Текст книги "Mao II"
Автор книги: Дон Делилло
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)
Какой-то мужчина показал ей свою искалеченную руку и попросил милостыню. Она находила сломанные зонтики, помятые – вполне съедобные, только вымой, – фрукты. Фрукты мыла и несла в парк. Все несла в парк. Подкладывала в хижины. Видела, как из скамеек сооружают жилища со стенами и островерхой крышей. Кого– то шумно стошнило на стену служебной постройки в парке – Карен обратила внимание, что сторож в тужурке цвета хаки спокойно прошел мимо, даже бровью не повел. Так здесь и положено, чтобы по стенам сползали зеленые кляксы блевотины. Карен наблюдала, как жители эстрады кряхтя выползают из своих коконов, нахохленные и задыхающиеся, очумело поднимают глаза к лоскуту неба и света, висящему над синим лагерем.
Только те, на ком печать мессии, спасутся.
Билл остановился перед церковной лавкой. Медальоны, сплошные медальоны, и на каждом – какой-нибудь святой с блестящим кружочком вокруг головы. Гениальная у них здесь система, подумал он. Подбери имена куче святых, расставь их в витринах, не скупись на нимбы с крестами да щиты с мечами. И священники у них производят сильное впечатление, ей-богу. Их тьма-тьмущая, бороды лопатой, круглые шапки, рясы-размахайки. Крепкие мужики, все как один. Даже у дряхлых старцев вид здоровый. Биллу пришло в голову, что здешние священники в определенном смысле бессмертны – эти колоссальные черные фрегаты веры и суеверия прочно впаяны в память нации, как в лед.
Вернувшись в номер, он задумался о заложнике. Попытался мысленно переместиться туда, где жарко и больно, где не бывает утонченных переживаний со всеми их нюансами. Попытался представить себе, каково это – полнейшая изоляция. Уединение под дулом пистолета. Несколько раз перечитал стихи Жан-Клода. Но тот оставался невидимым. Оставался швейцарцем. Билл пытался увидеть его лицо, волосы, цвет глаз – а увидел цвет подвала, облезлой краски на стенах. Вообразил конкретные предметы во всех деталях, сделал так, чтобы на миг воссияла их имманентная суть: вот миска для еды, вот ложка, обыкновенные вещи, слепленные из мысли, восприятия, памяти, ощущений, фантазии и воли.
Потом пошел к Джорджу Хаддаду.
– Билл, что вы будете пить?
– Маленькую порцию местного бренди, бережно налитую в небольшую стопку.
– О чем мы сегодня хотим поговорить?
– "Семтекс-Эйч".
– Могу вас уверить: к взрыву в том здании я совершенно непричастен.
– Но вы знаете, кто это сделал.
– Я – сам по себе. Я работаю с концепциями. Брать заложников – особая специальность. Из-за них всегда такие распри. Зря вы предполагаете, будто я знаю что-то важное. На самом деле я почти ничего не знаю.
– Но вы поддерживаете связь с людьми, которые знают очень много.
– Так выразились бы в Специальной службе [23]23
Специальная служба – отдел Департамента уголовного розыска Великобритании, осуществляющий функции политической полиции, а также охраняющий государственных деятелей,
[Закрыть].
– И кто-то смекнул, что неплохо было бы изучить ассортимент писателей.
Джордж вскинул голову. Он был в мятой белой рубашке с расстегнутым воротом и закатанными рукавами. Сквозь тонкую материю виднелась майка. Джордж вскочил, прошелся по комнате – Билл проводил его взглядом – и уселся на прежнее место, пригубил виски с содовой.
– Дальше разговоров не заходило, – сказал он наконец. – Одного, в Бейруте, отпустить, другого, в Лондоне, взять. И сразу привлечь внимание всего мира. Но возобладало мнение, что британцы не будут бездействовать, если только узнают, где вас держат. Недопустимый риск. Для организации и для вас.
– Не расстраивайтесь, – сказал Билл.
– Ваша безопасность ставилась во главу угла. Вас освободили бы буквально через несколько дней. Да, в определенных кругах эта идея походя обсуждалась. Не буду отпираться.
