Текст книги "Читать не надо!"
Автор книги: Дубравка Угрешич
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)
Прежде всего, не жалуйся. Над тобой посмеются. За Жалобой снова последуют оскорбления, те же, что и прежде, без особых вариаций; стоит ли стараться, метать бисер? (Виктор Гюго)
Очень редко люди, меняя привычное окружение, проделывают это, полностью отдавая себе отчет, что это навсегда. Навсегда ли, нет ли, но для эмигранта именно среда, которую он оставил (а не абстрактное понятие «родина»), остается больным местом.
Среда, оставленная им, редко прощает эмигранта– писателя. То, что до отъезда его предавали публичной казни, плевали ему в лицо, прилюдно набрасывались на него, делая его жизнь невыносимой, угрожали, звонками среди ночи выгоняя его вон из страны, публиковали в печати номер его телефона, чтобы к травле присоединились и другие (и те присоединялись, и с удовольствием); то, что его вычеркнули из общественной жизни, занесли его имя в черные списки, не давали ему публиковаться, публично издевались над ним, исключили из своих рядов, изъяли его книги из публичных библиотек и из школьных программ, объявили его предателем родины и врагом нации, – тот факт, что все это было проделано коллегами и друзьями, с которыми писатель работал и с кем был тесно связан уже лет двадцать (все перечисленное, по случаю, произошло и со мной) – это все не в счет. Отъезд эмигранта лишь подтвердил, что они были правы.
Те, кто остался, никогда не утратят интереса к тому, кто отбыл, – мучителей всегда притягивают их жертвы. Оставшиеся упрямо отстаивают свою позицию, убежденные, что этот писатель не только предатель родины, но что он теперь живет припеваючи на деньги, которые получает, продавая свою родину повсюду за ее пределами. Он даже на них, на оставшихся, делает деньги, – так сказать, при всем прочем и остальном.
– Что значит «делаю деньги»? – мысленно спрашивает писатель-эмигрант своих оппонентов «на родине».
– Ты повсюду свою родину продаешь!
– Даже если б захотел, не смог бы. Наша родина так мала и незаметна! Это все равно что пытаться продавать албанскую жвачку!
– В каком смысле?
– В том, что никто ее не купит.
– ЦРУ всегда купит! – не унимаются упрямые соотечественники, твердо убежденные как в ключевой позиции своей страны на геополитической карте мира, так и в платежеспособности ЦРУ.
Заявление о том, что его родина в коммерческом смысле мало привлекательна – сильнейшее оскорбление, какое только может нанести ей эмигрант. А то, что эмигрировавший писатель не умер, что он не только жив еще, но и продолжает кое-что зарабатывать, буквально сводит с ума оставшихся там.
Со временем та пропасть, которая, как надеялись и изгнанник:, и покинутые, когда-нибудь все-таки исчезнет, делается все шире и шире. Те, кто остались, терзаются фантазиями о жизни эмигранта, выставляя себя жертвами. Потому что они живут там, где живут, и им в голову не приходит уехать (приличные люди своего дома не покидают!), ведь они двадцать четыре часа в сутки сжигают себя в борьбе за демократию, а не кичатся, как некоторые, статейкой, опубликованной в иностранной газетке. Они трудятся не покладая рук, при этом едва сводя концы с концами, в то время как некоторые наживаются на их страданиях.
Писателю-эмигранту – который как раз надеялся слегка расслабиться, а также сыграть роль «жертвы», окликнуть в спину одного из оставшихся друзей, пожаловаться ему на родном языке, описать свою борьбу за выживание, перечислить все оскорбления, выпавшие ему за границей, – ничего не остается, как собрать свои вещички и направиться опять туда, откуда пришел, обратно в эмиграцию.
Те, кто оставил свой дом по причине национализма, научатся принимать к сведению, что национализм и эмиграция неразделимы, хотя бы потому, что никак не сочетаются. Эмигрант должен помнить, что своим отъездом он поставил индивидуализм выше коллективизма; что предпочел «фундаментально прерывистое состояние бытия» (Сэд) ложной национальной беспрерывности; что он таким образом предпочел свободу при отсутствии «корней» «корням» и «колыбели»; что то, от чего он бежал, – это как раз те «отцы-основатели, их заветы, квазирелигиозные постулаты, их риторика принадлежности месту, их исторические и географические вехи, их общепризнанные враги и герои» (Сэд); что он по собственной воле покинул упрямый, исключительный, самозабвенный, агрессивный гомон изолированного племени, готового закидать камнями каждого, кто не такой, как они.
