355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дон Делилло » Mao II » Текст книги (страница 11)
Mao II
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 01:07

Текст книги "Mao II"


Автор книги: Дон Делилло



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)

– Билл, я за вас беспокоюсь.

– Сделайте мне одолжение – перестаньте беспокоиться.

– Зачем вы в это ввязались?

– Идея была ваша.

– Но вы с такой готовностью ее подхватили.

– Отрицать не буду.

– Позвольте, я кому-нибудь позвоню насчет ваших ссадин. Жасмин, принеси мою книжечку, где телефоны.

– Сейчас уже поздно. Утром схожу к врачу.

– Вы мне обещаете? – сказал Джордж.

– Да.

– Учтите, в Бейруте точно ничего не произойдет. Аэропорт опять закрыт из-за ожесточенных боев. Я связывался с Рашидом. Он мог бы покинуть город морем, а потом с Кипра прилететь сюда, но сейчас морской путь очень опасен, и вдобавок, как я подозреваю, ему сюда не хочется. Крайне досадно. Я так надеялся, что нам с вами сообща удастся решить эту проблему.

– А Жан-Клод?

– Кто это?

– Заложник, Джордж.

– Не называйте мне его имени.

– Вы его имя знаете.

– Улетучилось из памяти. Забылось. Напрочь.

Девочка стояла за спиной отца, прикасаясь

руками к его плечам, массировала бережно и уныло.

– Как они его прикончат?

– Билл, езжайте домой и займитесь своим делом. Мне очень приятно с вами разговаривать, но у вас больше нет причин здесь оставаться. И подумайте о том, что я вам говорил. Электронная машинка. Клавиши нажимаются безо всякого усилия. Поверьте, вам она жизненно необходима.

Билл вернулся в гостиницу и попытался поспать. Была одна поговорка, которую он твердил себе, поговорка загадочная и неисчерпаемая, которую можно сравнить разве что с общим прошлым людей, любящих друг друга, людей, съевших вместе пуд соли, выучивших наизусть все бородавки, вихры и обиженное молчание друг друга; эта поговорка, эта бессмысленная белиберда, произносилась не одним голосом, а несколькими враз, относилась невесть к чему, но годилась на все случаи жизни, вспоминалась в основном для смеха, но была не лишней и в черные дни – как напоминание, что словам ничего не делается, даже когда жизнь летит в тартарары.

"Перед тем как делать заказ, снимите мерку с головы".

Эта поговорка выражает все. Посторонним она непонятна, а оттого еще уместнее, еще смешнее; да и понимать-то в ней нечего, и это ей только на пользу.

В шесть утра, расплатившись в отеле, он бродил с багажом по улицам. Хромал. На каждом десятом шагу оглядывался в поисках такси. Брюки у него только одни, не снимавшиеся с Нью-Йорка, испачканные на коленях кровью ободранной руки, еще есть старый тесный твидовый пиджак, пиджак Чарли, и сумка Лиззи, и купленная в Бостоне бритва, которой он, правда, не пользуется, и ботинки, купленные днем раньше, чем бритва, и наконец-то разношенные.

Он оказался в жилом районе – вконец заблудился. Какой-то мужчина в майке волок через улицу три мешка e мусором. Чистый-чистый свет впитывался в шероховатую кору эвкалипта – потрясающая картина, надо видеть, все дерево сияет, электродерево, под напряжением, на кончиках веток беззвучные язычки пламени, дерево словно обнажено до самой сути. На углу мужчина бросил свои мешки и вернулся назад; кивнув ему, Билл пошел дальше, слыша, как взбирается в гору мусоровоз.

И все время озираясь – не появится ли такси.

Она ходила по Нью-Йорку, неся в себе множество голосов. Говорила с обитателями парка, рассказывала им о человеке из далекой страны, у которого особый дар – изменять историю мира. Лабиринты обитаемых коробок становились все замысловатее: ночи стояли теплые, и парк влек к себе людей со всего города. Людей в броне из грязи. Одна женщина сложила свои пожитки в пластиковые мешки, связала их горловины вместе и куда-то потащилась, волоча эти мешки на прочной веревке. Карен подмечала, что голуби и белки берут пример с крыс – лезут за едой прямо в палатки. Голуби не летали, только ходили; белки припадали к земле, отпрыгивали, выжидали и, расхрабрившись, забирались в сумки, стоящие прямо под ногами у скамеечных жителей. Настоящие крысы появлялись ночью, бесшумные и юркие.

