Текст книги "Читать не надо!"
Автор книги: Дубравка Угрешич
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)
Писатель и его будущее
Писатель, решающий писать о будущем, сознательно рискует однажды показаться нелепым; даже более нелепым, чем обычно. Пророчествовать – неблагодарное занятие. Даже если его предсказания сбудутся, удовлетворение это принесет автору минимальное, поскольку к тому времени его уже не будет в живых, или же он навеки канет в бескрайнее пустословие. Чаще всего происходит и то и другое. На общепринятой шкале ценностей настоящее занимает высшее место, прошлое – среднее, а будущее – низшее и самое ничтожное. Словом, ни один серьезный человек не торопится узнать свое будущее.
Представление о будущем было изначально дискредитировано утопиями, которые, как всякое пророчество, осуществлялись «с точностью до наоборот». Диктаторы, преступники и прочие вожди совершали величайшие преступления как раз ради этого – «во имя будущего».
Теперь среди руин утопических систем (коммунизма в первую голову), а также войн (говорят, в настоящий момент их ведется около сотни), будущее словно куда-то испарилось. В особенности «светлое будущее», то, которое теперь спокойно отдыхает в словарях коммунистических идей.
Будущего в нашей жизни уже нет. Я принадлежу к поколению, которое искренне верило, что полетит на Луну. Первая высадка человека на Луне явилась сильнейшим шоком от столкновения с будущим, глобальным выплеском адреналина. Взгляды миллионов людей тотчас устремились к звездам, и полет в этом направлении, казался делом ближайшего будущего. Подобно картам Таро, первый полет на Луну имел оборотную сторону. По иронии судьбы параллельно с утопической идеей о жизни на иных планетах появился и ее двойник. В Америке было создано похоронное агентство, дающее клиенту гарантии, что после его смерти урну с его прахом пошлют в космос, где прах будет развеян средь звездного пространства. Проекты будущего – полеты на Луну, жизнь на других планетах, впадение в спячку и пробуждение в одном из столетий будущего – обращаются в бесплотные мечтания, как и тот прах в звездном пространстве.
Я думала, что в один прекрасный день куплю себе билет, чтобы полететь на Луну. Да что там, мое социалистическое детство было заполнено верой в светлое будущее. Такое, в котором люди с белой, черной и желтой кожей станут братьями и сестрами. В котором никто не будет бос и голоден. В котором не останется угнетателей. В котором каждый станет трудиться по способностям и получать по потребностям. В котором не будет границ. В котором все будут счастливы.
Я принадлежу к поколению, которому многое выпало впервые. Помню свой первый в жизни апельсин и то, с каким благоговением его слопала. Первый холодильник. Первый телевизор. Все случившееся впервые подпитывало нашу веру в неизбежность светлого будущего.
Кто-то однажды сказал, что будущее – это прошлое, которое еще не осуществилось. Но для меня осуществилось будущее, и оно продолжает осуществляться. Люди с белой, желтой и черной кожей братьями пока не стали. Люди голодают так же, как и прежде, и будут голодать еще сильнее, как утверждают футурологи. В моей стране, клявшейся, что войн больше не будет, произошла война. Границы по-прежнему устойчивы, и даже устойчивее, чем прежде. Некоторые стены пали, но уже возведены новые. Что-то не заметно, чтоб человечество стало жить лучше. Технический прогресс сделал наше будущее более очевидным: у нас на глазах исчезают леса, и их место преспокойно занимают пустыни. Даже появились слова для обозначения этого явления: обезлесение, опустынивание.
Выросшее из великих утопических систем и глобальных идей будущее продолжает жить там же, где и прежде: в субкультурах, в научно-фантастических телешоу и фильмах, в комиксах и книгах. Насколько оно там светлое, не скажу, тут я не специалист. Но похоже, что в сфере тривиального ничего утешительного, кроме сказки про глобального, универсального Супермена нам не светит. Будущее продолжает жить в обособленных сферах, рассчитанных на специалистов. Устремленные в будущее медики полагают, что мы живем в постгуманистический век и подошли к неизбежной модификации человечества. Мало того: скоро, возможно, создадут чипы для человеческого мозга, чтобы расширить наши мыслительные способности. С другой стороны, футурологи предсказывают, что основным транспортным средством в будущем станут вовсе не частные летательные аппараты, как многие из нас надеются, а велосипеды. Каким образом наш постгуманистический человек с его расширенными мыслительными способностями будет управляться с велосипедом, предоставим решать футурологам.
Что же изменилось за последние полстолетия для обыкновенного человека? Он живет дольше; по крайней мере, нам так говорят. Но при этом опять-таки умирает чаще. Его жизнь убыстрилась, его связи осуществляются с невероятной скоростью. Из мира ставших уже допотопными факсов мы за каких-нибудь пару лет переместились в киберпространство. И не оно ли – та великая утопическая мечта, в которой мы, сами того не заметив, уже живем?
Мы овладели расстояниями, скоростью, застряв при этом на весьма недалеком представлении о времени. Века за нашей спиной продолжают пребывать в тумане. Люди не в состоянии справиться даже с историей собственного времени. Они имеют календари и часы «Ролекс», но вряд ли вспомнят, что ели вчера на обед. Возможно, именно из-за неспособности совладать со временем человеческое представление о будущем не выходит из границ тривиального: будущее – это сказка для взрослых. Возможно, когда Господь создавал человека, Он допустил оплошность, позабыв вставить ему в мозг важный чип понимания времени, оставив на его месте лишь серую пустоту. Взамен нам досталось воспроизводство: когда меня здесь не будет, останутся мои дети. Или мои клоны.
Предлагаю сыграть в игру: определить по руке судьбу литературы и обратиться к картам Таро. Давайте-ка взглянем, что станет с литературой. Это совсем не больно: в конце концов, литература – наше поприще.
Карты Таро говорят, что в будущем никакой литературы больше не будет. По крайней мере, такой, как мы ее себе представляем. Если мы находимся на пороге постгуманистической эры, как считают ученые, тогда всякая человеческая деятельность, в том числе и литература, неизбежно должна стать постгуманистической. К тому же литература уже колоссально видоизменилась: мы обнаруживаем ее на CD, в Интернете, в интерактивных компьютерных играх, в гипертексте. «Если литература и умерла, литературная деятельность продолжается с не меньшей, если не с еще большей скоростью», – пишет Элвин Кернан[58]58
Кернан, Элвин – видный современный американский литературовед, культуролог и общественный деятель.
[Закрыть] в своей вызвавшей дискуссии книге «Гибель литературы». Писатели в традиционном смысле этого слова исчезли, как мастерские починки зонтов. «Настоящая литература» станет раритетом, потому что никто не будет знать, что такое «настоящая литература», подобно тому, как почти никто уже не знает, каковы симптомы чумы или что такое клоп.
Так ли все обстоит на самом деле? На первый взгляд литературная жизнь уверяет нас в обратном. Производится больше книг, чем когда-либо, с виду они изумительно красивы, книжные магазины привлекательны как никогда, писатели имеют невиданные возможности сделаться глобальными звездами. Так что же я брюзжу без всякой причины?
Когда Роберта Митчема спросили, какого он мнения о себе как о кинозвезде, он ответил: «Никакого. В особенности когда подумаю, что и Рин Тин Тин[59]59
Рин Тин Тин – первая собака – звезда Голливуда, служившая связной собакой во время Первой мировой войны; снялась в более чем 20-ти черно-белых фильмах.
[Закрыть] тоже звезда». Если спросить писателя сегодня, что он думает о себе как о писателе, тот, возможно, ответит: «Ничего. Особенно если подумаю, что, если б Рин Тин Тин был жив и сегодня, его мемуары стали бы бестселлером».
Подобно многим другим видам человеческой деятельности, литература утратила свою былую исключительность. Это произошло незаметно, и тому есть множество причин. Скажем, институты национальных литератур, создавшие целую сеть защитных средств: факультеты университетов, академии, школы, литературные исследования, институты, архивы – постепенно увяли или же утратили свою значимость. Писатели – кто раньше, кто позже, – с удовлетворением восприняли исчезновение всяческих установочных ограничений (политических, национальных, религиозных, идеологических, традиционных). Перед ними распахнулось широкое поле идеологически нейтрального литературного рынка, и, полные энтузиазма и веры в равные возможности при литературной конкуренции («Пусть победит лучший!»), они приняли этот рынок. Разумеется, они предвидели, что в отсутствие всяких идеологий сам рынок может стать идеологией. «Мир бизнеса, похоже, становится вселенной, эпохой. Рынок – это политика, фирма – это общество, торговый знак – аналог удостоверения личности», – пишет Эрик Барнув[60]60
Барнув, Эрик (1908–2001) – американский историк радио и телевидения, видеопродюсер голландского происхождения.
[Закрыть] в своей книге «Конгломераты и средства массовой информации».
