Текст книги "Mao II"
Автор книги: Дон Делилло
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)
Часть первая
В книжном он долго ходил от стеллажа к стеллажу. Воздух с примесью мелодичной фоновой музыки. Шеренги красивых обложек, солидных, уверенных в себе. С волнением гурмана взять новехонький томик, обхватить гладкий корешок, надавливать на страницы большим пальцем, любуясь, как вспархивают из-под твоей руки печатные строки. В своих увлечениях этот молодой человек был расчетлив – отличал книги, которые просто хочется прочесть, от тех, которыми обязательно нужно завладеть. К последним относились книги, подающие ему особые знаки, книги неожиданные или смелые, книги такого накала, что воздух вокруг них обращается в пар. Знакомясь с ассортиментом правой части зала, молодой человек обращал особое внимание на фотографии авторов. Его интересовали и те книги, что громоздились стопками на столах, и те, что послужили строительным материалом для причудливых сооружений перед кассами. Полукруглая стена из книг – высокая, почти в человеческий рост. Книги, книги, книги – водруженные на пьедесталы, теснящиеся в уютных готических нишах. От книжных магазинов молодому человеку порой становилось тошно. Глянец бестселлеров. Покупатели бродят по залу, словно огорошенные каким-то неприятным известием. На подиумах книги, на прозрачных пластиковых стеллажах до самого потолка – книги. Из книг тут складывают пирамиды и создают тематические экспозиции. Он спустился в отдел массовых изданий – поглазеть на бумажные обложки, сладострастно коснуться тисненых заголовков. Все позолочено и отлакировано. Прилавки – ни дать ни взять многоместные детские колыбели. И книги – не книги, а фантастические гомункулусы. Прямо слышишь, как они верещат: «Купи меня, купи». Афиши книжных недель и книжных ярмарок. Люди пробираются между коробками, перешагивая через раскиданные на полу книги. Пройдя в отдел современной классики, он отыскал взглядом последние переиздания двух коротких романов Билла Грея – пару одинаково оформленных, выдержанных в аскетических ржаво-бурых тонах томиков. Заходя в книжный, молодой человек всегда проверял, есть ли на полках Билл. Какая радость убедиться: да, есть!
Направляясь к выходу, он увидел, что в дверь, спотыкаясь, ввалился неопрятный человек: разорванная куртка, огромная копна волос, в бороде иней засохшей слюны, ломкая короста на разбитом, слегка поджившем лбу. Покупатели так и замерли, где стояли, боясь оказаться в зоне заражения. Человек начал осматриваться, искать, к кому бы обратиться. Большой светлый зал, недвижные, старательно отводящие взгляд фигуры. Шум машин с улицы. Одна штанина у вошедшего была кое-как заправлена в потертый резиновый сапог, зато другая, изношенная до состояния бахромы, волочилась шлейфом по полу. Со второго этажа спустился охранник, и оборванец простер к нему свои большие руки, разъясняя:
– Тут у вас мои книги. Я пришел давать автографы.
Все обомлели в ожидании, пока эти слова плыли по залу, медленно приоткрывая свой смысл.
– Ручку мне, поживее, пора начинать. Подписывать пора.
Охранник двинулся к оборванцу, умудряясь не смотреть на него. Тот вмиг попятился:
– Эй-эй, руки. Не трожьте меня, нет у вас такого гражданского права. А ну полегче, без рук, без рук…
Посетители облегченно вздохнули: опасный момент миновал. Ерунда, обычные нью-йоркские штучки. Оборванец вылетел на улицу через дверь– турникет, охранник последовал за ним. Вышел из магазина и Скотт. Он уже немного опаздывал, но хотел еще заскочить на выставку Уорхола – как– никак тут же, под боком. Вестибюль музея был переполнен. Скотт спустился на нижний уровень– в залы, где посетители нервными перебежками, словно что-то разыскивая, перемещались от картины к картине. Пройдя мимо цикла об электрическом стуле, мимо лент с повторяющимися снимками автокатастроф и портретами кинозвезд, Скотт свыкся с этим заполошным кружением на месте: все правильно, люди жаждут, чтобы с них силком стряхнули безразличие, рвутся под радиоактивный луч славы и смерти. Никогда еще Скотт не видел картин, которые были бы до такой степени равнодушны к своему воздействию на тех, кто пришел их посмотреть. Своими восхитительно пустыми глазами стены уставились куда-то мимо и вверх, в небо. Скотт остановился перед шелкографией под названием "Толпа". Изображение намеренно искажено, как бы изрезано глубокими бороздками. Скотту показалось, будто толпа, эта бескрайняя, сплетенная из людей сеть, разорвана в клочья эфирными помехами, как бывает с телевизионной "картинкой". Он пошел дальше и наконец набрел на зал с множеством изображений Председателя Мао. Мао, размноженный методом шелкографии и просто на ксероксе. Обои с узором из Мао. Мао на синтетической полимерной краске-основе. Инсталляция: стены, оклеенные сериграфиями [7]7
Термины «шелкография» и «сериграфия» относятся в принципе к одной и той же технике трафаретной печати. Но «шелкография» – термин очень широкий, а «сериграфия» применяется исключительно по отношению к произведениям искусства.
[Закрыть]на манер обоев, завешены полупрозрачными шелкографиями на ткани. И потому кажется, что лицо Председателя, окрашенное на сей раз в нежно-лиловый цвет, воспаряет в воздух, почти отделяется от своего материального носителя – копии фотоснимка. Скотту нравилось, когда искусство игнорировало историю. Это раскрепощает, считал он. Разве мог его ум постигнуть сокровенный смысл образа Мао, пока он не увидел эти картины? Где-то совсем рядом, во мраке каменных коридоров, промчался с грохотом поезд метро. Скотт еще немного постоял перед картинами, ощущая странную умиротворенность, хотя по залу все время струился неубывающий людской поток. Живые волны издавали глухой рокот, не хуже настоящего прибоя.
Когда он вышел на улицу, за ним увязалась женщина в стеганой куртке. Вроде бы маленькая, коротко стриженная, за пазухой держит какое-то животное – Скотт не приглядывался. Он ускорил шаг, но она не отставала, твердя:
– Вы ведь нездешний, с вами можно поговорить.
Он едва не задержался, едва не обернулся к ней, но сам себя одернул.
– Вы меня не бойтесь, молодой человек, я вам просто кое-что скажу.
Он зашагал быстрее, глядя прямо перед собой, а она бежала следом, бубнила в спину:
– Яваше лицо наудачу выхватила: вижу, этому парню можно доверять.
Он указал на загоревшийся зеленый огонек светофора, надеясь, что она поймет намек: спешу, знаете ли, не обессудьте и до свидания, – но женщина тоже перебежала улицу, поравнялась с ним, и на противоположный тротуар они ступили одновременно. Тут-то она и попыталась всучить ему зверька. Какого, он так и не узнал, потому что не стал оборачиваться. Кажется, небольшого, черного. Он уже почти бежал, но женщина не отставала, взывая: "Возьмите его, молодой человек, возьмите". Он слушал ее, но ни за что бы не ответил, ни за что бы не позволил ей прикоснуться к себе, ни за что бы не принял ничего, побывавшего в ее руках. Ему вспомнилось, как отпрянул давешний человек-руина в магазине, когда охранник потянулся к его плечу. Обе стороны одинаково страшатся контакта.
– Возьмите его, вывезите за город, здесь ему не выжить.
Когда странностей в мире накапливается достаточно, ничто уже не кажется странным. Он поднялся на восьмой этаж – в холл отеля, одного из этих безликих бродвейских дворцов с атриумом, где английский плющ увивает многоярусные галереи, где есть шпалеры и купы деревьев, а в центре – открытая шахта, по которой плавно скользят лифты; этакий город будущего, транспортный рай из грез наших предков. Ее он увидел за столиком неподалеку от стойки бара. Рядом под стулом лежали кофр с аппаратурой и чемодан. Ей сильно за сорок, предположил Скотт. Светлые, почти белые, волосы, густые и жесткие, не закрывают лба, лицо бесцветное, точно его вымачивали в морской воде. Глаза голубые, такие ясные и необычайные, что Скотт сам на себя мысленно прикрикнул: "А ну, не пялься".
– Полагаю, вы Брита Нильссон.
– Почему?
– Сразу заметно. Дайте сформулировать… вид профессионала, бывалой путешественницы, состоявшегося человека… Чуть-чуть выделяетесь. Держитесь слегка наособицу. Потом, знаете ли, кофр… Я – Скотт Мартино.
– Мой индеец-проводник.
– Если бы. Пока ехал в город, несколько раз заблудился, потом издергался в пробках, хотя сегодня они субботние, не настоящие, в конце концов выбился-таки на простор и даже нашел, где припарковаться, но впереди меня поджидали кое– какие зловещие происшествия. Атака назойливых телепатов. Живые тени, к тому же говорящие. Я сто лет не был в Нью-Йорке и не откажусь немножко посидеть и поболтать, перед тем как поедем. Вы здесь остановились?
– Как вы могли подумать! У меня есть квартира – далеко, в Нижнем Манхэттене, но я решила: в Мидтауне {5} встретиться проще. Я очень вам благодарна за предоставленную возможность, но свои условия вы изложили не слишком четко. Я имею в виду: сколько времени мне будет позволено провести с ним? И как скоро я смогу вернуться-я живу по довольно жесткому графику, да и белья взяла, знаете, не на месяц.
– Погодите. Мы что, движемся?
– Бар вращается, – сказала она.
– О, господи. Куда меня занесло?
– Правда, странно? До чего докатился Нью– Йорк.
Он глядел, как в округлую оконную раму вплывает Бродвей, и ему мерещилось, будто пространство-время расшатывается, целыми блоками сползает в тартарары. Этот отель, которому место где– нибудь в Огайо. Неоновые надписи "МИТА", "МИДОРИ", "КИРИН", "МАГНО", "СУНТОРИ" [8]8
Реклама транснациональных корпораций, как правило, возникших в Японии.
[Закрыть]– слова из какого-то искусственного массового языка, эсперанто межконтинентальных авиапассажиров, одуревших от смены часовых поясов. А на той стороне улицы – стройка, небоскреб, укрытый от ненастья чехлами и сетками, в прогалах между оранжевыми полотнищами мелькают фигурки людей. Он видел их ясно: трое или четверо мальчишек; оттого, что они играют на лесах, здание кажется заброшенным.
– Должна вам также сказать: не понимаю этих церемоний. Я бы предпочла добраться туда своим ходом.
– Добраться куда? Вы же не знаете, куда ехать.
– Вы, наверно, могли бы мне объяснить.
– Билл настаивает, чтобы мы действовали именно так.
– Похоже на плохое кино.
– Билл настаивает. Кроме того, нас очень трудно найти.
– Ну хорошо. Но почему бы, ради его спокойствия, не повидаться где-то на нейтральной территории? Тогда не было бы проблем с разглашением тайны. Его местожительство останется в секрете.
– Не думаю, что вы потом сможете разгласить какую-то страшную тайну. Да и Билл знает, что вы в любом случае ничего не разболтаете.
– Откуда ему знать?
– Мы читали о вас статью в "Апертуре" [9]9
«Апертур» – издаваемый в США фотографический журнал.
[Закрыть]. Сделали вывод: вы нам подходите. А где-нибудь еще он с вами встретиться не может, потому что никуда не выезжает – разве что иногда ударяется в бега от книги, которую пишет.
– Я люблю его книги. Они на меня сильно повлияли. А когда его в последний раз фотографировали? Не один десяток лет назад, да? Так что я, наверно, зря беспокоюсь?
– Да, наверно, зря, – сказал Скотт.
Над стойкой бара высилась ажурная башенка с вращающимися часами в прозрачном корпусе. Сквозь механизм и шпалеры Скотту были отлично видны лифты. Ему подумалось, что он мог бы просидеть вот так до самого вечера, глядя, как поднимаются и опускаются эти прозрачные коконы, окаймленные по контуру огоньками. Лифты беззвучно снуют по гигантскому стержню. Все движется, медленно вращается, откуда-то сочится музыка. Он смотрел на людей в лифтах – наблюдал их скоростное падение. Сверху, с галерей, иногда высунется случайный прохожий – голова да плечи. Скотт вдруг подумал, что существо, которое пыталась отдать ему женщина на улице, вполне могло быть новорожденным ребенком. Вновь и вновь одна и та же музыкальная фраза, доносящаяся невесть откуда.
– Теперь вы снимаете только писателей.
– Только писателей. Скажу откровенно, у меня такая болезнь: называется "писатели". Мне понадобились годы, пока я уяснила для себя, кого и что хочу снимать. Приехала в эту страну… уже пятнадцать лет как. Пятнадцать лет я в этом городе. В первый же день – бродила по улицам, снимала лица города, глаза людей города, мужчин с ножевыми ранениями, проституток, приемные покои в больницах, не стоит перечислять. И так – год за годом. Снимала все это. В основном широ– коугольником и вслепую, не поднося камеру к глазам, чтобы, тьфу-тьфу-тьфу, не привлекать лишнего внимания. Я следовала за пьяницами до самой могилы – их могилы. И ходила, как на работу, в ночной суд [10]10
Ночным судом в США называется уголовный суд в больших городах, рассматривающий срочные дела, особенно об освобождении под залог.
[Закрыть]– просто смотреть на лица. Я хочу сказать, Нью-Йорк – моя официальная государственная религия. Много лет я на это потратила, пока не поняла – все попусту. Почему попусту – режьте меня, не объясню. Что бы я ни снимала – ужасы из ужасов, неприукрашенную правду, страдания, изувеченные тела, разбитые в кровь лица, – все выходило до омерзения красиво. Понимаете, да? И тогда мне пришлось напрячь мозги, докопаться до сложных вещей, которые на самом деле, наверно, лежат на поверхности. Доживаешь до определенного возраста – вот оно что, вероятно. И наконец-то понимаешь, чем тебе действительно хочется заниматься.
Держа в горсти жареный арахис, она кидала в рот орешек за орешком и запивала перцовкой.
– Как здесь, однако, спокойно себя чувствуешь, – сказал Скотт. – Лифты на меня действуют как гипноз. Возможно, это мой новый пунктик.
– Так я вам и поверила, – сказала она; ее легкий акцент, эта шаблонная фраза и то, как церемонно она ее произнесла, выговаривая каждое слово по отдельности, – все, вместе взятое, несказанно его порадовало.
– Только писателей.
– Только писателей, – повторила она.
– Совсем как перепись населения, но в картинках.
– Я просто буду и дальше фотографировать писателей, всех, до кого смогу добраться, прозаиков, драматургов, поэтов. Я, так сказать, вечная охотница. Беспрерывно путешествую и фотографирую. Теперь писатели – вся моя жизнь.
– Лица всех писателей.
– Всякого писателя или писательницу, которые еще живы и достижимы физически. Если кто– то малоизвестен – тем лучше. Когда есть выбор, я предпочитаю разыскивать тех, кто прозябает в безвестности. Мне все время подбрасывают кандидатов, имена и книги. Редакторы и другие писатели стараются – те, кто понимает, к чему я стремлюсь, или хотя бы из вежливости делает вид, будто понимает. Всемирный архив писателей. Для меня это одна из форм знания и памяти. Я, как адвокат, отбираю свидетелей своей эпохи.
Пытаюсь действовать методично, прочесывать какую-то страну и только потом переходить к следующей, но всегда возникают проблемы. Даже отыскать некоторых писателей – уже проблема. А многие сидят в тюрьме. С такими всегда сложно. Иногда мне позволяли фотографировать писателей, находящихся под домашним арестом. Понемногу люди узнают, кто я и что я, это иногда помогает.
– В отношениях с властями.
– И с писателями тоже. Они соглашаются со мной встретиться, потому что знают: я просто собираю архив. Как выразился один из них, произвожу подсчет поголовья. Насколько только возможно, я ухожу от художественных приемов, от своего индивидуального стиля, хотя в глубине души знаю, что принимаю кое-какие меры для достижения кое-каких эффектов. Но это мы с вами оставим за скобками. Писательским проектом я занимаюсь четыре года, а завершиться он не может по определению, сами понимаете.
– Главный вопрос – что будет с фотографиями Билла.
– Это полностью на ваше усмотрение. Некоторые фотографии я предоставляю издателям или журналистам, но только если сам писатель разрешает. Гонорары вкладываю в проект. Мне дают гранты. Без гранта на транспортные расходы все дело бы встало. За фотоочерк о Билле Грее журналы готовы отдать любые деньги. Но я не хочу делать снимков, которые обнажили бы его душу, снимков, кричащих: "Вот каким он стал спустя все эти годы". Лучше уж обыкновенный этюд. Я хочу снять Грея так, чтобы не нарушить его уединения. Снять, робея. Пусть портреты будут похожи на вещь, которая только еще пишется. Никакой законченности, оформленности. Потом вы посмотрите контрольки и сами решите, как мне ими распорядиться.
– Именно это мы и надеялись от вас услышать.
– Отлично. Значит, жизнь продолжается.
– А что вы в итоге сделаете с вашей фотоколлекцией писателей?
– Пока не знаю. Мне предлагают устроить что– то вроде инсталляции в галерее. Концептуалистская акция. Тысячи фотографий паспортного формата. Но я лично не вижу в этом смысла. Для меня это обыкновенный архив. Предназначенный исключительно для хранения. Сложите фото в подвал какой-нибудь библиотеки. Если найдутся желающие их посмотреть – пожалуйста, пусть приходят и заполняют требования. Я хочу сказать: что толку от фотографии, если ты уже знаком с творчеством писателя? По мне, никакого. Но людям все равно нужны картинки, так ведь? Лицо писателя – этикетка его творчества. Ключ к скрытой внутри тайне. Или тайна написана на лице? Иногда я задумываюсь: что такое лица? Все мы пытаемся читать по лицам. Иные лица получше книг. Можно еще нагрузить фотографиями космический корабль – вот было бы здорово. Послать их в космос. Писатели Земли приветствуют вас.
Лифты то карабкаются по стержню, то вновь скользят по нему вниз, часы крутятся, бар медленно вращается, вновь появляются неоновые надписи, переключаются светофоры, снуют туда-сюда желтые такси. "МАГНО", "МИНОЛ– ТА", "СОНИ", "СУНТОРИ". Как там говорит Билл? Этот город – устройство для измерения времени.
– Наверху дети. Вон там, видите? Примерно на двадцатом этаже. Можете себе представить?
– Там безопаснее, чем на улицах. Пускай, – говорит она.
– Улицы. Кажется, я созрел.
– Тогда поедемте.
Они отыскали машину, и Скотт повел ее на север вдоль Гудзона, переехал по мосту в Бикон. Дальше были сумерки и боковые ответвления дорог. Ненадолго выехали на автостраду, а затем – паутина двухполосных щебеночно-асфальтовых шоссе, несколько часов в ночи, пейзаж сводится к тому, что высвечивают фары, к поворотам и спускам, а также знакам, извещающим о таковых, под колесами – то гравий, то просто грунт, старые просеки, проложенные лесорубами, крутобокие холмы, щебень, брызнув из-под колес, барабанит по капоту, молодые сосенки в лунном свете. Двое почти незнакомых людей, заточенные по воле ночи в небольшом автомобиле – этой пыхтящей жужелице, прерывают длительное молчание, чтобы внезапно заговорить, отвлекаются от тягучих мыслей, от цепочек воспоминаний, от снов наяву и прочей внутренней жизни, от сюжетов, стремительно развивающихся в их черепных коробках; в безлюдной ночи слова звучат отчетливо и чисто.
– Я чувствую себя так, словно меня везут на встречу с главарем террористов, в тайное убежище в горах.
– Скажите это Биллу. Ему понравится, – говорит Скотт.
В темной комнате у окна стоял человек и ждал, пока на вершине холма покажутся огоньки фар и, рыская из стороны в сторону, пересекут поле, – то поле, где ломаный бурьян, невыкорчеванные пни, россыпи булыжников. Он ждал не так, как ждут чего-то вожделенного или хотя бы нужного, а просто предчувствовал: вот-вот это случится, еще минута, и он увидит, как машина – пара огней и призрачный силуэт корпуса – сворачивает на наезженную грунтовую дорогу и, постепенно обретая материальную форму, спускается под горку к дому. Он решил сосчитать до десяти и, если фары не вынырнут из мрака, сесть за стол, включить лампу и немного поработать, просмотреть написанное за день, все эти жалкие, с трудом выдавленные капли, размазанные кляксы, кровавые сопли, унылые регулярные выделения, присохшие к страницам ошметки человеческой плоти. Он досчитал до десяти и, когда фары не появились, начал считать снова, стараясь не торопиться, стоя в потемках, уговорившись сам с собой, что на сей раз и вправду пойдет к столу и включит лампу, если на счет "десять" машина – облепленная грязью малолитражка – не появится на взгорке; да, он сядет работать, потому что только дети верят, будто счет – это волшебный способ заставить что-то произойти, и он посчитал до десяти еще раз, а потом еще раз, а потом просто стоял, пока наконец не появились фары – два размазанных белых пятнышка, машина скатилась под горку, лучи фар на миг озарили кустарник… да и верят-то не все дети, а только странноватые, косоглазые и мокроштан– ные, те, кто, разревевшись, непременно сжимает кулачки.
Машина въехала в круг света под фонарем, укрепленным над крыльцом. Дверцы оторочены брызгами грязи, по краям лобового стекла, за пределами расчищенных дворниками полукругов, наросло несколько слоев пыли. Когда они вылезли из машины и направились к крыльцу, он почти приник к двери своего кабинета, прислушался: внизу они потоптались на коврике, прошли в прихожую; голоса смешиваются в неясный гул, полный набор соответствующих случаю шумов; люди входят с улицы, снимают пальто, издают все звуки, сопутствующие переходу из нежилого пространства в жилое, с колоссальным облегчением вздыхают каждой клеткой своего тела, приветствуя домашний уют; и во всем этом сквозит что-то зловещее и фальшивое.
Прикрыв дверь, он затаился в своей темной комнате, шаря руками по столу в поисках сигарет.
Радостно оказаться под кровом после долгого путешествия в неведомом направлении сквозь холодную ночь. Гуляш с черным хлебом. Радостно припомнить, что кухня – это где долгий разговор, поздний час, дровяная печь и кислое вино. На счету у Бриты не меньше тысячи невероятных диалогов с незнакомыми попутчиками в самолетах: диалогов на экзистенциальной подкладке, жарких, но пустопорожних. В самолете всегда почему-то выходит ужасно фальшиво. В автомобиле она вообще не может вести серьезных разговоров. Автомобиль – это движение рывками, будто колесико какое-то проворачивается, нарезая ее внимание на тоненькие ломтики. Даже если ей не предлагается ничего, кроме скучного, плоского ландшафта, Брите трудно отвлечься от вещественного мира, осыпающего ее пулеметными очередями впечатлений, – вот белый пунктир разделительной полосы, вот пейзаж в рамке окна, вот пачка "клинекса"; на полноценную беседу переключиться невмоготу. Разговаривает она на кухнях. Вечно увязывается за людьми, которые идут на кухню что-нибудь приготовить или достать из холодильника лед для коктейля, обращается к лицам или к их спинам – ей без разницы – и заставляет их забросить все дела.
Скотт сидел напротив, поджарый и лохматый, скорее монохромный, чем цветной. Курортная белесость бровей. По-видимому, рад обществу, рад слышать скорострельный голос из суетливого мегаполиса, рад, что с ним делятся коллекцией впечатлений; ишь, весь подался вперед, точно она повествует, шепчет о чем-то неслыханном и сокровенном. А ведь она всего лишь включает заурядную болтательную машинку, поддерживает светскую застольную беседу, роняет пустые слова. А он глаз не сводит, смотрит зачарованно, вглядывается с бескорыстным интересом. Женщины ее возраста внимания не удостаиваются, особенно такие, как она, – слегка увядшая скандинавка в джинсах и водолазке, путающая тарелку с пепельницей; значит, он наверняка гадает, что, черт возьми, может найтись общего между ним и ею. Ему тридцать с маленьким до нелепости хвостиком, он о себе не слишком высокого мнения.
– Буду с вами полностью откровенна. Не имею ни малейшего понятия, где мы находимся. Хоть убей, не знаю. Вероятно, назад вы меня повезете тоже ночью, чтобы я не примечала дорогу.
– Дорогу приметить невозможно, – сказал он. – Но поедем мы действительно в темноте.
– Давайте хоть немного поговорим о нем, хорошо? Понимаете, теперь, в этом доме, я ощущаю, что обо всем другом мне трудно беседовать подолгу. Словно что-то давит на плечи, тормошит, толкает. Его наверняка многие пытались найти.
– Но все сошли с дистанции. До нас доходили слухи о журналистских экспедициях, командах храбрецов с телеобъективами. Издательство пересылает нам письма от людей, которые решили его разыскать: одни рапортуют о своих успехах, другие уверены, что догадались о его местонахождении, третьи только слышали звон, четвертые просто хотят с ним встретиться, поведать, как много для них значат его книги, задать стандартные вопросы, – люди как люди, совершенно нормальные, им всего лишь хочется заглянуть ему в лицо.
– Где он? – спросила она.
– Прячется наверху. Не волнуйтесь. Завтра сделаете свои снимки.
– Для меня эта съемка очень важна.
– Возможно, после нее на Билла перестанут так давить. Если получат хотя бы фотографии. Последнее время он чувствует, что кольцо сужается, что они подступают все ближе.
– А говорите, люди как люди.
– Один прислал ему по почте отрубленный палец. Но это было еще в шестидесятых.
Скотт показал ей комнату рядом с кухней, где хранилась часть архива Билла. Вдоль стен выстроились семь металлических шкафов. Он выдвинул несколько ящиков и рассказал о содержимом: переписка с издателями, договора и отчетность об авторских отчислениях, записные книжки, давнишние письма читателей – сотни конвертов с пожелтевшими краями, перевязанных шпагатом. Скотт перечислял деловитым тоном. Старые рукописи, машинопись с правкой, гранки. Рецензии на романы Билла, интервью с бывшими коллегами и знакомыми. Стопки газет и журналов со статьями о творчестве Билла, о его исчезновении, о том, что он стал отшельником, что он бросил писать, что он якобы живет под чужим именем, что ходят слухи о его самоубийстве, что он вернулся в литературу, что в данный момент он работает над такой-то книгой, что он умер, что он, если верить молве, собирается выйти из подполья. Несколько отрывков Скотт зачитал Врите. Потом они с бокалами в руках двинулись по коридору со стеллажами, где стояли литературоведческие монографии – как исследования творчества Билла Грея, так и труды по истории этих исследований. Скотт показал коллекцию тематических номеров ежеквартальных научных журналов, целиком посвященных Биллу. Они вошли в еще одно небольшое помещение: здесь хранились два романа Билла во всех отечественных и зарубежных изданиях, в переплете и в мягкой обложке; Брита прогулялась вдоль полок, рассматривая обложки, разглядывая текст на неведомых языках, ступая неслышно. Разговаривать не хотелось совершенно. Потом спустились в полуподвал, где в добротных черных папках хранилось то, над чем Билл работает сейчас; для облегчения поиска каждая папка снабжена кодовым номером и датой, все расставлено в строгом порядке на стеллажах, стоящих вплотную к бетонным стенам; примерно две сотни толстых папок, набитых черновиками, черновиками с правкой, заметками, отрывками, правкой поверх правки, забракованными кусками, обновленными редакциями, предварительными исправлениями, окончательными версиями. Окна-амбразуры, расположенные под самым потолком, зашторены темной материей; в противоположных углах помещения – два огромных осушителя. Она все ждала, что Скотт назовет комнату бункером. Но он так и не произнес этого слова. В его комментариях не было даже намека на иронию. Но она отчетливо ощущала, как он гордится своей работой, какое удовлетворение ему приносит забота об этом грандиозном хранилище, как радуют его эти тщательно упорядоченные вещдоки преданности литературе. Это храм, святая святых новой книги, бесконечные ряды машинописных векселей на бессмертие, погребенные в подвале дома где-то в неприветливых холмах.
Лестниц в доме было две. Черная соединяла кухню с холлом верхнего этажа. Взяв куртку, сумку и кофр Бриты, они поднялись по ней. Брита скользнула взглядом по встроенным стеллажам – опять собрания писем читателей в пухлых папках, на корешках значатся год и месяц. Вслед за Скоттом пересекла холл. Вот и ее комната.
На нижнем этаже, в спальне, Карен, полулежа на кровати, смотрела телевизор. Вошел Скотт. Начал раздеваться.
– Длинный день, – сказала Карен.
– Еще бы.
– Столько времени за рулем, ты, наверное, уже совсем…
Он надел пижаму и забрался под одеяло, а она, перегнувшись через него к тумбочке, выключила лампу. Взяв пульт, начала приглушать звук телевизора: щелк-щелк-щелк кнопкой, пока динамик не умолк вообще. Голова Скотта бессильно утонула в мягкой подушке. Еще чуть-чуть, и он забудется сном. Карен смотрела международные новости – итоговый выпуск. Звук ей не требовался – что бы ни происходило, ее интересовала картинка, и только картинка. Забавно, как легко додумывать новости, просто глядя на изображение.
Вначале она видит мужчин и мальчиков, бескрайнее море мужественности, плотное скопление притиснутых друг к другу тел. Затем экран заполняет толпа, многотысячное полчище людей. Кажется, будто это замедленная съемка, но Карен знает: отнюдь. Это режим реального времени, тела сплющиваются под напором других, подпрыгивают, как утопленники на морских волнах, кое– где торчат одинокие воздетые руки. Камеры показывают тела в странных ракурсах. И людей, стоящих поодаль, где именно, неясно, наблюдающих за происходящим с каким-то полулюбопытством. Карен видит: люди, прижатые к сетчатому заграждению, все время подталкиваемые толпой вперед, сплелись в колоссальный тугой узел. Показывают железную сетку и расплющенные об нее тела с воздетыми руками. Показывают страшные медленные потуги, отчаянные усилия. Как это называется, корчи? Камера у самого заграждения, снимает через мелкую стальную сетку. Карен видит: вдалеке люди буквально идут по головам, двое мужчин выбрались из сплошной людской массы и ползут вперед по плечам, по макушкам. Она видит: толпу несет прямо на сетку, людей у заграждения прессуют, гнут в ужасные дуги. Кошмарное нагромождение протянутых, выворачиваемых рук, искаженных агонией лиц.
Показывают людей, которые бесстрастно наблюдают. Людей в футболках и длинных трусах, стоящих на траве игроков в этих их форменных гольфах. Утрамбованные тела – во весь экран, расплющенные у сетки почти не шевелятся, сохраняют навязанные им неестественные позы. Карен видит мальчика в белой кепке с красным козырьком, на его лице читается: "Какой чудесный день", или: "Иду вот домой из школы", а вокруг него все умирают, корчатся, извиваются с разинутыми ртами, высунув раздутые языки. В Европе в футбол играют круглым мячом. Карен видит сетку крупным планом, затем следует стоп-кадр, и этот кадр точно храмовая роспись, запросто сойдет за фреску в церкви, включенной во все туристические маршруты: тут тебе и цветовой баланс, и уравновешенная композиция, и множество мучеников. Она выделяет из толпы лица: женщина, девочка, а на заднем плане – большая мужская рука, мокрые косы женщины, ее вывернутая кисть, притиснутая к серебряной паутине сетки, девочка раздавлена, чья-то рука цепко обвила ее шею, мальчик в белой кепке с красным козырьком стоит в самой гуще, в самой давке, теперь и до него дошло, он зажмурился – сообразил, что попал в ловушку, на его лице отчаяние. Она видит людей, которых невольно душат другие, видит простертые руки, прямо у нее на глазах лица гаснут, как перегоревшие лампочки, пальцы пытаются дотянуться до сетки, но лишь цепляются за воздух, большая мужская рука, длинноволосый парнишка в джинсовой рубашке спиной к сетке, лица женщины с косами не видно за ее собственной вывернутой рукой, за ногтями с блестящим розовым лаком, то ли молодая девушка, то ли женщина с закрытыми глазами и вывалившимся языком, при смерти или уже мертва. На лицах людей Карен читает безысходность – они знают. Показывают, как кто-то спокойно наблюдает со стороны. Показывают заграждение издали, за ним – груды тел, груды заваленных, у некоторых только пальцы шевелятся, – сущая фреска в темной старой церкви, сюрреалистическая многофигурная композиция, подвластная лишь кисти лучшего из мастеров своей эпохи: толпа, спешащая в объятия смерти.