Люди выходят из домов, собираются на пыльных площадях и куда-то идут всем скопом, потоки людей, выкрикивающих одно и то же слово или имя, стекаются к какому-то центральному пункту, чтобы объединиться с бесчисленными полчищами других, влиться в общий хор.

А вот и Омар, сидит на корточках, – значит, работает, торгует своей травкой. Пару раз он помогал ей дотащить бутылки до магазина, где их принимают. Как-то они зашли в художественную галерею и долго разглядывали длинное изгибающееся сооружение у стены. Карен подсчитывала, сколько разных материалов было использовано для его постройки: металл, мешковина, стекло (а на нем – засохшие брызги краски), облезлая ножка от стула, батарейки от фонарика, открытки с видами Греции. Карен уставилась на ложку с налипшими объедками, прилепленную к мешковине. Подумала, что ее хочется потрогать, просто потрогать, прикоснуться к чему-то единственному в своем роде. Протянула руку и коснулась ложки, потом огляделась – не смотрят ли на нее с укором. Бездумно дернула за черенок. Ложка, зашуршав, как застежка-липучка, оторвалась от мешковины. Поняв, что стряслось, Карен обмерла. Посмотрела на Омара огромными, серьезными глазами, слегка выпятив, по своему обыкновению, губы. Омар, прохаживаясь взад-вперед, изобразил на лице нарочитый благоговейный ужас. Другими словами, выдал целую серию гримас изумления с примесью подобострастия. Карен застыла как вкопанная, зажав ложку в руке. Перепугалась, как никогда. Вот ведь незадача – эта штука взяла да оторвалась от картины. Настоящая ложка с прикрепленными к ней объедками – тоже настоящими. Карен попыталась понюхать объедки, осторожно – а то – о, ужас! – еще что-нибудь отлетит, произведение испортится непоправимо, – поднесла ложку к носу. Омар зашагал к выходу, точно тромбонист на похоронах, более того – в точности подражая всем движениям тромбониста. Карен сообразила, что ложку вряд ли удастся прилепить к мешковине на прежнее место. Положить ее некуда – зал как пустыня: ничего, кроме пола, стен и экспоната. Она решила последовать за Омаром, нарочно выставив ложку перед собой, – пусть кто-нибудь заметит, и тогда ее можно будет вернуть, пробормотав извинения; эту сцену она вообразила явственно, вообразила, как аккуратно кладет ложку на стол в вестибюле. Но никто ничего не сказал, и тут она оказалась на улице, все еще с ложкой в руке, с ложкой, облепленной объедками, и перепугалась еще пуще – ведь она покинула помещение галереи, унося с собой часть произведения искусства. Омар удалялся, ужасно довольный. Она смотрела, как он вышагивает своей особенной походочкой по улице, мимо манекенов в черных кимоно, с торчащими из рукавов локтями.

Случались утечки газа, перед знаменитыми ресторанами летали огненные шары, и у людей срывалось с языка: "Бейрут, Бейрут, прямо как в Бейруте".

По дороге к парку она проходила мимо нищего, который говорил:

– Подайте монетку, все равно вас люблю.

Каждый раз, когда она шла мимо него, он тянул свою долгую, как день, песню. Люди проходят не глядя. Все равно вас люблю. Проходят не глядя. Подайте монетку. Проходят не глядя. Все равно вас люблю. Подайте монетку. Не глядя. Все равно вас люблю. Она оставляла пустые бутылки и смятые жестяные банки у входов в хижины, другие бутылки несла сдавать, покупала для нелегальных обитателей парка продукты и рассказывала им о человеке издалека. Омар водил ее в трущобы, где по-быстрому обтяпывал свои дела, изъясняясь на метафорическом языке, которым она так по-настоящему и не овладела. Коридоры, выложенные кафелем, дырки в дверях – следы вставленных и вынутых замков. Цивилизация замков. Указующий перст, нарисованный на стене проулка, указывал, похоже, в никуда.