Утратив свою исключительность, литература, как это ни парадоксально, ее и приобрела. Не каждый может стать хирургом, математиком или пианистом, но, как выясняется, каждый может написать и издать книгу, вот почему литературный рынок забит до отказа. Таким образом, литература стала доступным для каждого пропуском в вечность, билетом на поездку по орбите избранных. Вдруг оказалось, что мы живем в таком веке, когда каждый имеет право голоса, и при этом никто никого не слушает.
Тридцать лет тому назад каждый участвовал в рыночной гонке в пределах своей номинации: молодые соревновались с молодыми, маститые – с маститыми. Ныне в изнурительном рыночном марафоне участвуют все и одновременно. Тридцать лет тому назад еще существовала граница между «высокой» и «низкой» литературой, и все были довольны. У высокой литературы были свои поклонники, у тривиальной – свои. Вежливая пожилая леди, Высокая Литература, первой протянула руку тривиальной литературе. Восхищенная популярностью тривиальной литературы, но уверенная в своем незыблемом высоком положении на шкале литературных достоинств, высокая литература принялась заигрывать с тривиальной, что случалось и раньше. Переняв тактику тривиальной, пародируя ее, высокая литература самоуверенно кичилась своим искусством. В то время высокая литература еще была защищена крепкой теорией литературы, процветавшими тогда литературоведческими школами, усердными литературными факультетами университетов, амбициозными рецензентами, пространными исследованиями в толстых журналах, критиками с хорошим вкусом, серьезными и уважаемыми редакторами и независимыми издателями. Сегодня толстые литературные журналы исчезают, серьезные редакторы слишком часто лишаются работы, чтобы оставаться серьезными, литература уже больше не является престижной сферой деятельности, а книги разделились на те, которые «работают», и те, которые «не работают», так как книги – всего лишь предмет производства издательской индустрии. Критика, а также теория и история литературы мутировали в культурные исследования, и нетрудно себе представить, что факультеты университетов вскоре наряду с курсами истории литературы начнут предлагать курсы книжного маркетинга, – уже существуют курсы культурного менеджмента. Термин литература исчезает, все активней замещаясь термином книги.
Мало того, что стерлись границы между высокой и тривиальной литературой. Многие уже перестают понимать смысл этих устаревших терминов. Писатель, стремящийся попасть в категорию так называемой «серьезной» литературы, лишился своей социальной среды; теперь ему нелегко выявить личность, к которой он обращается; ему кажется, что его перестают понимать, и он пытается сделать свой язык более доступным.
Мало того, многие серьезные писатели убеждены, будто мерилом их таланта является способность проникать на рынок. В этом убеждены и читатели. И издатели ревностно подпитывают в тех и других эту уверенность.
Между тем тривиальная литература также мутировала и постепенно стала претендовать на территории, принадлежавшие исключительно высокой литературе. Как прежде высокая литература поигрывала тактикой тривиальной литературы, так теперь тривиальная окружает себя почестями высокой литературы и крадет ее язык. Массовая культура никогда не упустит случая подчеркнуть свою связь с высокой литературой. Сквозь заросшие плющом стены академии тривиальная литература просочилась в университетские программы, смела критиков с хорошим вкусом в элитарную безвестность, уничтожила независимых издателей, заменила непривлекательные журналы и серьезные исследования привлекательной рекламой на обложках и на газетах, приманивает на свою сторону гуру и толкачей. Между тем продукты массовой культуры мутировали, превратившись в «полукультуру», которая «внешне будто и уважает критерии Высокой Культуры, а фактически их размывает и вульгаризирует» (Ричард Сеннет[61]61
Сеннет, Ричард (род. 1943) – современный американский социальный аналитик.
[Закрыть]). Больших усилий для этого не потребовалось. Все меньше и меньше становится тех, кто может отличить подлинное от фальшивого. Даже если и найдутся такие, у них не возникнет желания ввязываться в проигрышную борьбу. Если желание и возникнет, то вряд ли знатоки отвоюют себе у средств массовой информации место для самовыражения, потому что это место зарезервировано для книг, которые «работают» или, по крайней мере, «должны работать». Кроме того, само различие между «подлинным» и «фальшивым» в интеллектуальном смысле уже давно неинтересно. Как и устаревшие критерии эстетических достоинств. В самом деле, что такое эстетические достоинства? Все зависит от того, кто или что их определяет. «Деньги создают вкус» – уверенно провозглашает некий лозунг.
Идеологи самоопределения также внесли свою лепту в процесс, в ходе которого западный канон – традиционная система литературно-эстетических ценностей – рухнул, подобно карточному домику. Его монополия сменилась равенством множества различных литературных самовыражений. Женская литература, например, реализовалась в полной мере: открыла путь женским исследованиям, женскому прочтению истории литературы, женской интерпретации традиционных литературных текстов; начала пересмотр литературы и установила право на иной литературный вкус; заново переоценила тривиальную литературу, авторы которой – женщины, создав на рынке сильную группу женщин-читательниц, ее потребителей. Афроамериканская литература также создала свои институты, исследования, критику, читательскую аудиторию, чем обогатила литературный рынок. Сегодня было бы невозможно произнести то, что однажды сказал Сол Беллоу: «Если б среди зулусов объявился Толстой, я, возможно, почитал бы, что они там пишут», – вас тотчас с полным основанием обвинят в культурном шовинизме.
На стремительно глобализующемся литературном рынке есть все что угодно и на все вкусы: монгольская литература и литература Тринидада, эмигрантская литература и литературы различных этнических групп, литература различных сексуальных ориентаций и подгрупп: боснийских геев и еврейских лесбиянок. Прежние холодные литературоведческие школы, лишавшие жизни литературный текст, сменило теплое снисхождение к Инакости. Все меняется, и у каждого автора теперь есть свой читатель.
И все-таки значит ли это, что индивидуальное самовыражение (которое как раз и должно являться предпосылкой всякого литературно-художественного текста) уже катится к закату? Означает ли это, что литература обогатилась за счет множества индивидуальных суждений? Стала ли речь индивида более индивидуальной? Стали ли литературные приемы более разнообразными и богатыми, и действительно ли уникально то, что предлагают литературные тексты?
Как раз наоборот. По крайней мере, такое создается впечатление. Индивидуальные голоса слышны все реже и реже. Любой голос, любой текст вставляется в сиюминутную рыночную нишу, в сиюминутный жаргон, в рыночный код. Чтоб быть услышанным и понятым, писатель осознанно или неосознанно приспосабливает свой голос к требованиям рынка, к потенциальным читателям– современникам. Даже если он об этом вовсе не помышляет, даже если он сопротивляется, перевод на рыночный язык производится независимо от него: самим рынком, при вступлении в него, посредством чтения. Таким образом, узаконенное право Инакости на подлинность возвращается бумерангом к писателю и его тексту.
Избегнув одной ловушки, писатель попадает в другую. Писатель сегодня как никогда весь в опознавательных ярлыках, определяющих его место на литературном рынке и характер взаимопонимания между ним и его читателями. Эти «определители», судя по всему, упрощают рыночные связи, однако крайне принижают значение текста, обедняя или попросту искажая его. Литературный текст чаще, чем когда-либо прежде, воспринимается с помощью некоего шифра: родовой принадлежности, расовой, этнической, сексуальной, политической. Кроме того, его значение принижается рынком, который продает книги, как и всякий иной продукт, в соответствии с артикулом, а не с внутренней ценностью. «Шутка» Милана Кундеры может оказаться в разделе юмора, а «Пир в саду» Дьердя Конрада[62]62
Конрад, Дьердь (род. 1933) – известный венгерский литератор и социолог, в прошлом диссидент, лауреат престижной международной премии Карла Великого. Живет в Германии.
[Закрыть] – среди книг о садоводстве.
Современный писатель, который стремится попасть в категорию так называемой высокой литературы, смущен отсутствием системы ценностей, а читателю приходится и того хуже. Однако пространство, из которого были изгнаны традиционные проводники ценностей – профессора литературы, литературные критики, интеллектуалы, – разумеется, пустым не осталось. Его заняли могущественные и харизматичные арбитры, начиная от Опры Уинфри и кончая «Amazon.com». Его заняли торговцы: высочайшая похвала редактора – если «рыночники» довольны рукописью; заветное слово «рыночники» в устах редактора (и все чаще и чаще – в устах самих писателей) звучит так, будто речь идет о комитете по Нобелевским премиям. В итоге, в отличие от вечно сомневающихся интеллектуалов, рынок не скупится на оценки. Напротив, рекламные послания наставительны и категоричны. «Изумительно!» – безапелляционно восклицает рекламный слоган.
Как правило, рынок подрывом основ не занимается, он не разрушает эстетический канон, он его впитывает и эксплуатирует в собственных целях. Книжки, рекламы на обложках и литературные обзоры (все более и более напоминающие раздутые рекламы с обложек) пестрят ссылками на канонические имена: «эта книга – взрывная смесь Беккета с Дюма», «это достойно Кафки», «Пруст позавидовал бы…». Все эти трюки с параллелями нужны для использования канонических ценностей в интересах рыночного релятивизма. Современная реклама, выдающая компьютерные картинки, на которых да Винчи, Рембрандт и Тулуз-Лотрек радостно улыбаются, сидя в новеньких «мерседесах», таким «премудрым» способом увязывает ценности: Леонардо в искусстве – то же, что и «Мерседес» среди автомобилей. Менее остроумно, но не менее категорично прорекламировала сама себя в одном из телеинтервью одна удачливая авторша порнороманов: «Да нет тут никакой разницы! Умберто Эко – лучший в своей категории литературы, я – лучшая в своей».
Так называемый серьезный писатель существует в некотором смысле подпольно. Скрывает свои литературные предпочтения и свой литературный вкус из страха, что его могут обвинить в элитарности. Так и происходит. Многочисленные двигатели массовой культуры, исступленные сподвижники информатики, культурные оптимисты и противники элитарности с готовностью терзают всякого «литературного зануду», на письменном столе которого стоит фотография Набокова. (Надо полагать, не лишенный вкуса «зануда» убрал-таки фотографию Набокова, поскольку даже Набоков угодил под рыночный ярлык за книги, упакованные как «антимакулатура», чисто элитная литература.) Оборотистый рынок обращает любую критику себе на пользу. Итак, сегодня именно рынок, а вовсе не консерваторы, элита и пессимисты от культуры, создает направления и литературный вкус. Если однажды рынок задумает создать всемирный бестселлер из «Человека без свойств», именно в него и превратится роман Музиля.
Во времена, когда книг пишется, издается и читается больше, чем когда-либо, писатель и читатель – самые одинокие, наиболее подверженные нападкам человеческие разновидности. Салман Рушди пишет: «Читатели, обнаруживающие, что не способны пробить себе путь сквозь влажные джунгли дрянной беллетристики, и становящиеся циниками вследствие уродливых гипербол, в изобилии присутствующих в каждой книге, сдаются. Купят за весь год пару премированных книжек, может, еще пару книг авторов, чье имя им знакомо, и исчезнут. Перепроизводство и чрезмерная реклама книг отпугивают людей от чтения. Дело не в том, что множество романов охотятся за малочисленными читателями, а в том, что множество романов попросту вытесняют читателей».
Иногда мне кажется, будто мы живем в вывернутой наизнанку утопии из романа Рея Бредбери «451 градус по Фаренгейту». Бредбери описывает общество агрессивного счастья, живущее транквилизаторами и телеэкраном, общество, где книги запрещены, где их сжигают. Наш мир – сверкающий огнями торговый город-центр, где книжная реклама ничем не отличается от рекламы кока-колы, где можно получить информацию о книге и купить ее с помощью простого нажатия клавиши нашего компьютера.
Итак, что же остается писателю, «когда кончается искусство»? а) Он может продолжать отстаивать критерии высоких литературных ценностей. Ибо «литература – это не школа. Литература должна предполагать читательскую аудиторию, превосходящую в культурном отношении самого писателя. Неважно, существует ли таковая на самом деле или нет. Писатель обращается к такому читателю, который знает больше него; писатель выставляет себя как человека, знающего больше, чем он на самом деле знает, чтобы суметь обратиться к тому, кто знает больше. У литературы нет иного пути, кроме как создавать препятствия и поддерживать свой престиж, следуя логике ситуации, которая непременно должна ухудшаться». Так пишет Итало Кальвино в своем эссе «Для кого мы пишем, или гипотетическая книжная полка». б) Он может предаться культурной оргии текущего момента, присоединиться к богатой сети транснациональных культур, способствовать ускорению транскультурной, постисторической, постколониальной, постнациональной, постгосударственной, постэстетической, постгуманистической, постлитературной современности постмодерна. в) Он может примириться с тем обстоятельством, что некоторые виды отмирают не из-за враждебности среды, а по причине особенностей собственного организма. Панды вымирают, помимо всего прочего, еще и потому, что слишком долго жуют свой бамбук и у них остается мало времени на воспроизводство. Писатель подобен панде: мир вокруг него слишком динамичен и сложен, и язык писателя за ним не поспевает. Мало того, адресат писателя, читатель, уже не тот; он не сидит в кресле, углубившись в чтение книги. Читатель – существо, постоянно находящееся в движении: он поглощает книги в самолете, посредством наушников в гимнастическом зале, слушает аудиокассету за рулем автомобиля.
Писатели могут воспринять свою давно объявленную гибель достойно и красиво: принять услуги похоронного агентства, упомянутого в начале этого эссе. Они могут уже сейчас оплатить свои похороны и с чистым сердцем представить себе, как их прах рассеивается среди звезд. И даже я, фантазерка по профессии, не сумела бы вообразить более поэтичного конца.