Писатель в ловушке трагикомического парадоксаЕсли кому потребуется обозначить жизнь писателя-эмигранта жанром, то это будет, скорее всего, трагикомедия. (Иосиф Бродский)
Освободившись от своей родины, писатель-эмигрант внезапно осознаёт, что попал в трагикомическую ловушку. Оказавшись вне покинутой им страны, он воспринимается именно как ее представитель и никак иначе.
Хотя я как хорватская писательница больше не существую, повсюду (почти без исключения) на меня вешают ярлык хорватской писательницы. Не по своей воле я сделалась в большей степени хорватской писательницей, чем была, когда жила в Хорватии. Иными словами, я сделалась той, кем не являюсь.
Почему во всем мире меня именуют хорватской писательницей? Потому что просто не знают, как еще меня называть. Каждый писатель чей-то, каждый принадлежит к какой-нибудь нации, каждый пишет на каком-нибудь языке, так чего тут голову ломать из-за статистически незначительного случая перемены национальной принадлежности?
За каждым писателем стоит его родина. Приглашения на литературные сборища с именами участников напоминают перечень участников Олимпийских игр: всегда присутствует в скобках название страны. Лишь однажды я увидела в скобках надпись транснациональный после имени одного писателя – и в тот же миг ему позавидовала. На литературных сборищах я чувствую себя будто на конкурсе песни Евровидения; после моего выступления или беседы мне каждый раз чудится, что вот-вот я услышу гонг, и чей-то голос провозгласит: «Хорватия, пять баллов!» Мечтаю, как в один прекрасный день я сорву ярлыки, которые другие усердно пришпилили ко мне, и выступлю просто под своим именем. Это простое имя и есть величайшее литературное признание, какое только может получить писатель. А для всех прочих это – «Кипр, пять баллов»; «Польша, два балла»; «Бельгия, десять баллов»…
Преимущества эмиграцииБыть самой по себе, нищей, без средств, всеми презренной, всем чуждой, существовать без крыши над головой и шагать вперед в величественном одиночестве к завоеванию мира. (Изабелл Эберхардт)
Эмиграция – это добровольная работа по демонтажу прописных ценностей человеческой жизни. Эмиграция, угодно вам это или нет, – испытание основополагающих представлений, вокруг которых вращается человеческая жизнь: представлений о доме, о родине, о семье, о дружбе, о профессии, о личной биографии. Завершив долгий и изнурительный путь борьбы с бюрократией страны, в которую попал, приобретя наконец-то необходимые документы, эмигрант забывает тайные познания, которые приобрел на этом пути. Во имя жизни надо двигаться вперед.
Домохозяйка Нермина всю жизнь прожила в Сараево. Воспитала двоих дочерей, потеряла мужа, и тут грянула война. Одна из дочерей бежала в Лондон, другая со своей собственной дочкой – в Америку. Обе прилично устроились. Хана в Лондоне поступила в аспирантуру, написала докторскую диссертацию. Получив грин-карту в рамках содействия боснийским беженцам, Сенада определила дочь в университет, а сама нашла работу в аэропорту. Нермина покидать Сараево отказалась: «Ни за что с места не сдвинусь, буду жить или умру, если случится, там, где родилась». Когда же наконец, после Дейтонского соглашения стрельба прекратилась, Нермина припечатала, что такой мир еще хуже, чем война, и отправилась к своей дочери в Лос-Анджелес.
Впервые в жизни в шестьдесят пять лет Нермина выехала за пределы Югославии, страны, где родилась, и с паспортом нового государства – Боснии – приземлилась на Американском континенте. Не успела она там высадиться, как ее дочь заявила, что жизнь в Америке ей чужда (она именно так и выразилась: «чужда») и что она намерена возвратиться в Сараево.
Нермина осталась. Одна правительственная организация подыскала ей маленькую квартирку, предоставила небольшую социальную помощь. Ее записали на курсы английского языка для иностранцев. В этой группе, среди мексиканского, корейского, боснийского, «всякого разного» люда, Нермина и начала свою новую жизнь. И оказалась замечательной ученицей. Ей выдали некий диплом. Она поместила его в рамку. Занятий не оставила; напротив, она успешно продвигается вперед. В школе ее все любят. Всякий раз, приходя туда, она приносит свои домашние боснийские пирожки и угощает мексиканцев, корейцев и боснийцев. Иногда звонит дочери в Лондон и не без гордости говорит по-английски:
– Это мама Нермина звонит. Ну, как ты поживаешь?