В мансарде она листала один фотоальбом за другим, изумленно глядела, как мучаются люди. Голод, пожар, бунт, война. Вот неизбывные темы снимков, от которых не оторвать глаз. Она рассматривала фото, читала подписи, опять рассматривала фото: повстанцы в масках, трупы казненных, пленные с грязными мешками на голове. Рассматривала руки и ноги голодающих африканцев. Голодающие всюду, куда ни глянь; женщины ведут неодетых детей сквозь песчаную бурю, плещутся на ветру длинные платья. Прочитав подпись, она опять посмотрела на фото. Без слов картинка была бы обнаженной, как нерв, одинокой, как былинка в пустыне. Бывали вечера, когда Карен, вернувшись в мансарду, сразу же хваталась за альбомы. Обезумевшие толпы – людские водовороты под огромными портретами духовных наставников. Иногда она рассматривала одну и ту же фотографию семь раз на неделе, каждый вечер ("Дети падают из окон горящего доходного дома"), и непременно прочитывала подпись. Нескончаемая череда страданий. Знайте, кто умирает в гнилых джунглях. Слова помогали ей сладить с изображениями. Подписи служили амортизатором, заполняли пустоту. Если бы не эти строчки, напечатанные мелким шрифтом, изображения раздавили бы ее в лепешку.

Она разговаривала с израильтянами и бангладешцами. Как-то раз, когда такси застряло в пробке, водитель с озорными глазами обернулся к ней, уселся боком к рулю, а в ее голове возникла картинка: машина резко кренится, охваченная застывшими языками пламени. Она всегда разговаривала с таксистами, задавала вопросы через отверстие для денег.

Проходят не глядя. Все равно вас люблю. Не глядя. Все равно вас люблю.

Есть диалекты для глаз. В окрестностях парка она читала вывески и надписи на стенах. Польские бары, турецкие бани, иврит на окнах, русские буквы в заголовках, намалеванные имена и черепа. Все, что она видела, было своего рода туземным наречием: ванны на кухнях, старые плиты "Уотермэн", полки винных магазинов, закованные в пуленепробиваемый пластик, – какой– то прозрачный музей бутылок. На остатках стен, на забитых досками витринах ей все время попадались слова "Sendero Luminoso". "Sendero Luminoso" на обугленных окнах заброшенных домов. Красивые на вид слова. Они были начертаны поверх театральных афиш и объявлений на всех облезлых кирпичных стенах района.

– Что-то мне сегодня не до того, – сказал Омар.

– Я просто спрашиваю.

– Не подлизывайся ко мне, как змея. Я же говорю: ну ладно.

– Я задаю простой вопрос. Ты или знаешь, или нет.

– Для секса времени нет, ну ладно, и тут тебя принесло, а я даже не знаю, как тебя зовут.

– Я узнала, сколько тебе лет. Мне в парке сказали.

– И что? Я сам себя кормлю. У меня свое дело. Разницы-то. Знаю, что говорю. Разницы-то – шесть мне или шестьдесят.

– Ну хорошо, ты умный и умудренный, как небо. Но я так уж к этому отношусь, ничего не попишешь.

– Сияющий путь. "Sendero Luminoso". По-испански "Сияющий путь".

– Это что-то религиозное?

– Партизаны и все такое. Дают знать, что они здесь.

– Где?

– Где только хочешь, – сказал Омар.

На эстраде ворочаются тела, с молочных пакетов смотрят пропавшие дети. Ей вспомнился знак "Глухой ребенок", в голове возникла картинка: сельское шоссе, воскресное затишье. Ну прямо Бейрут какой-то. В парке она разговаривала с теми, кто чаще других попадался ей на глаза, учила их жить в глобальном смысле слова, жить в соответствии с учением всемогущего человека, который… В метро читала инструкции на испанском, даже если английский текст висел рядом. Она рассуждала так: если и вправду случится авария, быстренько прочту английский, а пока нужно мысленно пробовать разные голоса.

