ускоряя шаг, – Теду приходилось напрягаться, чтобы не отстать от нее или не догнать.
Они продолжали соскальзывать в темное чрево города – нищенские, нетуристские кварталы, где хлопает белье над головой и на всех карнизах толкутся голуби. Саша вдруг развернулась без предупреждения – и замерла, глядя ему в лицо.
– Ты?.. – Она запнулась. – Дядя…
– Господи, Саша! – воскликнул Тед, старательно изображая изумление. Получилось так себе.
– Ты меня напугал, – все еще не веря, пробормотала Саша. – Я чувствовала, что кто-то…
– Ты тоже меня напугала, – перебил ее Тед, и они оба нервно рассмеялись. Надо было сразу ее обнять, подумал он, а теперь уже, наверное, поздно.
Чтобы предотвратить очевидный вопрос (что он делает в Неаполе?), Тед начал выяснять у Саши, куда она направляется.
– Я?.. – переспросила она. – К друзьям. А ты?
– Просто гуляю, – ответил он, возможно, чуточку громче, чем требовалось. Они шли в ногу. – Ты хромаешь?
– У меня был перелом лодыжки, – сказала она. – Упала с лестницы. В Танжере.
– К врачу хоть обращалась?
Саша взглянула на него сочувственно.
– Я в гипсе проходила три с половиной месяца.
– Что ж тогда хромаешь?
– Откуда я знаю.
Она повзрослела. Взрослость была столь очевидна, а список ее атрибутов столь материален – груди, бедра, нежный изгиб под футболкой на месте талии, палец, уверенно стряхивающий столбик пепла, – что перемена показалась Теду мгновенной. Как чудо. Ее волосы были уже не такие рыжие, как раньше, скорее рыжеватые, лицо – тонкое, хрупкое и насмешливое. И бледное – из-за этого оно будто вбирало в себя все цвета и оттенки: зеленый, розовый, фиолетовый – как на портретах Люсьена Фрейда. Лет сто назад такая девочка, скорее всего, умерла бы при рождении. Сказали бы, не жилица.
– Так ты здесь обосновалась? – спросил он. – В Неаполе?
– Ну, не совсем здесь, в более приятном районе, – снисходительно ответила она. – А ты, дядя Тедди? Все там же – Маунт-Грей, Нью-Йорк?
– Да. – Он удивился, что она помнит.
– Большой у вас дом? Много деревьев? Наверное, качели во дворе?
– Деревьев хватает. Качелей нет, есть гамак – правда, никто им не пользуется.
Саша закрыла глаза, словно представляла себе картинку. Помолчав, сказала:
– Сыновей трое: Майлс, Эймс и Альфред, так?
Да, всех правильно назвала, даже по старшинству.
– Надо же, помнишь, – сказал Тед.
– Я все помню.
Саша остановилась перед очередным обшарпанным палаццо, где поверх герба над дверью была намалевана желтая улыбающаяся рожица, показавшаяся Теду омерзительной.
– Вот тут живут мои друзья. Ну, пока, дядя Тедди. Рада была повидать.
Тед оказался не готов к столь стремительному прощанию.
– Постой… н-но… – От неожиданности он начал заикаться. – Может, поужинаешь сегодня со мной?
Саша вскинула голову; их взгляды встретились.
– Вообще-то я занята, – озабоченно проговорила она. И тут же, будто врожденная вежливость все же возобладала: – Но знаешь, сегодня, пожалуй, смогу.
Лишь толкнув дверь своего гостиничного номера и шагнув в спокойные бежевые тона 1950-х, встречавшие его в конце каждого дня, когда он не искалСашу, – он осознал всю невообразимость случившегося. Пора было звонить Бет – он звонил ей ежедневно примерно в одно и то же время; он представлял, как онемеет от радости его сестра, когда он выложит ей сегодняшние новости: он не только отыскал ее дочь, но убедился, что Саша более или менее здорова, адекватна, отмыта и даже имеет друзей – словом, все значительно лучше, чем они смели надеяться. И все же особой радости Тед не испытывал. Почему? – думал он, лежа на кровати со скрещенными руками и закрытыми глазами. Почему ему так хочется вернуться во вчерашний день или хотя бы в сегодняшнее утро, в те относительно спокойные часы, когда он должен был искать Сашу, но не искал? Вот это было непонятно.
Брак Бет и Энди закончился весьма бурно – это случилось как раз тем летом, когда Тед жил с ними на озере Мичиган и одновременно работал прорабом на стройке, в двух милях от их дома. Помимо самого брака, в списке потерь того лета числились: декоративное блюдо (майолика) – подарок Теда сестре на день рождения; несколько поврежденных предметов мебели; сломанная ключица Бет; и ее же левое плечо, вывихнутое мужем дважды. Когда они дрались, Тед забирал Сашу и уводил по колючей траве прямиком к морю, на пляж. У нее были длинные рыжие волосы и белая-белая кожа с голубыми прожилками – Бет всегда старательно оберегала дочь от солнечных ожогов. Тед тоже относился к вопросу серьезно и всегда брал с собой солнцезащитный крем. Во второй половине дня песок был уже такой горячий, что Саша повизгивала, когда на него наступала. Тед нес ее на руках – она была легкая как кошка, – усаживал на полотенце, втирал крем в плечики, спину и лицо и, скользя пальцем по крошечному носику – сколько ей было, лет пять? – думал: как она будет жить дальше, после всей этой жестокости? У нее был красно-белый раздельный купальник – трусики с лифчиком, и Тед еще строго следил, чтобы на солнце она не снимала свою белую панамку. Он тогда писал диссертацию по истории искусств, а на стройке работал, потому что надо было платить за аспирантуру.
– Про-раб, – глубокомысленно повторила Саша. – Кто такой прораб?
– Ну, рабочие вместе строят дом, а прораб говорит им, кому что делать.
– Какие рабочие? Паркетчики?