Встревожившись, Хана, от которой я и узнала эту историю, отправилась к матери, попыталась уговорить ее вернуться в Сараево. Нермина отказалась.
– Но что ты будешь делать в незнакомой стране? Совсем одна, без родных!
– Не могу я вернуться, – отрезала Нермина. – Я в школу хожу. И потом, как я оставлю моих мексиканцев, корейцев и боснийцев без своих пирожков?..
У себя в квартире, миниатюрной копии сараевской, Нермина втолковывала дочери:
– Понимаешь, Хана, отсюда мне видно, что я всю жизнь только и знала, что холила и обихаживала нашу квартирку в Сараево. Так и здесь я то же самое делаю. Рико привез мне подержанный телевизор, Ким – вот этот холодильник, а Севдо притащил вот этот диван…
В считанные мгновения (поскольку особого времени на размышления не было) Нермина впервые в жизни обрела внутреннюю свободу и теперь живет в гармонии сама с собой.
Эту историю я рассказываю всякий раз, когда кто-то из моих соотечественников жалуется, как ему трудно (а жалуются они постоянно, что поделать, так уж люди устроены!). И себе я эту историю тоже напоминаю, как только чувствую позыв поплакаться на свою тяжелую участь.
Физика и метафизика эмиграцииВедь в этом вопросе есть и иная истина: эмиграция – состояние метафизическое. (Иосиф Бродский)
Во время короткой поездки в Сан-Антонио я посетила знаменитый музей Аламо. Гуляя по сувенирному магазинчику музея, я наткнулась на книжку, название которой мне приглянулось. Книжка славила некую «Спасительницу Аламо», излагая «историю ее жизни посредством oдeжды, которую она носила».
Я могла бы описать свою кочевую жизнь, рассказывая о вещах, которые покупаю снова и снова (кофеварки, домашняя утварь, консервные ножи, фены с переключателями со 120 на 220 вольт, проигрыватели дисков, вилки и адаптеры для компьютера, домашние туфли), потому что вечно их где-то оставляю. Моя история может быть изложена как череда чемоданов и сумок, которые я с собой таскаю, которые тащатся вслед за мной, которые я бросаю, а потом покупаю новые. Моя эмигрантская жизнь – это бесконечные визы и штемпели в паспорте, счета, кучи бумажек, подтверждающих мое пребывание там-то и там-то, вещи, купленные там-то и там-то; правда, со временем эти так называемые свидетельства постепенно стираются из памяти.
В общем, если посредством какого-то чуда вся эта куча вещей вдруг вмиг возникнет передо мной, я, очевидно, приду в ужас от того, какой кошмарной жизнью живу. Это постоянное возведение и низвержение очередного дома, укладывание и распаковка вещей, с каждым разом все более утомительное повторение этого ритуала, напоминающего компьютерную игру, создает некую специфическую связь между эмигрантом и его биографией. У эмигранта возникают весьма специфические представления о пространстве и времени.
Выходя из метро в Берлине, я заметила пожилую боснийку в мешковатых брюках. Стоя на перекрестке, она растерянно озиралась по сторонам, бормоча: «Господи, где это я?» Эмигрант чаще задастся подобным вопросом, чем обычные люди. В этом его преимущество и одновременно источник глубокого внутреннего страха.
Эмиграция как судьбаДля писателя-эмигранта этот путь во многом схож с дорогой домой – потому что он приближается к системе идеалов, вечно его вдохновлявших. (Иосиф Бродский)
Ну и, конечно, у эмигранта полно времени на обзор собственной биографии. Эмигрант копается в своем прошлом, ища объяснений того, что происходит с ним в настоящем. И задает себе вопрос: что было раньше – курица или яйцо? Не началась ли его эмиграция задолго до того, как он уехал, и не является ли нынешнее состояние, именуемое эмиграцией, воплощением некоей давней мечты?
Эмиграция – это детская сказка о шапке-невидимке. В один прекрасный день мысль, возбуждавшая детское воображение, воплотилась в реальности эмиграции. Ибо эмиграция – это добровольное путешествие в безвестность, катапультирование на обочину жизни, в вуайеризм, в невидимость.
Когда-то в далеком детстве я грезила шапкой– невидимкой, а позже была очарована фильмом Антониони «Пассажир», историей для взрослых, но примерно того же свойства. Главный герой (Джек Николсон), украв в отеле паспорт умершего и положив его себе в карман, превращается в другого человека и вскоре оказывается пойманным в ловушку судьбы того, другого. Герой Антониони, как и герой экзистенциального жанра, именуемого эмиграцией, не способен повернуть вспять, не способен сорвать с головы шапку, чтобы все сделалось как прежде.
И вот с этой-то точки невозможности возврата начинаются некие интимные отношения эмигранта с его собственной «судьбой».
Финальная встреча писателя с эмигрантом в самом себеЛисица – бог коварства и обмана. Если дух лисицы входит в человека, его потомство постигает проклятие. Лисица – бог писательства. (Борис Пильняк. «Год японского офицера»)
Есть такие эмигранты, которые, уезжая и сжигая за собой все мосты, дичают. Эмигрант обнаруживает, что с приобретенной свободой расстаться трудно, чувства его обостряются, он так и ждет возможной западни. Он яростно срывает с себя всяческие ярлыки, отказываясь подпадать под какую бы то ни было классификацию, опускаться до статуса представителя государства, паспортом которого обладает, считаться членом какой бы то ни было семьи. Словом, становится трудным, невыносимым. Он не желает быть прирученным. Со временем у него вырабатывается звериный инстинкт, он превращается в изгоя, постоянно меняет берлогу, поймать его не просто. Даже осев на одном месте, он остается чужаком в собственном доме, имея всегда наготове у дверей упакованный чемодан. Он становится нарушителем общепризнанных норм, его бесят всякие ограничения, постепенно он привыкает к жизни вне устоявшихся правил. Со временем его отталкивающая физиономия полностью отражает его сущность. Он превращается во врага, в предателя; уходит в подполье, куда однажды уже был загнан; становится социально опасным, потому что уже был однажды в этом обличен; становится изменником, поскольку однажды уже был обвинен и в этом.
В определенный момент писатель натыкается на эмигранта в самом себе и смиряется. Статус, именуемый эмиграцией, фактически становится его истинным статусом. Попав в замкнутый круг, писатель возвращается к своему истинному прибежищу.
Именно культура русского авангарда наиболее страстно ухватилась за представление о художнике как об изменнике и о художественном произведении как о свидетельстве измены. Эта культура выработала изощренную тактику измены установленным эстетическим принципам и литературным традициям. Искусство наделялось непререкаемой автономией, и для защиты этой автономии любые средства были хороши. Основополагающим эстетическим принципом русской авангардной литературы явилась дефамилиаризация, остранение, отчуждение, предательство читательских ожиданий. В этом смысле писатель выступал в роли изменника, а образ предательства стал эмблемой истинного произведения искусства.
Двойная эмиграцияРодина? Но ведь каждая неординарная личность считалась чужаком даже в собственном доме как раз в силу своей неординарности. Читатели? Но ведь писатели всегда писали уж во всяком случае не «для» читателя, а, скорее, «вопреки» ему. Почет, успех известность, слава? Но ведь писатели именно потому и стали известными, что себя они ценят выше своего успеха. (Витольд Гомбрович [40])
Оказавшись на современном литературном рынке, писатель-эмигрант с его устоявшимися художественными принципами постепенно понимает, что на самом деле он оказался в двойной эмиграции. Ибо «представители литературной эмиграции» – это как раз те писатели, которых литературный рынок понимает в последнюю очередь. Литературный рынок требует, чтобы люди приспосабливались к законам производства книг. Как правило, непокорных художников этот рынок не выносит, как не выносит всяких экспериментаторов, эстетов– ниспровергателей, последователей необычных методов литературного повествования. Литературный рынок награждает эстетически покладистых, приспосабливающихся, усердных, уважающих литературные нормы. Литературный рынок отвергает устаревшие представления о произведении искусства как об уникальном, неповторимом, глубоко индивидуальном художественном творении. В условиях литературной индустрии писатели – безропотные трудяги, всего лишь звенья в производственной цепи.
Наш писатель-эмигрант внезапно обнаруживает, что оказался он в эмиграции, владея лишь устаревшим ремеслом, уже давно отмершим и более никому не нужным. Трагикомическая ситуация продолжает для него усугубляться. Он покинул свою гнетущую среду, чтобы заявить о себе как о писателе, и подвергся иной разновидности гнета, очутился в тисках репрессивных законов книжного рынка. Под конец и напоследок писатель осознает весь парадокс: настоящих писателей давят повсюду, и лишь посредственные везде чувствуют себя как дома.
Писатель-эмигрант приговорен стать маргиналом, даже если он получит Нобелевскую премию (как, например, Бродский), даже если случится, что он окажется в сердцевине потока массовой культуры (как, например, Набоков), если случай подарит ему славу. Некоторых (как, например, Солженицына) сама их маргинальность сподвигла возвратиться на родину. Ибо лишь среда, нанесшая им раны, знает, как их излечить, лишь она понимает, как польстить пошатнувшемуся «эго» писателя, размахивая его именем, точно национальным флагом, давая ему снова ощутить свою значимость, изучая его в школах, заваливая заслуженными почестями, сооружая ему памятники, называя улицы его именем.
Писатель-эмигрант ощущает себя в тенетах пугающей, душащей свободы. Эта свобода подразумевает принятие статуса маргинальности и изоляции. Избрав эмиграцию, писатель избирает одиночество.
Жизнь есть сонПытается ли Бог грубовато напомнить нам, что эмиграция – это постоянное состояние человека? (Лешек Колаковский[41])
Каждую субботу я звоню матери в Загреб. У нас установилась некая традиция. Почему-то мать всегда интересует, который сейчас час в стране, откуда я звоню. Мы сравниваем, какая где погода, немного беседуем о житье– бытье. Недавно моя мать, которая давным-давно не покидала Загреб, вздохнув, сказала:
– Знаешь, моя жизнь какая-то не моя. Не знаю, уж чьей жизнью я живу, знаю только, что не своей.
Я молчала, не зная, что ей сказать. Мать произнесла фразу, характерную для эмигранта.
Возвращение на родинуВ век Перемещенных Лиц, и эмиграции, и голодающих, и гонимых, твое положение обязывает тебя разделить и пополнить исторически вареный опыт человеческой Жизни… Соберись с силами. Госпожа Удача улыбнулась тебе! (Брейтен Брейтенбах)
Мой первый школьный букварь вызывал у меня восторг. Из-за ярких цветных картинок. Буквы я выучила быстро, а эти самые картинки дали мне первые волнующие представления о мире, полном ярких, насыщенных красок. Мой социалистический букварь пропагандировал «братский союз всех народов и национальностей Югославии». На картинках маленькие человечки были одеты в разнообразные костюмы: у одних на голове были фески, у других – кепки, у третьих – шляпы; одни щеголяли в крестьянских чувяках, другие – в сапожках. Таких людей в повседневной жизни я не встречала; я увидала их много позже, на фольклорных праздниках. Наверное, именно поэтому я росла, убежденная, что все люди одинаковы, только по-разному одеты. Впоследствии мои поездки в разные части Югославии не вселили в меня уверенности, будто ее население – «содружество народов и рас», как наставлял меня мой букварь; но, хотя мне ни разу не попался человек в феске, я, следуя наставлениям букваря, научилась чтить различие между феской и кепкой.
Мой социалистический букварь учил меня также, что «все народы земного шара – белые, желтые, черные – братья». Особенно волновали мое воображение картинки, изображавшие детей с желтой, черной и белой кожей. Но вокруг себя, в реальной жизни, во всяком случае в Югославии, я не встречала ни черных, ни желтых детей.
Югославская пропаганда многонационального и многообразно культурного общества показала свою несостоятельность много позже, когда и кепки, и фески, и шляпы отправились воевать, утверждая, что не способны жить вместе. Тогда я встала на защиту югославской многонациональной культуры. Но вскоре эта идея была не только растоптана военным сапогом, но и рухнула сама по себе в иностранном лагере беженцев, где югославы нередко отказывались сосуществовать с иными беженцами, такими же несчастными, но с иным цветом кожи.
И вот моя эмиграция превращается в возврат к ретро – утопии, к картинкам из того самого старого букваря. Сегодня я и впрямь окружена братьями, и черными, и желтыми, и белыми – в Нью-Йорке, в Берлине, в Лондоне, в Париже, в Амстердаме… Я безошибочно ловлю искру узнавания, я отличаю своих. Киваю, улыбаюсь. Их вера в лучшее не позволяет мне скатываться в цинизм, их стремление выжить сдерживает мои амбиции, их оттесненность на край гасит мою «жажду завоевать признание» (Бродский). Порой, как и моя мать, я чувствую, что не понимаю, чьей жизнью живу, но я быстро прогоняю эту мысль… В конце концов, должно быть, это и есть мой «жизненный багаж».