В метро, на определенных улицах, по ночам в парке контакт может быть опасен. Контакт – не слово, не прикосновение, но воздух, искрящийся между незнакомыми людьми. Она училась ходить и сидеть по-разному, по-новому, коситься незаметно или вообще прикрывать глаза невидимыми шорами. Держалась поближе к посвященным, к ветеранам. Ходила, не высовываясь за пределы себя, не забредала на ничейную полосу, где друг на друга смотрят, где может мелькнуть мысль: "Знакомое лицо". Там, где возможна мысль: "Я человек, и ты человек, что дает тебе право меня убивать". В голове у нее возникла картинка: бегущие по улицам люди.

Ей нравилось взбираться по лесенке на кровать Бриты, прихватив маленький телевизор; вся мансарда погружена в темноту, сидишь под потолком в синих лучах, смотришь, отключив звук.

На экране – миллион людей на огромной площади, освещенной лампами дневного света, развеваются бесчисленные флаги с китайскими иероглифами. Она видит: почти все сидят, безмятежно сложив руки на коленях. На заднем плане, далеко-далеко, она замечает портрет Мао Цзэдуна.

Тут начинается дождь. Они идут под дождем, миллион китайцев.

Потом – люди едут на велосипедах мимо остовов сгоревших машин. Велосипедисты в полиэтиленовых накидках, с зонтиками в руках. Она видит закопченные военные грузовики, люди в кузовах внимательно ко всему присматриваются, упиваясь своей близостью к желанной цели, вдали из-за деревьев выглядывают высокие фонарные столбы.

Появляется кучка стариков во френчах как у Мао. Перед камерой они держатся скованно.

Потом – темнота, но она различает солдат, трусцой бегущих по улицам в сторону объектива. Не может оторвать глаз от бессчетных шеренг, бегущих трусцой, вооруженных ружьями с резиновыми пулями.

Потом люди во тьме, обращенные в бегство, колоссальные полчища раскалываются на части, рассеиваются – оказывается, толпа способна словно бы сворачиваться в рулон, оставляя после себя пустое, какое-то сконфуженное место.

Показывают руководителей страны во френчах.

Солдаты трусят по улицам, выбегают на просторы площади, где освещение дневное, хотя сейчас ночь. В войсках, стекающихся с улиц и проспектов на широкое открытое пространство, что– то есть. Бегут они, как заправские стайеры, почти лениво, на груди болтаются маленькие ружья; толпа раскалывается на части.

Потом – портрет Мао на площади, подсвеченный, лицо забрызгано краской.

Наступающие войска приближаются: почти ленивой трусцой, в ногу, шеренга за шеренгой, и ей хочется, чтобы это продолжалось долго, пусть показывают шеренги бегущих солдат в старомодных касках, с игрушечными ружьями.

На экране – труп, тлеющий на мостовой.

Мертвецы, стиснувшие рули опрокинутых набок велосипедов, языки пламени взметаются во тьме. Трупы так и остались на велосипедах, а на них поглядывают, проезжая мимо, другие велосипедисты, некоторые – в респираторах. Погребальные костры в буквальном смысле – многие из мертвецов так и не сняли ног с педалей.

Как это называется – "разогнать"? Толпа разогнана бегущими трусцой войсками, выдвигающимися на открытое место.

Толпа толпу вытесняет.

Вот чему учит история: кто сумеет захватить открытое место и удержать его дольше, чем другие, тот и… Пестрая толпа против толпы, где все в одинаковой одежде.

На экране крупным планом показывают портрет Мао, новенький, не испачканный, волосы Мао образуют венчик, от чего голова кажется крупнее, чуть ниже рта – большая бородавка, и Карен пытается вспомнить, есть ли бородавка на портрете, который Энди нарисовал карандашом, – на том, что висит у нее дома на стене спальни. Мао Цзэдун. Имя ей вполне нравится.

Но забавно, что картинка. Забавно, что картинка… картинка… о чем это я?

Она слышит: на улице завыла автомобильная сигнализация.

Переключает канал: на площади, освещенной лампами дневного света, появляются китайцы, миллион китайцев. Ей хочется поймать еще какие-нибудь кадры с бегущими трусцой солдатами. Показывают веломертвецов, свисающий с какой– то мачты труп в военной форме, шеренгу стариков – руководителей страны во френчах а-ля Мао.