– Потом взорвалась бомба. Чем больше я думаю, тем больше смысла в этом нахожу. Взрыва я не ждал. Но в ту же секунду, как только почувствовал ударную волну, взрыв показался мне абсолютно логичным. Законным и весомым аргументом. Я с самого начала почуял, что эта история, бог весть почему, имеет ко мне непосредственное отношение. Что это не просто поэтические чтения в помощь собрату-литератору. Когда Чарли изложил дело, меня словно обожгло: как все знакомо. И потом, в Лондоне, снова то же чувство. Чарли вас еще не представил, а я уже знал, кто вы. Выдернул ту стекляшку и почувствовал, что она торчала у меня в руке всю жизнь.
– Никто и не подозревал, что вас занесет в то здание.
– Не расстраивайтесь.
– Я в очень щекотливом положении, – сказал Джордж. – Видите ли, мне бы хотелось покончить с этим делом здесь, в Афинах. Приглашаем несколько журналистов, вы делаете заявление в поддержку движения, заложника освобождают, мы все пожимаем друг другу руки. Если, конечно, мне предварительно удастся вас убедить, что движение заслуживает поддержки.
– Но ваша главная проблема в другом, верно?
– Не буду отпираться. В другом.
– На вас давят из Бейрута. Они не хотят такой развязки.
– Возможно, они еще склонятся к моему мнению. Он приезжает в Афины, встречается с вами, беседует с прессой. Это созвучно моему пониманию переклички культур, духовного родства. Два человека, живущих в подполье. В каком-то смысле люди одной породы.
Звякнул замок, вошла жена Джорджа с их дочерью-подростком. Билл учтиво привстал. Ритуал знакомства, кивки, робкие улыбки – и пришедшие выскользнули в коридор.
– Он называет себя Абу Рашидом. Я искренне полагаю, что этот человек вас совершенно обворожит.
– Как всех обвораживает, наверно?
– И меня не покидает надежда, что он здесь появится.
– Но тем временем…
– Наша задача – общаться между собой.
– Вести диалог.
– Именно так, – сказал Джордж.
– Меня уже долгое время преследует ощущение, что писатели и террористы состязаются в перетягивании каната.
– Интересно. Это в каком же смысле?
– То, что террористы завоевывают, писатели теряют. Прирост влияния террористов на массовое сознание равен уменьшению нашей власти над думами и чувствами читателей. Опасность террористов в точности эквивалентна безобидности нас, писателей.
– И чем явственнее мы видим теракты, тем меньше поддаемся воздействию искусства.
– По-моему, связь непосредственная и зримая – зримая, правда, лишь в этом конкретном ракурсе.
– Блестящая мысль.
– Думаете?
– Просто гениальная.
– Череда писателей, у которых мы учились думать и видеть, прервалась на Беккете. Дальше наступила другая эпоха – когда шедевры создаются с помощью взрывчатки: самолеты над океаном, взлетающие на воздух здания. Вот как пишутся новые трагедии.
– И вам тяжело, когда они убивают или калечат, поскольку в них вы видите – будем честны друг с другом – единственно возможных героев нашего времени.
– Нет, – сказал Билл.
– Они живут в подполье, добровольно живут бок о бок со смертью. Они ненавидят многое из того, что ненавистно вам. Они хитроумны. У них железная дисциплина. В их жизни нет места компромиссам. Они вызывают восхищение – ими нельзя не восхищаться. В культурах, не знающих ничего, кроме пресыщенности и пороков, террор – единственное разумное действие. Слишком много всего: вещей, идей и концепций накопилось – больше, чем хватило бы нам на десять тысяч жизней. То истерика, то инертность. Исторический прогресс под вопросом. Хоть кто– нибудь воспринимает жизнь серьезно? К кому мы относимся серьезно? Только к исповедующему смертоносную веру, к тому, кто за веру убивает других и умирает сам. Все прочее поглощается обществом. Художник поглощается, уличный дурачок и тот поглощается, растворяется, подвергается переработке. Дай ему доллар, сними его в рекламном ролике. Только террорист стоит поодаль. Культура пока не додумалась, как его ассимилировать. Когда убивают безвинных, все несколько осложняется. Но это средство для привлечения внимания – ведь Запад другого языка не понимает. А их умение манипулировать своим образом в нашем сознании?! Как часто они мелькают в бесконечном потоке сменяющихся картинок. Билл, я вам говорил в Лондоне… Только писатель поймет, до чего тошно жить в безвестности, на обочине мира, пропадать зазря. В душе вы сами – убийцы. Чуть ли не каждый из вас.
Упоенный своими речами, Джордж только улыбался, пока Билл возражал ему, энергично мотая головой.
– Ничего подобного. Террорист как изгой– одиночка? Миф чистой воды. Их группы финансируются тоталитарными правительствами. Они сами – идеальные тоталитарные государства в миниатюре. Несут давно известное мировоззрение – оловянные глаза, тотальное истребление, тотальный порядок.
– С чего начинается террористическая организация? С горстки людей, которые собираются где-нибудь в подсобке галантерейной лавки. Они ценят дисциплину и железную волю? Разумеется. Мне кажется, нужно выбирать, на чьей ты стороне. Не успокаивать себя примиренческими аргументами. Защищать растоптанных, оплеванных. Разве эти люди не жаждут порядка? А кто им его обеспечит? Вспомните о Председателе Мао. Перманентная революция и порядок совместимы.
– Вспомните о пятидесяти миллионах хунвейбинов.
– Билл, это же были дети. Там все упиралось в веру. Светлую, иногда идиотскую, иногда жестокую. Посмотрим, что сейчас. Куда ни глянь, молокососы позируют с автоматами. В подростковом возрасте жестокость и несгибаемость уже сформированы окончательно. Я же говорил в Лондоне: чем бессердечнее, тем заметнее.
– PI чем труднее становится подыскивать оправдания, тем больше наслаждаешься своей принципиальностью. Тоже несгибаемость своего рода.
Они выпили еще, сидя на корточках, нос к носу; по улице с каким-то бесстыжим ревом носились мотоциклы.
– Джордж, вы представляете какую-то небольшую маоистскую организацию?
– Это только идея. Мечта о Ливане без сирийцев, палестинцев и израильтян, без иранских добровольцев и религиозных войн. Нам нужна модель, которая поможет отстраниться от всей этой истории взаимных обид. Нечто грандиозное и подкупающее. Образ абсолютного бытия. Билл, это – ключ ко всему. В обществах, стремящихся преобразовать себя изнутри, – политика абсолютна, власть абсолютна, бытие абсолютно.
– Даже если бы я мог прийти к мысли, что тотальная власть необходима, моя работа меня бы переубедила. По опыту своего личного сознания я знаю: самодержавие обречено на крах, тотальный контроль калечит душу, персонажи бунтуют против моей деспотической власти, я не могу обойтись без споров с самим собой, без внутренних диссидентов. Мир бьет меня по губам, едва мне покажется, что я его властелин.
Он вытянул из коробка спичку, зажал в вытянутой руке.
– Знаете, почему я верю в литературу? Это демократический крик души. Великий роман, хотя бы один великий роман может написать любой, чуть ли не каждый дилетант с улицы. Я в это верю, Джордж. Какой-нибудь безымянный грузчик, какой-нибудь темный забулдыга может сесть за стол, выработать собственный стиль, рискнуть и достичь. Это настоящее чудо, точно помощь ангелов. Удивительно, аж челюсть отвисает. Фонтан таланта, фонтан идей. Нет двух похожих вещей, нет двух похожих голосов. Двойственность, противоречия, шепоты, намеки. И это вы хотите уничтожить.
Неожиданно он обнаружил, что разозлился.
– А когда писатель растрачивает свой талант, то умирает демократической смертью, и всякий может видеть, какая от него осталась куча дерьма – ворох никудышных текстов.
Лекарства иссякли. Переварены и абсорбированы. "Ну и ладно, – решил он, – нужны они мне теперь", и не стал выяснять, что имеется в безрецептурном отделе ближайшей аптеки. Задумался, как бы так устроить, чтобы за гостиницу и питание расплатился, несмотря на разрыв отношений, концерн Чарли. Все-таки Билл тут трудится на благо человечества.
Чтобы выпить, приходится долго карабкаться в гору.
Он провожал взглядом священников, провел полминуты в древней церкви – такой маленькой, что ей не было тесно между опор современного небоскреба; одноместное убежище от суеты, от мышиного бега времени – прохлада, полумрак, горящие свечи.
С дороги он сбивался на каждом шагу. Например, в гостинице: всякий раз, выходя из номера, сворачивал к лифту налево, а тот неизменно оказывался справа. Один раз забыл, в каком городе находится, но увидел почетный караул: по тротуару навстречу ему маршировали четверо, вооруженные винтовками с примкнутыми штыками, – сменились с поста и идут в казарму, одетые в вышитые туники, плиссированные юбки и башмаки с помпонами, – и он смекнул: это не Айова– Сити.
Поднявшись в гору до таверны, он сделал заказ – указал пальцем на блюда на остальных трех столиках. Не то чтобы никто тут не говорил по– английски. Он забывал, что здесь владеют английским, или предпочитал помалкивать. А может быть, ему просто нравилось жестикулировать. Пантомима – один из способов упражняться в добровольном одиночестве, укреплять духовную стойкость. Ведь он почти готов к новому этапу: пора устранить то, что уже не важно, и то, что покамест важно, все лишнее и все необходимое – так почему бы не начать со слов?
Тем не менее он пытался писать, писать о заложнике-другого способа сосредоточиться просто не знал. Впервые после отъезда из дома он затосковал по своей пишущей машинке. По этому ручному инструменту памяти и терпеливой мысли, по бумагомарательному устройству, в котором хранится его земной опыт. На машинописной странице он видел слова яснее, мог составлять фразы, моментально входящие в мир персонажей, не оскверненные его калечащей рукой. А тут изволь обходиться карандашом и блокнотом, просиживать за работой долгие утренние часы в гостиничном номере, медленно выковывал цепочки мыслей, позволяя словам вести его в тот подвал.
Найди точки, где ты с ним соприкасаешься.
Перечитай его стихи еще раз.
Узри в словах его лицо и руки.
Матрас-"пенка", на котором проходит его жизнь, – сплошное глубоко въевшееся пятно, натуралистичная вековая вонь. Воздух мертвый – уже не воздух, а взвесь каких-то крошек, чешуек штукатурки, что осыпаются со стен при ожесточенном обстреле. Он пробует воздух на вкус, чувствует, как воздух оседает на веки, лезет в уши. Его запястье забыли отвязать от водопроводной трубы, и он не может добраться до туалета, чтобы справить нужду. Боль в почках протягивается нитью сквозь время, пульсирует в унисон со временем, разоблачает уловки, с помощью которых время силится еще больше замедлить свой ход. Человеку, которого они присылают его кормить, запрещено разговаривать.
Кого они присылают? Как он одет?
Пленник различает в зеркале мира тусклое изображение самого себя и осознает, что причислен к святым низшей категории, к мученикам, чьи страдания – укор для совести окружающих.
Не усложняй, Билл.
Сдвинув рычажок, Джордж распахнул деревянные ставни. Комната наполнилась светом и шумом, а Билл налил себе еще. И осознал, что все симптомы как рукой сняло, едва он перестал обжираться таблетками.
– Япо-прежнему убежден, что вам стоит ее купить. Правка вносится мгновенно, – сказал Джордж. – Текст податливый, легкий. Он не сковывает, не давит. Если у вас какие-то сложности с книгой, над которой вы работаете, электроника поможет совершить прорыв.
– Этот ваш сюда приедет или как?
– Я делаю все, что в моих силах.
– Я ведь могу с ним хоть здесь поговорить, хоть там. Никакой разницы.
– Поверьте мне на слово. Разница есть.
– Сажаешь человека в комнату и запираешь дверь. В этом есть какая-то кристальная простота. А не уничтожить ли нам ум, созидающий слова и фразы?
– Я вынужден вам напомнить… слова священны, но они могут быть священны совершенно по– разному. Дивная стихотворная строка часто пребывает в неведении о том, что творится вокруг нее. Бедняки, молодежь – это чистые листы, на которых можно написать все что угодно. Так сказал Мао. А он писал неустанно. Он стал историей Китая, написанной на массах. И его слова обрели бессмертие. Они изучены, повторены, затвержены целой нацией.
– Заклинания. Хоровое пение лозунгов и формулировок.
– В Китае Мао Цзэдуна человек, читающий на ходу книгу, искал не забвения, не развлечения – он крепил свои узы со всеми остальными китайцами. Что за книга? Книга Мао. "Маленькая красная книжка". Цитатник. Она олицетворяла веру, которая была с людьми всегда, где бы они ни находились. Этой книгой размахивали, ее декламировали наизусть, постоянно совали всем под нос. Наверняка не выпускали из рук, даже занимаясь любовью.
– Тоже мне, секс. Зубрежка-долбежка.
– Разумеется. Мне даже удивительна ваша обывательская реакция. Да, безусловно, долбежка. Мы заучиваем труды, которые служат руководством в борьбе. Храня произведение в памяти, мы предохраняем его от гибели. Оно остается нетленным. Дети заучивают целыми кусками сказки, которые слышат от родителей. Вновь и вновь требуют одну и ту же. Не переиначивай ни слова – иначе ребенок разревется. Это и есть тот неизменный нарратив, повествование, без которого не выживет ни одна культура. В Китае этот нарратив был собственностью Мао. Люди затверживали его и декламировали, чтобы революция не сбилась со своего курса. Так опыт Мао сделался неподвластен влиянию внешних факторов. Он превратился в живую память сотен миллионов людей. Культ Мао был культом книги. Призывом к единению, кличем "Все в строй!", – и собирались толпы одинаково одетых, одинаково мыслящих. Разве вы не видите, как это прекрасно? Разве в повторении определенных слов и фраз не может быть красоты и силы? Чтобы почитать книгу, вы уединяетесь у себя в комнате. Эти люди вышли из комнат на улицу. Стали толпой, которая размахивает книгами. Мао сказал: "Наш бог – не кто иной, как народные массы Китая". Этого– го вы и страшитесь – что массы возьмут историю в свои руки.
– Джордж, я вам не великий провидец. Я ре– месленник-фразодел, вроде сыродела, только медлительнее. Не надо говорить со мной об истории.
– Мао был поэтом, бесклассовым индивидом, во многих важных отношениях зависевшим от масс, но одновременно существом высшего порядка. Билл-фразодел. Я прямо вижу, как вы там живете, носите широкие хлопчатобумажные штаны и такую же рубашку, как ездите на велосипеде и ютитесь в каморке. Вы, Билл, без пяти минут маоист. Попробуйте им стать – у вас бы получилось лучше, чем у меня. Я внимательно прочел ваши книги, мы много часов проговорили, и я без труда представляю себе, как вы растворяетесь в этой бескрайней бело-синей хлопчатобумажной массе. Вы написали бы то, в чем культура увидела бы саму себя. Убедились бы, что людям необходимо существо высшего порядка, которое помогало бы им побеждать малодушие и растерянность. Моя мечта – чтобы эти идеи возродились в Бейруте, где люди загнаны в крысиные норы.
Жена Джорджа принесла поднос с кофе и сладостями.
– Задайте лучше другой вопрос: сколько жертв? Сколько погибло во время Культурной революции? Сколько сгинуло в итоге Большого скачка? И ловко ли он спрятал своих мертвецов? Вот еще один вопрос. Что эти люди делают с миллионами павших от их рук?
– Бойня неизбежна. Кровопролитие всегда заставит с собой считаться. Повальная гибель, бессчетные мертвецы – вопрос лишь в том, где и
когда это случится. Вождь – только посредник между историческими предпосылками и реальностью.
– Всякое закрытое государство для того и закрыто, чтобы скрывать своих мертвецов. Сценарий такой: ты предсказываешь, что, если твоя версия истины не воплотится в жизнь, будет много погибших. Потом ты убиваешь людей, чем больше, тем лучше. Потом ты скрываешь факт убийства и сами трупы. Вот для чего было изобретено закрытое государство. А начинается все с одного-единственного заложника, верно? Заложник – этот сценарий в миниатюре. Первая пробная репетиция массового террора.
– Выпейте кофе, – сказал Джордж.
Билл поднял голову, чтобы поблагодарить хозяйку, но та уже ушла. Издали послышался какой-то повторяющийся звук – тихие хлопки. Джордж встал, насторожился. Еще четыре негромких "хлоп-хлоп". Он ненадолго вышел на балкон, а вернувшись, пояснил, что это маломощные взрывные устройства, которые одна местная левая группировка прикрепляет к автомобилям дипломатов и иностранных бизнесменов – всегда к пустым, жертвы им не нужны. Эти ребята любят обрабатывать по десять – двенадцать машин зараз. Музыка парковок.
Джордж сел, пристально посмотрел на Билла.
– Съешьте что-нибудь.
– Попозже, может быть. Выглядит красиво.
– Почему вы все еще здесь? Разве дома вас не ждут дела? Неужели вы до сих пор не соскучились по работе?
– Об этом не будем.
– Пейте кофе. Я вам со всей ответственностью рекомендую новую модель "Панасоника". Полностью раскрепощает. Больше не надо возиться с тяжелыми окостеневшими артефактами. Преображаешь текст, как по волшебству, перебрасываешь слова, куда вздумаешь.
Билл зашелся каким-то особым хохотом.
– Послушайте-ка. А если я поеду в Бейрут и заключу тот духовный союз, который вам так мил? Поговорю с Рашидом. Можно от него ожидать, что он отпустит заложника? И чего он захочет взамен?
– Он захочет, чтобы вы заняли место того писателя.
– Поднимите как можно больше шума. Потом, в самый выгодный момент, меня отпустите.
– Как можно больше шума. Скорее всего, не пройдет и десяти минут, как вас убьют. Потом сфотографируют ваш труп и придержат снимок до самого выгодного момента.
– А ему не приходит в голову, что я ценнее своей фотографии?
– Сирийцы постоянно прочесывают южные пригороды. Заложников все время нужно перемещать. Рашиду, честно говоря, лень будет возиться.
– А что будет, если я прямо сейчас сяду в самолет и улечу домой?
– Заложника убьют.
– И сфотографируют его труп, не мой.
– С паршивой овцы хоть шерсти клок, – сказал Джордж.
Брита летела в самолете – смотрела кино, слушала через наушники журчащий джаз. Демонстрация фильма казалась каким-то концептуалистским действом: экран парит в полутьме, покрывается, когда самолет потряхивает, рваными линиями и кляксами, звуковую дорожку всякий зритель выбирает сам. Ей подумалось, что на борту самолета каждый смотрит свой фильм – свое маленькое летучее воспоминание о Земле. Перед ней на откидном столике, рядом со стаканом лимонада и пачкой арахиса, лежал журнал, и она перелистывала страницы, ленясь даже глянуть на них. Сосед говорил по телефону, его голос просачивался к ней в мозг вместе с партиями баса и барабанов, а внизу разматывалась с бобины вся Америка.
Брита думала о том, что разрешила Карен жить в своей квартире и присматривать за своей кошкой, даже не зная фамилии девушки.
Размышляла о том, что последнее время все мысли, приходящие ей на ум, вскоре сами собой внедряются в общечеловеческую культуру – воплощаются в чужие картины или фотографии, в слоганы, в прически. На открытках или рекламных щитах она читала глупейшие частные детали своих тайных дум. Натыкалась в прессе на имена писателей, которых уже запланировала
сфотографировать, – безвестные люди попадали на газетные страницы, словно Брита разносила по миру некий вирус славы, заразный блеск. Вот и в Токио в одном художественном журнале ей попалась репродукция картины, называвшейся "Небоскреб III", – диптиха, где Всемирный торговый центр изображался точно таким, каким он видится ей из окна: тот же ракурс, та же неприязнь к этому мрачном)' сооружению. Вот они, ее башни, без единого окна, две плиты из черного латекса, засасывающие все окружающее пространство.
Сосед говорил в телефон:
– Завтра в час по вашему времени.
Занятно. На час следующего дня у Бриты назначена встреча с одним редактором, который ее давно уже обхаживает, – вероятно, прослышал о некой серии и надеется заполучить ее для своего журнала. Она подумала, что надо бы проявить те пленки. Но браться за них почему-то не хотелось – донимало воспоминание о лице Билла в последние минуты той утренней сессии. Ужасный блеск в глазах. Она никогда раньше не видела, чтобы человек с головой окунался в свои давнишние страдания. Она подумала: вот ведь жизнь – строишь, строишь себя, а едва столкнешься с чем– то обескураживающим, все в очередной раз рушится, откатывается к шоку первого разочарования, к недоуменному вздоху.
Стюардесса забрала со столика пустой стакан.
Она думала, что виновата перед Скоттом. Классический пример секса с суррогат-партнером, разве не так? Все время, пока они были вместе, она оставалась той, что, голая и распаренная, подглядывала из ванной за писателем, колющим дрова. Странно, как мысленные образы становятся преградой между существами из плоти и крови. Ей стало жаль Скотта. Как-то она попыталась ему позвонить: изучила карты штата, долго припоминала дорожные указатели, а потом просто обратилась в справочные нескольких графств. Но Скотт Мартино не значился ни в общедоступном, ни в закрытом списке абонентов, а Билла Грея не существовало в природе, а Карен живет без фамилии.
Лицо на экране принадлежало актеру, ее соседу по дому. Он задолжал ей сто пятьдесят долларов и три бутылки вина, и, видя его лицо в полумраке, под щебет джазовых ручьев в висках, она впервые поняла: долга он уже никогда не отдаст.
Она думала о том, что одному из писателей, которых она пыталась сфотографировать в Сеуле, остается сидеть еще девять лет – он осужден за призывы к свержению существующей власти, коммунистические выходки и поджог. Ей не давали с ним свидания, и она рассвирепела, изругала этих подонков последними словами. Бесстыдный эгоизм художника, совершенно непростительный, но ей было важно запечатлеть его лицо на пленке, увидеть, как его черты проступают на листе бумаги в рубиновом свете лаборатории, за семь тысяч миль от его тюрьмы.
Она доверила свой дом, свои работы, свое вино и свою кошку девушке-призраку.
Малыш, сидящий у иллюминатора, поднял шторку, и Брита догадалась, почему ей не хочется заглядывать в журнал, лежащий перед ней, – боязно наткнуться на еще что-нибудь заветное, свое. Она пристегнута, загерметизирована, вознесена на высоту пяти миль, а мир с ней в таких близких отношениях, что она в нем повсюду.
Сойдя с тротуара, сделав шагов семь, он услышал визг тормозов, успел отступить на шаг и повернуть голову. Увидел четки, качающиеся за лобовым стеклом машины, движущейся по встречной полосе, и в это же мгновение был сбит первой машиной, той, от которой отпрянул. Отскочил вбок гротесковой побежкой, всплеснув руками, со всего размаха ударился об асфальт, разбив до крови левое плечо, а заодно и лицо с левой стороны. Почти сразу же попытался встать. На помощь бросились люди, собралась маленькая толпа. Автомобильные клаксоны уже сливались в дружный рев. Он встал на четвереньки, чувствуя себя полным идиотом, сделал рукой успокаивающий жест. Кто-то подхватил его под мышки, и он поднялся на ноги, благодарно кивая. Отряхнул одежду, чувствуя, что левая рука прямо-таки горит, но пока еще стараясь на нее не глядеть. Вымученно улыбнулся человеческим лицам, увидел, как они отдаляются. Потом вернулся на тротуар и стал искать, где бы присесть. Мимо струился людской поток, жгло солнце. Он зажмурился, подставил солнцу лицо. Движение возобновилось, но вдалеке водители все еще жали на клаксоны: рыдания плакальщиков, благоговейный полуденный вопль скорби, висящий в воздухе. Солнце ласкало ему лицо, снимая боль.
То, что он написал о подвале, – как ставка в рискованной игре. В этих строчках таится пауза, опасный прогал – точно-точно, он такие вещи чует. Когда фраза получается как надо, пробирает дрожь – кажется, будто эти слова попали на бумагу лишь чудом, вопреки неодолимым преградам. Он забывал то побриться, то оставить горничной одежду для стирки в особом мешке, то, оставив одежду, забывал заполнить квитанцию. Возвращался в номер, смотрел на одежду в целлофановом пакете, гадал, чистая она или грязная. Доставал ее, подносил к свету, видел кровавые пятна, совал все назад в пакет – пусть горничная разберется. Написанное – как тупой нож, как белая пустыня. Мазал ободранную руку антисептическим кремом, принимал теплые ванны, чтобы тело не ныло – а ныло оно везде. Даже не забывай он бриться, ему удавалось бы обработать только пол-лица. От левого глаза до подбородка тянулся кровоподтек в форме полумесяца: блестящий, сочный, похожий на живое, бодрое существо. Он курил и писал, думал, что, наверно, никогда уже не напишет так, как надо, но радовался знакомому ощущению, ощущению, что какой-то закон языка или природы дал слабину; и Билл говорил себе: я могу, цепляя строчку за строчку, выйти куда нужно, вновь обрести это напряжение, этот колотун, все, что потерял в песках моей бесконечной книги.
Он научился выговаривать слово "Метакса" – с ударением на последнем слоге, и терпкий вкус бренди теперь казался ему вполне резонным.
В Лондоне он завтракал по соседству с врачами. А теперь прямо перед его носом священники покупают яблоки на рынке. Зайдя в церковь в Плаке {9} , он увидел занятное собрание металлических бляшек, развешанных под иконой какого-то святого в рыцарских доспехах. По большей части то были изображения частей тела, но на некоторых медальонах были выбиты солдаты и моряки, голые младенцы и «фольксвагены», дома, ослики, коровы. Молитвенные жетоны, рассудил Билл. Если у тебя сердце болит или в ухе стреляет, обращаешься за помощью к сверхъестественным силам, приобретая готовую бляшку с изображением сердца или уха; женские груди, оказывается, в ассортименте тоже есть, для тех, у кого, к примеру, рак; а потом просто вешаешь эту штуку около соответствующего святого. Метод распространялся на тысячи болезней или напастей, которые могут коснуться твоих близких или имущества, – в принципе очень разумно, мольба становится динамичной и конкретной, провозглашается демократия икон; но сам Билл предпочел бы купить в лавке жетончик на целого человека и повесить около соответствующего святого. У них найдутся святые от всего, чего угодно, хоть от оспы, хоть от злых собак, но Билл сильно сомневался в существовании покровителя для человека целиком, для тела, души и личности зараз; и вот еще что: где-то глубоко в правом боку у него иногда возникает странная боль, которую он любит называть «колотье», – вряд ли для нее подобран святой или изготовляется медальон, который можно было бы купить в лавке.
Джордж сказал:
– Нам нужно показаться врачу, верно?
– Все нормально.
– А ваше лицо? Разве не надо показать его врачу? Давайте я позвоню.
– Само заживет. С каждым днем все лучше.
– Имя водителя выяснили?
– Мне его имя ни к чему.
– Билл, его машина вас сбила.
– Не по его вине.
– Позвольте мне кому-нибудь позвонить. Вам следует заявить об этом. По-моему, в подобных случаях положено куда-то обращаться.
– Джордж, налейте мне выпить.
Они проговорили до вечера. Потом, сидя на террасе, смотрели, как зажигаются фонари, как текут к заливу узкие красные ленты – слившиеся воедино стоп-сигналы машин, тысяча автомобилей в минуту; обычные сумерки, час, когда людям грустно оттого, что они смертны. Появилась дочь Джорджа, неуклюже привалилась к перилам – печальная девочка в джинсах.