Все эти старики одеты точно с плеча Мао, а на площади – ни одного человека в пиджаке, сплошные рубашки. Это что-нибудь да значит, но что?

Пеструю толпу рассеяли.

На экране, далеко в глубине кадра, виден огромный официальный портрет; а вот на рисунке Энди бородавка отсутствует, Карен почти уверена.

Что-то такое есть в войсках, вступающих на площадь, в бессчетных шеренгах, бегущих со слаженной ленцой. Она постоянно щелкает переключателем, надеясь увидеть войска.

Показывают веломертвецов.

И снова площадь, освещенная лампами дневного света. Забавно, что картинка-даже если она не дорисована – обнажает истинное лицо человека.

Потом Карен выходит на улицу – а там, оказывается, вот что стряслось: в припаркованную машину врезалось такси, а в третьем, ничуть не пострадавшем автомобиле взвыла сигнализация и все никак не уймется. Вокруг стоят люди – глазеют и жуют. К этому раскаленному добела пятачку наклоняются уличные светильники с натриевыми лампами, и голова идет кругом, перемешиваются города и пейзажи, огромная площадь в Пекине, и прокопченная ветром улица в Нижнем Манхэттене, и антресоли, где светится экран телевизора… Карен стоит, глядит сощуренными глазами на смятый автомобиль, высматривая неестественно скрюченные тела и вездесущие мазки крови.

Проходят не глядя. Подайте монетку. Не глядя. Все равно вас люблю. Подайте монетку. Не глядя. Все равно вас люблю.

' Она увязалась за мужчиной, внешне похожим на Билла, но при ближайшем рассмотрении тот оказался совершенно не писательского типа.

Облепленную объедками ложку из художественной галереи она берегла как могла. Поместила на полке, убрав несколько книг, чтобы ложка лежала на виду, но не на свету, и ни за что не задевала. Карен очень беспокоилась за объедки. Если они каким-то образом с чем-нибудь соприкоснутся, поцарапаются, размякнут от тепла, то могут осыпаться с ложки; о подобном искажении художественного замысла Карен не могла помыслить без дрожи. Ложка и объедки – единое целое.

Она без обиняков поговорила, вложив в это всю душу, с одной парой – мужчиной и женщиной, заросшими грязью. Они сидели на матрасе в своей хижине-коробке, а Карен – снаружи, на корточках у входа, упершись кончиками пальцев в землю; пластиковый пакет, служивший дверной занавеской, как бы драпировал ее плечи.

Наша задача – готовиться ко второму пришествию.

Мир станет общемировой семьей.

Мы – духовные дети человека, о котором я говорила, человека из далекой-далекой страны.

Глобальное могущество нашего истинного отца оберегает нас.

В глобальном смысле мы – дети.

Все сомнения исчезнут в объятиях глобального контроля.

Омару Нили четырнадцать. Она шла вместе с ним мимо украинского Иисуса на церковном фасаде. Мимо гостиницы для ВИЧ-инфицированных. Она вдруг сообразила, что не знает, где он живет, есть ли у него родители, братья, сестры, кузены. Когда-то она думала, что кузены – обязательно белые и из среднего класса, в самом слове что-то эдакое заложено. Они прошли мимо скульптуры: черный куб, как бы балансирующий на одной из своих вершин. Под кубом спали человек десять, обложившись пакетами из супермаркетов и тележками из супермаркетов, а кое-кто – и костылями, вон торчат загипсованные руки и ноги. Она хотела, чтобы Омар помог ей забрать из дома, предназначенного на слом, снятую с петель дверь. Отнести ее в парк. Но в фабричном квартале к ним подошли двое мужчин в лилипутских шляпах – пресловутых фетровых шляпенках, в футболках в облипочку, как у культуристов.

Она ощутила в воздухе искру контакта, плотный поток информации, от которого мороз по коже. Но они ничего им не сделали – только поговорили. Поговорили с Омаром на метафорическом, абсолютно непонятном ей языке. А потом пошли прочь, и Омар пошел рядом, так и не оглянувшись; ушли, и он с ними. А как же моя дверь? Один из них разговаривал с Омаром, держа его под руку, а тот покорно шел своей развинченной походочкой, рослый для своего возраста мальчик.

Люди с магазинными тележками. Когда эти штуки покинули супермаркеты и выехали на улицы? Тележки попадались ей на глаза повсюду: их толкают перед собой и за собой тянут, в них живут, за них дерутся, эта без колес, та помята, третья катится криво, и все до краев полны мелочами жизни, универсальными отбросами всего сущего, если можно так выразиться. Она заговорила с женщиной в пластиковом мешке, вызвалась раздобыть для нее тележку, это, пожалуй, в моих силах. Женщина отозвалась изнутри мешка, заговорила по-вороньи, разразилась хриплым карканьем. Карен задумалась, как бы его расшифровать. Она обнаружила, что почти никого здесь не понимает, никто не говорит на языке, с которым ей доводилось сталкиваться прежде. Всю жизнь прожила, думая, что умеет слушать, а теперь придется учиться заново. Язык совсем иной, принципиально бесписьменный, язык для посвященных, рваноречие магазинных тележек и пластиковых пакетов, язык грязи, – и Карен пришлось сосредоточенно вслушиваться, пока женщина вытягивала из своего горла цепочку слов – точно гирлянду носовых платков, связанных уголками; вслушиваться, а затем с некоторым усилием возвращаться к началу ее речи, воссоздавать услышанное.

Скорее всего, женщина сказала:

– В этом городе есть автобусы, которые приседают перед инвалидными колясками. Дайте нам пандусы для людей, живущих на улице. Я хочу такие автобусы, пусть приседают, пусть приседают перед нами.

Скорее всего, она сказала:

– Хочу свою личную собаку-поводырку, которую пускают в кино.

Но, возможно, было произнесено что-то совершенно иное.

Везде, повсюду люди собираются кучками, выходят из саманных домишек, крытых жестью хижин, бескрайних лагерей беженцев, встречаются на какой-нибудь пыльной площади, чтобы вместе двинуться к некой центральной точке, выкрикивая какое-то имя, по дороге обрастая подкреплениями, некоторые бегут, некоторые – в окровавленных рубашках, и вот они достигают обширной равнины, заполоняют ее своими тесно сгрудившимися телами… какое-то слово, какое– то имя, миллионный хор, скандирующий имя под белым, как мел, небом.

Она просила то ли "аннигиляцию", то ли "огня и вибрацию"; когда Карен принесла ей горячей еды в пластиковой коробке от торта, она схватила коробку и скрылась в своем пакете.

Вернулась Брита; они сели и съели обед, со всем тщанием приготовленный Карен. Карен как следует прибралась в квартире, сложила свои скудные пожитки в хозяйственную сумку, которую поставила у двери – в знак, что готова освободить помещение по первому намеку.

Брита вся искрилась, сама не своя от смены часовых поясов; безудержно болтала, едва могла усидеть на месте, переполненная особой энергией, которая, истощая глубинные слои души, оставляет человеку лишь издерганные, натянутые до предела нервы. Что до внешности, то Брита осунулась и расцвела, точно отшельник, вернувшийся из-под слепящих лучей тропического солнца.

– Вы что больше любите: душ или ванну? – спросила Карен.

– Когда есть время, принимаю ванну. Перед своей ванной я капитулирую. Это единственное место, где я счастлива в настоящем.

– Я налью вам ванну.

– Обычно я чувствую себя счастливой только постфактум. С опозданием лет на пять смекаю – ага, тогда я была счастлива. Но есть два исключения – мои ванны и мои писатели. Когда я занимаюсь писателями, я счастлива.

– Кажется, я никогда такого раньше не произносила. "Я налью вам ванну". Странно звучит.

– А что с Биллом, где же он, кто-нибудь знает, вот ведь дуралей?

– Никаких новостей – иначе Скотт бы мне позвонил.

– Исчезать – свойство мужчин. Согласны? Хотя, полагаю, вам тоже доводилось исчезать. Я никогда бы не смогла испариться бесследно. Мне непременно понадобилось бы сделать ряд заявлений. Сообщить сволочам, почему я ухожу, сообщить, где меня искать, чтобы они могли мне рассказать, как им жалко, что я их бросила.

– А ваш муж исчез?

– Уехал в командировку.

– Когда?

– Восемнадцать лет назад.

– Это прямо… миф такой есть, как там он называется…

– Точно-точно. Он влипает в разные истории, совершает легендарные подвиги и возвращается домой с контрактом на миллион запчастей.

– Скажете мне, когда налить ванну.

– А ваш муж исчез? – спросила Брита.

– Его послали в Англию, на миссионерскую работу. Не знаю, где он теперь.

– И вы обвенчались в той церкви.

– Есть такой обряд – церемония подбора пар. Это происходит перед бракосочетанием. Тебе выбирают супруга.

– Мне действительно хочется об этом слышать?

– Некоторые члены Церкви прицепляют к груди значки, например: "Бесплодна" или "Возможно, гомосексуален". Ей-богу. Это чтобы избежать сюрпризов.

– Да ну, сюрпризы все равно будут. Если бы меня заставили указать все мои особенности, я была бы в татуировках с головы до пят.

– "Принимает сильные транквилизаторы".

– А кто выбрал вам супруга?

– Преподобный Мун.

– И как вы к этому отнеслись?

– Я была в полном восторге. Когда назвали мое имя, я встала. Вышла вперед – это было в таком помещении, вроде танцевального зала. Учитель был далеко от меня, на другом конце сцены, нас разделяло множество людей: руководители, члены комитета по благословениям [24]24
  Комитет по благословениям в церкви Муна – постоянно действующий орган, ответственный за подготовку и проведение церемоний подбора пар.


[Закрыть]
и еще всякие. И тут он просто указал на мужчину в зале.

– И вы взглянули на него и поняли: да, это он.

– По-моему, я искренне полюбила его еще до того, как он встал в полный рост. Я подумала: кореец, как здорово, ведь многие корейцы уже очень давно принадлежат к церкви Муна и это даст нам более прочный фундамент, на котором мы построим наш брак. И мне понравилось, что волосы у него темные и блестящие.

– Мой муж был скорее лысый.

– Но вот что я выяснила позднее – ни за что не догадаетесь. За день до церемонии Учитель просмотрел фотографии членов Церкви. На самом деле он нас по фотографиям подбирал. И я подумала: как здорово, своим мужем я обязана фирме "Кодак".

– Вы понимаете, как вам повезло, что вы оттуда выбрались?

– Мне не нравится, когда так формулируют, можно и по-другому.

– Вам страшно повезло.

– Еще картошки? Там осталось, – сказала Карен.

– Картошка никуда не денется. Я по натуре болтлива. Не обижаетесь? От меня много шума, я знакомлюсь с людьми, знакомлюсь с мужчинами, люблю разговаривать с мужчинами, у меня бывают романы, но я обнаруживаю, что была счастлива, лишь пять лет спустя, не раньше. Подумайте о Скотте.

– Я о нем думаю. Но и о Киме думаю тоже. Он был мой муж-навечно. На нем был темно-синий костюм с бордовым галстуком. Все женихи были так одеты. А все невесты – в модели "Чистота" номер восемьдесят три девяносто два, специально перешитой, чтобы уменьшить декольте на два дюйма.

– Возвращайтесь к Скотту и живите с ним. Вся ваша троица должна оставаться вместе, так вам на роду написано. По мне, образ жизни у вас во многом странный и не самый веселый, но не мне что-то объявлять странным, и вообще вы друг другу нужны позарез. Мне больно думать, что Билл где-то мотается один.

– Откуда вы знаете, что он один?

– Ну разумеется, один. Он хочет остаться совсем один, чтобы забыть, как жить. Жить ему расхотелось. Он хочет от всего отказаться. Я совершенно уверена, что он один. Я этого человека сто лет знаю.

– Сейчас пойду налью вам ванну, – сказала Карен.

Скотт обрабатывал письма читателей. Завалил ими весь чердак, загромоздил шаткими стопками столы, каталожные шкафы, книжные полки. Раскладывал письма по странам. Затем нужно будет сложить каждую страну в хронологическом порядке, и тогда запросто удастся найти письмо, присланное, скажем, из Бельгии в 1972 году. В реальности вряд ли кому-то взбредет на ум искать такое письмо – или любую другую единицу читательской корреспонденции. Но бог с ними, с практическими соображениями, – главное, чтобы всякая вещь была на своем месте. Тогда в доме воцарится осмысленность. Разобравшись с чужими странами, он перейдет к своей. Штат за штатом, груды писем, накопившихся за десятилетия. Почти каждое послание выбивало Билла из колеи. Письма бесцеремонно нарушали его уединение, внушали, будто на Билле лежит ответственность за душу отправителя. Скотт, естественно, лишь посмеивался. Билл заглядывал, как правило, только в письма со штемпелями захолустных городишек и почтовых отделений на развилках шоссе, письма с широких просторов. Долго созерцал обратные адреса и отметки на конвертах. Любил декламировать названия, в которых звучит призрачная музыка отдаленных мест, поселков, где под небом цвета индиго жужжит и звенит лето. Ему хотелось верить, что лишь немногие – застенчивые старшеклассники, только что завербовавшиеся в армию солдаты, учительницы музыки из богом забытых городков – могут по– настоящему понять, о чем его книги.

В этот вечер Скотт перечитал письма сестры Билла. Потом перерыл всю спальню, разыскивая хоть какой-нибудь знак, намекающий, где сейчас Билл, или когда он позвонит, или позвонит ли вообще. Два верхних ящика комода были доверху забиты лекарствами – такого изобилия Скотт даже не ожидал. Он вчитался в названия. Ну прямо имена богов из научной фантастики. Скотт скользнул взглядом по учебникам, справочникам, тонким брошюркам – все исключительно о лекарствах. Ему-то были нужны личные письма и документы. На верхней полке встроенного шкафа не оказалось ничего, кроме пустого чемодана, а внизу, помимо обуви, только старый маленький вентилятор, покоившийся на аккуратно подостланном бумажном пакете. Скотт разыскивал запечатанный конверт с распоряжениями – сам подсмеиваясь над этой мыслью и этим выражением, но все же веря: нечто подобное ему где-то оставлено и когда-нибудь отыщется.

Уиллард Скэнси. Боксер на ринге под открытым небом, удушливый зной праздничного дня, зрители – море соломенных шляп.

О смене имени Скотт никогда никому не расскажет. Будет нем как рыба. Он и сам рад хранить молчание, даже сейчас, даже когда подступает подозрение, что Билл бросил его на произвол судьбы. Много лет Билл мог доверяться людям, зная, что ради него они будут держать язык за зубами. Хранение тайны имени – вот что воодушевит и ободрит Скотта, как никогда раньше приблизит его к Биллу.

Он пошел в кабинет и заново изучил диаграммы. Прочел открытки от Лиз. Потом составил список всего, что нужно сделать после того, как почта будет разобрана.

Карен ехала в такси – она обожала эти тряские желтые машины со стройными эфиопами за рулем. Обтянутые тканью рули – иногда на них еще пушистые чехлы надевают; приборные доски оклеены бумажными образками. На Таймс-сквер Карен покосилась на знакомое клинообразное здание, обвитое лентой из мерцающих букв. Иначе говоря, здание с экраном типа "бегущая строка", где высвечивались новости дня. Что-то о похоронах какого-то знаменитого человека, из такси толком не разглядеть, слова молниеносно скатываются по экрану за угол и продолжают свой бег, и в душе Карен будто что-то замерло – знаете, когда в новостях попадается что-то поразительное, ты как останавливаешься, в теле срабатывает стоп– кран, холодное бесстрастное волнение подготавливает тебя к чему-то значительному. Она попыталась было дождаться возвращения главной новости, но такси тронулось с места. В голове возникла картинка: люди скапливаются на площади.

Над городом бушевала полоумная буря. Хижины-коробки тряслись и содрогались под кулаками града, дубинами града. Она подумала: "Градины размером с градины". Слава синим чехлам из полиэтилена – иначе коробки размокли бы, превратились в кашу прямо над головами своих обитателей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю