
Текст книги "Солнце далеко"
Автор книги: Добрица Чосич
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц)
14
В то утро все было мирно в деревне под горой. Только короткое и приглушенное пение петухов раздавалось в предрассветной тьме.
– Пора идти. Мне нужно больше часа, чтобы пробраться через заграждения, – сказал Евта, обращаясь к крестьянину, к которому он пришел за продуктами для раненых.
– Поторопись! Вечером сильно стреляли наверху, – озабоченно заметил крестьянин.
– Должно быть, мои. Здорово же они зацепили немцев! Гремело целых полчаса, как по нотам, ей-богу! хвастливо добавил Евта, не скрывая своей радости. Все разговоры с крестьянами он всегда начинал словом «мои». В этом слове звучала и отцовская гордость и желание дать понять, что и он, Евта, тоже кое-что значит.
Но не успел Евта с помощью хозяина подвесить на ремень третью фляжку с молоком, как по всей деревне, чуть не в каждом дворе, затрещали винтовки и пулеметы. Оба оцепенели. Фляжка с молоком упала и глухо стукнулась о земляной пол. Сквозь грохот выстрелов послышался лай собак, крики и стоны. Во дворе заскрипели и загрохотали ворота, рванулся на цепи пес.
Хозяйка, укладывавшая в мешок Евты хлеб и солонину, в испуге погасила керосиновую лампу. Хозяин бросился к двери, выглянул и, захлопнув ее, в ужасе прошептал:
– Немцы! Беги куда хочешь!
– Да куда же я побегу?
– Ох беда, дом мой, дети мои! – запричитала хозяйка, мечась по комнате, словно безумная.
– Беги, Евта-а! Беги! Сожгут дом! Сгорит все…
От страха Евта прирос к земле, челюсти его дрожали.
– Да к-как же я? К-как же?
Он шагнул к двери, но в этот миг послышался топот солдатских башмаков по ступенькам и скрип засова. Евта схватил мешок с продуктами, фляжку, упавшую на пол, и, бросившись под кровать, забился в сырой угол.
– Горе мне, дети мои, – взвизгнула хозяйка, наваливаясь всем телом на детей, которые спали на кровати. Под кроватью Евта, совсем потеряв рассудок, дрожал и прижимался к стене. Кровать заскрипела. Дети, с которых сразу слетел сон, закричали.
– Hinaus! [29]29
Вон!
[Закрыть] – злобно кричали немцы, добавляя еще какие-то незнакомые слова. Луч карманного фонарика метался по комнате. Евта видел, как белая струя света упала к его ногам. Он еще больше скорчился и зажмурил глаза. «Все!» – подумал он.
Не решаясь уходить, хозяин стоял, поворачиваясь во все стороны, словно чего-то ища. Немцы кричали, один из них толкнул хозяина прикладом и ударил ногой. Крестьянин застонал и упал.
Дети заплакали еще громче. Женщина вскочила с кровати и бросилась на немцев, защищая кормильца своих детей.
– Куда вы его тащите?.. Не надо! Не убивайте его… – молила она, несмотря на удары, градом сыпавшиеся на нее. – Убейте меня, о-ой!
– Замолчи! Пусти… Я пойду… – говорил крестьянин, стараясь вырваться из ее рук.
Немцы вышвырнули его в дверь. За ним, громко взывая о помощи, метнулась и жена.
Двое мальчиков с криками бросились вслед за родителями в открытую дверь, в которую, клубясь, врывался густой, холодный январский воздух.
Крики во дворе становились все громче. Послышался шум борьбы.
– Баба скажет им, что я здесь… скажет, наверняка скажет. Баба… Всё… – бормотал шепотом Евта, не зная, оставаться ли ему на месте или попытаться бежать. Может быть, ему еще удастся спастись? А тут под кроватью непременно схватят. Евта протянул руку к винтовке, но пальцы его не слушались. Снаружи, возле дома, раздались два выстрела, один за другим. Дети заплакали. Евта дернулся, желая, видимо, вскочить, но стукнулся головой о кровать и согнулся. Придя в себя, он прислушался. В деревне попрежнему раздавались стрельба, лай собак, крики мужчин и женщин. Но со двора доносился только захлебывающийся плач детей.
В это утро оккупанты, мстя за пятьдесят немецких и болгарских солдат, убитых партизанами ночью на Ястребце, ворвались в деревни, расположенные в предгорье, и стали хватать заложников. Но Евта не знал об этом. Он был убежден, что немцы ищут именно его, и страшно удивлялся, что они не обыскали дом и не заглянули под кровать; видно, просто забыли в суматохе. Зато теперь они начнут пытать хозяина и хозяйку, чтобы узнать, куда он спрятался. Выпрыгнуть в окно он не мог – его бы увидели, а другой двери не было. Хозяин, может быть, и не скажет, но жена выдаст его, Евту, непременно. Ей дороже муж, дети и дом. А он, Евта, – кто он ей? Почему бы ей не сказать? Обязательно скажет! Они сейчас войдут, если только еще не вошли. Во двор, скорей! А потом куда? Стреляют?.. Светает… Уже рассвело! Они увидят его, когда он будет выходить. И зачем он так заболтался? Выйди он на полчаса раньше, ничего бы и не было. Видно, совсем из ума выжил… Только бы суметь выйти из дома… Кричат – значит, идут назад! Чего он так долго раздумывает? Ведь он мог же убежать. Струсил! Так ему и надо! Вот они идут, это ее голос. Бесстыдница, трусиха! Гнусная баба! Будь она проклята! Вот превратиться бы в мышь, в маленькую мышь, и забиться в эту щель, что в стене. Вот они! Входят! Надо стрелять и отомстить за себя. Почему же они не входят? Ушли куда-то! Конечно, окружают дом… Ставят засады… Вот что они делают, а он лежит под кроватью и ждет, пока его схватят за шиворот и выволокут… Да, ему суждено сейчас погибнуть! Вот она смерть! Но почему же стреляют по всей деревне? Они окружили ее и хотят, чтобы он потерял голову от страха и сдался живым. Живым? Нет, живым он не сдастся! Нет! Чтобы его пытали и выведали, где находится госпиталь? Чтобы они перебили раненых? А потом, мертвых повесили и согнали весь народ смотреть? Что же тогда скажет Павле? «Я знал, что он трус, старый пьянчужка, самый подлый изменник на всем земном шаре! Где была у меня голова, когда я доверил ему такое важное дело? Разве нельзя было найти другого? Он никогда не был человеком. Скотина! Позор! Пусть земля его кости выбросит!» Нет, он не выдаст раненых, пускай его хоть на кол сажают! Будьте спокойны! Он не убийца. Но почему же немцы не входят? Не смеют, трусы! Он уложит их на пороге, как снопы, но почему же они все-таки не входят? Может, они думают, что он сбежал, и ищут его по деревне? А крестьяне испугались и пустились бежать, а они думают, что это он, и стреляют по ним… Надо воспользоваться суматохой и добраться до горы. Но что делать с мешком? Как он вернется без хлеба? У раненых уже два дня маковой росинки во рту не было. Никто не поверит, что он попал в беду. Его назовут трусом. Не посмел, скажут, и приблизиться к деревне! Просидел ночь в сугробе, а теперь выдумал эту историю и возвратился. Нет! Он должен взять и мешок и молоко! Пусть уж он погибнет – но вместе с мешком!
Наконец Евта решился вылезти. Кое-как он привязал к ремню третью фляжку, взял мешок и винтовку и выбрался из-под кровати. В комнате было пусто.
Стрельба и вопли в деревне не прекращались. Сквозь серые, мутные окна чуть брезжил рассвет.
Глядя в окно и прислушиваясь, Евта все еще колебался, не решаясь бежать. Наконец он взвалил мешок на спину, взял винтовку наперевес и бросился в открытую дверь. Пригнувшись, он быстро перебежал двор и только хотел перепрыгнуть через изгородь, как вдруг появилось несколько немцев. Евта опустился на землю, подполз к свинарнику и прижался к стене.
Неподалеку плакали дети. Он обернулся и увидел хозяйских ребятишек, которые в отчаянии тащили за руку кого-то лежавшего на снегу. Убили его? Ее?.. Евта забыл об опасности и пополз к детям, подтягиваясь на локтях.
Мертвая женщина лежала лицом к небу. Босые ребятишки, захлебываясь от слез, тащили ее за руку. Тяжелое, окаменевшее тело крестьянки было неподвижно, только голова вдруг дернулась и снова застыла. Дети упорно пытались поднять мать и отнести ее в дом. В отчаянии они то хватали, то выпускали ее руки и, замирая, прятали вихрастые головенки у нее на груди.
– Ох, сиротинки мои, цыплята мои… – прошептал Евта, с трудом сдерживая слезы и не зная, как им помочь. Он насилу вернулся к свинарнику.
Крестьяне пытались спастись бегством, а вражеские солдаты стреляли по ним из винтовок и пулеметов. Люди, как подкошенные, падали на обледенелый снег. Некоторых пули настигали в тот момент, когда они прыгали через изгородь, и беглец замирал, перевесившись через плетень. Раненые ползли по снегу вдоль плетней и заборов и забирались в закутки, словно хотели умереть в укромном месте, в тишине. Некоторые падали около яблонь и слив. Обняв ствол, они пытались подняться, но тут же медленно опускались, зарываясь головой и руками в снег.
Стараясь ничего не видеть, Евта забрался в укромный закоулок возле свинарника. В отчаянии он бормотал что-то невразумительное. В десяти шагах от него снова промелькнули немцы, преследуя кого-то. Евта вздрогнул, сжался, и вдруг ему стало ясно: немцы хватают крестьян в отместку за свое поражение. Нет, нужно бежать отсюда. Нельзя ждать до вечера.
Рассвело, но туман становился все гуще. В тумане он сможет добраться до горы. У него мелькнула мысль закопать винтовку в снег и бежать с одним мешком – так легче выбраться… Но если он вернется без винтовки, начнутся укоры, насмешки, всякие разговоры в отряде. Пожалуй, дойдет еще и до Павле, что он бросил винтовку и удрал, как заяц. Эта мысль положила конец его колебаниям. Он еще раз взглянул на несчастных детей, на мертвую мать, застонал, постоял немного, потом взял винтовку и продукты и перелез через изгородь. Обессилев от страха, утопая со своим грузом в снегу, старик пошел. Но он еле держался на ногах и часто падал.
Не успел он миновать чей-то сад и перелезть в соседний двор, как ему пришлось остановиться и спрятаться между сараем и кучей кирпичей.
Во дворе, куда он попал, возле дома, две женщины и старик боролись с солдатами и во весь голос звали на помощь. Старик был в одном нижнем белье – видно, его только что вытащили из постели. Немцы били их, орали, стреляли в воздух. Борьба продолжалась долго. Наконец солдатам удалось осилить крестьян. Прицелившись в упор, они разрядили в них ружья и двинулись дальше. Старик вдруг поднялся, изо всех сил закричал: «Помо-ги…» – и, не закончив, рухнул в снег.
– Ох, господи, что только с людьми делают! – громко простонал Евта и пустился бежать вдоль плетней.
Все двери и ворота были распахнуты, откуда-то доносились протяжные причитания женщин, оплакивающих своих мужей, уведенных гитлеровцами. Громко кричали дети. Дома стояли пустые и безмолвные, без признаков жизни, словно сама жизнь в испуге бежала отсюда, забыв прикрыть за собой ворота.
Наткнувшись снова на солдат, Евта шмыгнул в чей-то хлев. Когда глаза привыкли к темноте, он разглядел коров. Подняв голову и повернувшись к выходу, они стояли как вкопанные, слушая стрельбу и крики, доносившиеся снаружи.
– Куде ти е татко, мамка ти… Казувай, бре, казувай! Ште те утепам! [30]30
Где твой отец, мать твою… Говори, ну! Говори, а не то вот как дам тебе!
[Закрыть] – слышались голоса болгарских фашистов.
– Они вечером ушли на мельницу! – говорила, плача, девочка.
– Лажеш! Казувай, саг су тука били! [31]31
Врешь! Говори, они только сейчас были здесь!
[Закрыть]
– Не вру, дяденька, ей-богу, чтоб мне умереть! Убей меня, если я вру! – клялся мальчик.
– Казувай, кад ти викам! Палим, казувай! [32]32
Говори, когда тебя спрашивают! Застрелю! Говори!
[Закрыть]
Дети завизжали.
Евта прислонил голову к двери и поглядел в щель. Болгары направили винтовки на детей, прижавшихся к стене так, словно хотели врасти в нее.
– Да неужто у изверга подымется рука на детей? – в ужасе подумал Евта.
Солдат сделал несколько шагов, нагнулся и вонзил штык. Ребенок вскрикнул и, как тряпка, упал возле стены.
– А саг ти казувай! [33]33
А теперь ты говори!
[Закрыть] – крикнул другой болгарин и двинулся на второго ребенка.
У малыша пропал голос. Онемев, он все крепче прижимался к стене.
Вдруг, словно из-под земли, на болгар бросились мужчина и женщина с поднятыми топорами. Ошеломленные солдаты не успели и повернуться, как, сраженные, свалились в снег, а мужчина и женщина в исступлении принялись рубить их топорами. Глухие удары становились все резче, трещали кости. Третий болгарин успел отскочить в сторону и открыл огонь. Мужчина рухнул на мертвого солдата, а женщина, обезумев и не обращая внимания на выстрелы, продолжала все так же настойчиво и равномерно взмахивать топором.
Евта не мог больше вынести этого зрелища. Сорвав с плеча винтовку, он открыл дверь и, не целясь, наугад, выстрелил в болгарина, метившего в женщину. Болгарин уронил винтовку и упал. Евта всадил в него еще одну пулю.
– Больше не будешь, палач!
– Ах! Ах! Ах! – восклицала женщина, все продолжая рубить убийц своего ребенка.
Другой ребенок так прижался к стене, что его можно было принять за рисунок на штукатурке.
Почти теряя сознание, Евта бросился бежать. Он бежал без оглядки, сам не зная куда. Он мчался под гору мимо убитых и раненых, роняя винтовку, падал, катился и полз. Он попадал во дворы, где были немцы, возвращался, менял направление и снова бежал, преследуемый выстрелами из винтовок и пулеметов. Какая-то неведомая сила, которой у него не было и никогда не будет, несла его вперед. Им управляла одна-единственная мысль: бежать отсюда! Бежать как можно дальше! Евта не видел и не слышал, как какой-то человек, конвоируемый немцами, на которых старик чуть не наскочил, крикнул ему:
– Вниз! Беги вниз!.. Спасайтесь люди, пока целы!
Испуганный выстрелом, он свернул к ручью и, словно во сне, бросился бежать по берегу, провожаемый пулями.
Было уже светло, когда обессиленный Евта вбежал в какой-то двор и, заметавшись между постройками, не имея сил перепрыгнуть через высокий забор, свалился среди стогов сена и осоки. Глухие, далекие выстрелы, доносившиеся словно из-под земли, заставили Евту прийти в себя и вспомнить о своем положении. Евта понимал, что он где-то лежит, что его могут найти. Но, несмотря на все усилия, он никак не мог поднять головы, оглядеться и встать. И только когда Евте показалось, что он слышит поблизости голоса, он вздрогнул и вскочил на ноги.
«День!.. Не видать бы мне его вовсе… Куда идти? Ну, пускай придут! Хоть одного, да убью, отплачу за себя, – думал Евта, залезая в угол между стогом осоки и забором. Он поправил снопы, чтобы не было заметно, где он сидит, и, присев на корточки, стал вспоминать. – Неужели это он убил болгарина? Как? Каким образом? Или его убила та женщина с топором? И почему он не выстрелил раньше, прежде чем они закололи ребенка?.. Не посмел, трус! Нет, он вовсе не стрелял. Это женщина убила топором…, И откуда появились мужчина и женщина? Видно, с неба упали… Видно, их сотворила какая-то чудесная сила. А почему другой ребенок так и остался у стены? Верно, и его прикололи штыком. Нет, стрелял он, Евта! Ребенок испугался… Несчастная сиротинка, цыпленочек…»
Слезы хлынули у Евты из глаз. В голове у него все смешалось и перепуталось. Он изо всех сил старался воскресить в своей памяти все, что случилось, и не мог. Да, он был под кроватью… дети, какие-то мертвые люди, стрельба, немцы, болгары – все кружилось и мелькало перед ним. Вдруг он прикоснулся рукой к своей одежде и почувствовал что-то мокрое.
– Кровь! Кровь… – сказал он громко и испуганно.
Но это было только молоко.
«Как оно пролилось? Видно, когда я бежал, – подумал Евта и схватился за фляжки. Две фляжки были полны, третья пуста и пробита насквозь пулей. – Как плохо они стреляли, могли попасть в ногу и взять меня живьем, – пришло ему в голову. – Где же это я, господи? – простонал он и поглядел через забор. – Как раз посредине деревни! Вот и общинное управление! Что мне делать? Я, кажется, совсем рехнулся… Погляди-ка, сколько народу!»
Сквозь оголенные деревья сада, на перекрестке, метрах в трехстах, он увидел толпу крестьян, окруженную солдатами. Крестьяне были раздеты, разуты. Они стояли босые, в одних рубахах, в длинных льняных штанах. Видно, их схватили прямо в постели или когда они пытались бежать. Толпа под конвоем солдат походила на темный пруд, обсаженный вербами, чьи сухие ветки торчат в сторону воды.
Медленно двигаясь, толпа колебалась, разливалась, меняя очертания. Вокруг, в дворах и проулках, кучами собирались женщины и дети, они устало и надрывно причитали и плакали.
Немцы пригнали еще несколько схваченных ими крестьян. Послышался мерный звук шагов, и к колонне приблизился взвод. Раздалась резкая команда; солдаты, охранявшие заложников, держа ружья наперевес, отошли в сторону.
«Сейчас расстреляют», – подумал Евта. Женщины, не спускавшие глаз с толпы, закричали и заголосили.
По толпе заложников прошло движение. Один из них попытался бежать, но два солдата догнали его и повалили в снег. Раздалось несколько выстрелов.
Офицер снова подал команду. Толпа крестьян дрогнула и раздалась, образовав нечто вроде строя в две шеренги. Однако построить их как следует не удавалось. Офицер кричал, кто-то переводил его слова, но крестьяне в ужасе снова ломали ряды. Это повторялось до тех пор, пока немцы не начали сами ставить их, как кукол, одного за другим. Дело шло очень медленно. Чувствуя приближение смерти, люди пытались продлить каждое мгновение, хотя и полное страданий. Наконец их построили. Офицер, идя вдоль строя, стал пересчитывать пальцем всех стоявших в первом ряду. Дойдя до конца, он остановился и задумался – ровно настолько, сколько нужно, чтобы умножить в уме два двузначных числа. Потом офицер обернулся к солдатам и что-то им приказал. Человек двадцать быстрым шагом направились к домам.
Вскоре послышались еще более громкие вопли. Это кричали женщины, которых сгоняли сюда, чтобы пополнить число заложников, предназначенных для казни. Смерть они встречали не так спокойно, как мужчины: они больше думали о тех, кого оставляли. Частые выстрелы свидетельствовали о том, что некоторые даже пытались бежать. Вырываясь из рук своих палачей, они вопили, отталкивали их и никак не хотели становиться в строй. Солдаты силком тащили их в ряды, но, потеряв терпенье, оцепили со всех сторон и погнали к общинному управлению.
Здесь, на площади, гитлеровцы спешно установили несколько пулеметов и быстро, по команде, открыли огонь.
Евта зарылся головой в осоку и заткнул уши.
– Эх, свобода кровавая! Неужто мы все должны погибнуть за тебя? И последнее семя жизни ты зальешь кровью; сады и виноградники – все посохнет от этой крови… Партизаны, дети мои! Что же будет с людьми? За кого же мы боремся? Дорого, ох, дорого обходится наша борьба! Я не хочу… Я больше не могу. Уйду! Совсем уйду! Не могу я больше… – И Евта заплакал громко, как ребенок. Старики всегда плачут, как дети…
15
Когда рано поутру в лагерь донеслись звуки стрельбы, Гвозден, лежавший у костра, встал и, встревоженный, направился в лес. Он переходил от дерева к дереву, останавливался, слушал подолгу, делал несколько шагов и снова останавливался, тревожно и настороженно прислушиваясь. У подножья горы, где, как море, клубился туман, гремели длинные очереди и частые залпы. Гвозден задрожал, не в силах подавить страх и тяжелые предчувствия. Убивают народ!.. Жгут деревни, наверняка! Стреляют в той стороне, где его село. У него там дети, жена, дом. Кровь, труд и пот всей его жизни. Немцы знают, что он заместитель командира отряда. Его семью первую… Дом сожгут, всех вырежут.
Гвозден с трудом шагал по снегу…
Неожиданно он наткнулся на Николу, который ножом вырезал какие-то слова на гладком стволе бука. Гвозден хотел было незаметно обойти его, но Никола обернулся, посмотрел на него, словно желая о чем-то спросить, потом смутился и промолчал. Гвозден сам подошел к нему.
– Что ты делаешь?
– Да вот, нашел я его растерзанного в орешнике, внизу у ручья. Заплатил, бедняга, жизнью за нашу победу. Пусть лесорубы и пастухи прочтут про него!
«Здесь, в январе, в борьбе с двумя дрессированными немцами геройски погиб партизан Молния… – прочитал Гвозден. Надпись и тронула его и оскорбила.
– Собаке – памятник! Сколько народу гибнет!.. Уходи лучше! Чувствительный сапожник!
– Да тебе это чем мешает? Чего злишься?
Но Гвозден не успел ответить, его окликнул подошедший Павле.
– Ты куда? Почему один? Почему бледен? Уж не заболел ли ты?
– Нет, я не болен.
– Так в чем же дело? Почему молчишь? Ну-ка, пойдем со мною…
– Нечего мне говорить. Не знаю, что со мною…
– Нам надо решить, как быть с отрядом. Думаю, что сегодня придем к соглашению. Тратить время на ссоры больше нельзя. Нынче вечером мы выступаем. Мы с тобой пойдем в роте Вука. У нее самый тяжелый маршрут. А Уча пойдет со Второй. Мы прорвемся! Увидишь! Почему молчишь, Гвозден?
– Ты слышал стрельбу… там, внизу?
– Слышал. Удивительно, что стреляют так сильно.
– Это наверняка за вчерашний бой.
– Думаешь, мстят?
– Не сомневаюсь!
– А я сомневаюсь. В теперешних условиях они не осмелятся это делать. Ведь тогда все деревни ушли бы в горы.
– Мы в тисках. Вот поэтому-то они и хотят запугать народ и наказать его за то, что помогает нам.
Павле принялся разубеждать Гвоздена. Но в глубине души он тоже был уверен, что там, внизу, бушует месть: сто крестьян за одного… Кто знает, что будет с отрядом, с ними со всеми?
Они подошли к отряду, когда он уже строился к выступлению. Павле и Уча решили немедленно двинуться к Соколовице. Дозоры сообщили, что немцы, болгары и лётичевцы несколькими колоннами приближаются к лагерю. Большинство партизан были одеты в немецкие шинели и ботинки, некоторые взяли и каски. Затянутые, с автоматами, они походили на немцев, но им было неловко в чужой одежде… Смеясь и дразня друг друга, они перебрасывались немецкими ругательствами, которые знали даже крестьянские дети.
Уча стоял перед строем усталый, бледный, с застывшей улыбкой на лице. Его раненая рука висела на красном платке. Надеть шинель он не мог.
– Производишь смотр гренадерам, Уча? – крикнул из строя Джурдже, не захотевший брать трофеев, кроме ботинок и боеприпасов. Партизаны рассмеялись. Только стоявший немного поодаль Гвозден нахмурился.
– Ну-ка, гренадер, встань смирно и молчи в строю!.. Вчера мы повесили носы. А теперь… можем разбить целый полк, – хвастливо говорил Уча.
– Все в порядке. Вот только брюхо! Если бы снег стал сахаром! – произнес кто-то в строю.
– Да халвы б еще из него наделать… Молчи! Когда это мы были сыты? Мы – голодная армия! Ну, довольно!
– Сейчас не до шуток. Вы знаете, что на нас двигаются немцы. Мы должны быстро развернуться и сделать несколько кругов по лесу, чтобы запутать следы. А потом спустимся в Соколовицу. Только без шума! Шагом марш! – скомандовал Уча и пошел впереди.
Развернувшись цепью, отряд двинулся лесом. Гвозден шел на правом фланге. Его злили эти дурацкие разговоры. Он думал о Павле, об Уче, обо всех этих бездомных людях, не знавших забот о семье. Поэтому они и о народе не думают… А если и думают, какой в этом толк!.. Но кто же знал, что так получится!
Уходя в партизаны, Гвозден решил бороться до конца. Он был не из тех, кто останавливается в самом начале пути. У него в жизни было только две цели. Первая – сколотить крепкое хозяйство. Он рано остался без родителей, на четырех гектарах земли. В 1918 году он женился, и у него родилось трое детей. За несколько лет, владея маленькой усадьбой, которую он все время увеличивал и улучшал, он стал одним из самых образцовых и крепких хозяев в деревне. У него были лучшие во всем уезде сорта винограда, яблок и груш. Он стал известен как садовод; крестьяне со всего края приходили к нему за саженцами. Он обрабатывал свой виноградник и сад по советам срезского агронома и на сельскохозяйственной выставке получил первую премию за персик весом в семьсот двадцать два грамма. В сельскохозяйственном журнале появилась его фотография.
Но после 1938 года с ним произошла неожиданная перемена. Он всегда любил читать. И теперь, в долгие зимние месяцы, когда у крестьян мало работы, он взялся за книги Пелагича [34]34
Пелагич Васа (1838–1899) – один из первых социалистов-утопистов Сербии.
[Закрыть]. Эти книги изменили его жизнь. Мало-помалу он забросил хозяйство и ушел в политику. Она стала его привязанностью, его страстью. В ней он увидел новую цель, пусть неясную, но достаточно великую, чтобы посвятить себя ей целиком. На весенних выборах Гвозден дрался за оппозицию. С тех пор он быстро и легко шел по своему пути все дальше и дальше. Гораздо легче и быстрей, чем тогда, когда он поднимал хозяйство. На выборах он познакомился со срезским врачом, который еще в 1920 году был кандидатом от коммунистической партии в Скупщину [35]35
Скупщина – высший законодательный орган в Югославии, парламент.
[Закрыть]. Гвозден сошелся с ним и сам стал коммунистом. Крестьяне посмеивались над его новыми идеями, которые он громко проповедовал повсюду. Но они уважали его за серьезность, с которой он отдался своему новому делу. Весь 1940 год он провел в военных лагерях, готовясь к какой-то войне, которая, как говорили, не будет войной. А когда то, что началось в апреле, в апреле же и кончилось [36]36
Югославская королевская армия, преданная профашистскими генералами, была разбита в течение тринадцати дней (6—18 апреля 1941 года).
[Закрыть] и Гвоздену удалось избежать интернирования в Германию, он начал в своей округе вести подготовку к новой войне, к той войне, которая только должна была начаться. И действительно, как только немцы вторглись в Россию, Гвозден получил задание от партии. Он поджег несколько общинных управлений и архивов и в июле с десятком крестьян оказался в горах; здесь он стал заместителем командира партизанского отряда. Народ верил в скорую встречу с Красной Армией, и отряд стремительно увеличивался. Но позднее, когда стало ясно, что революция должна вылиться не только в восстание, но и в длительную войну, отряд поредел. В те дни, когда для поверженной Сербии победа была только далекой надеждой, в отряде остались лишь люди, полные решимости идти до конца.
Среди них был и Гвозден. Но его часто лишало покоя сознание безмерной цены, которую народ платит за эту войну. И в то же время эта цена обязывала выдержать до конца. Последнее немецкое наступление он считал самым тяжелым из всего, что им уже пришлось пережить. Оно решало судьбу их дальнейшей борьбы. Гвозден сам пугался своей тревоги, но она все больше овладевала им.
Обледенелая корка снега трещала и ломалась под ногами. Отряд быстро спускался с горы.
Павле пытался завязать разговор, но Гвоздену было не до того. Торопливо шагая, он продолжал молчать.
Они шли уже целый час. Вдруг где-то очень близко разорвалась мина. Все остановились и прислушались. И почти сразу же чуть правей раздались еще два взрыва.
Прокатилось и замерло эхо, и наступила тишина. С веток, шурша, посыпался снег. Внизу, в сосняке, раздались голоса.
– Слышишь, Павле?
– Слышу. Это солдаты?
– Нет, это крестьяне… Они убежали сегодня утром, когда по деревням поднялась стрельба.
– Может быть. Кажется, их много. Нехорошо, что они совсем рядом с нами. Если сегодня дело дойдет до стычки, они могут пострадать…
«Торопись!» – передали по строю, и отряд двинулся. Вскоре вошли в густой молодой сосняк. Пробираться здесь было трудно. Партизаны шли, поднимая ветки, нагибаясь под соснами. Наконец они перешли ручей и остановились. Это была Танка Коса – самый крутой и большой отрог, изогнувшийся, словно сабля, в переплетении склонов, холмов, полян и ручьев.
– Пойдем посмотрим, – сказал Гвозден Павле, направляясь в ту сторону, откуда недавно доносились голоса.
Часто останавливаясь и подолгу прислушиваясь, Гвозден перешел ручеек, журчавший под снегом и льдом, и поднялся на отлогий склон. Вдруг он услышал протяжный жалобный крик. Он не мог понять, кто кричал. Так кричит заяц в зубах у лисицы. А может быть, это плачет ребенок? Но откуда здесь взяться ребенку? Ведь не побежали же они с малыми детьми? Гвозден пошел быстрей в ту сторону, откуда раздался крик, но скоро снова остановился. Долгое время стояла тишина. Вдруг снова раздался тот же звук. Это ребенок… Точно, ребенок. А вот слышатся и голоса.
Гвозден побежал, не обращая внимания на глубокий снег и ветки, хлеставшие его по лицу, и вскоре приблизился к толпе беженцев.
В молодом сосновом бору, перемежавшемся с орешником и березами, на небольшой поляне, где лежали вырванные снарядами из земли деревья, собрались уцелевшие жители нескольких селений. Спасаясь от пуль и штыков, они бежали в разные стороны, но страх согнал их всех в одно место. На поляне толпилось человек сто – мужчины, женщины, дети; тут же оказались две коровы и самые неожиданные предметы обихода, которые могли показаться нужными только очень испугавшемуся человеку. Гвоздену не хотелось сразу выходить к ним. Спрятавшись за кустами орешника, он стоял, прислушиваясь к разговорам, жалобам, ссорам и плачу детей. Ему хотелось узнать, кто они и откуда.
Почти все они были полуодеты. Женщины кутали захлебывающихся от плача детей в одеяла, которые они успели схватить с теплых постелей. Личики, ручки и ножки детей покраснели от мороза, как молодая кора вишни. Женщины плакали, негромко причитали. Некоторые рвали на себе волосы, били себя кулаками в грудь, как безумные. Они бросались на снег и в судорогах извивались, скорбя по пропавшим и убитым детям, по угнанным и мертвым братьям и мужьям. Из всех несчастных самые несчастные всегда женщины.
Мужчины стояли в одних носках, некоторые обмотали ноги тряпками или рукавами, оторванными от пиджаков. Многие были в одном исподнем, без гуней, без шапок. Их глаза, устремленные в пустоту, казалось, остекленели, как у убитых животных, лица застыли от горя. Они походили на людей, которые, потеряв все, что имели, больше не знают жалости, не умеют жаловаться. Когда человек теряет все, ему кажется, что и сам он уж больше не существует; он только с удивлением спрашивает: как же это случилось? Только один из беглецов непрерывно что-то болтал, как помешанный, приставая с вопросами ко всем, даже к детям. Никто не отвечал ему; его словно не замечали. Старик с непокрытой головой, обросший желтоватой щетиной, держал на веревке тощую корову и, всхлипывая, плакал.
Кто держал в руках топор, кто котел, кто аппарат для опрыскивания винограда. Эти аппараты немцы обычно отбирали, потому что они были сделаны из меди. У одного через плечо висела сбруя, у другого в ногах лежала солонина, третий стоял с банкой свиного сала. Юноша захватил с собой аккуратно сложенную шумадийскую одежду из хорошего светлого сукна и щегольскую шляпу. Рослая старуха прижала к полной груди мотки белой пряжи. Девушки принесли с собой свое приданое – рубашки, чулки, ковры. Бездетные женщины спасали свои сковороды, пестрые тарелки, жестяные кружки с нарисованными на них желтыми грушами и разные домашние вещи. Были тут самые различные инструменты, утварь и мелочь, все, что попало под руку, когда в деревне поднялась стрельба.
Все эти вещи люди захватили из своих жилищ, видя, что горит и дом и имущество. И поэтому хозяева берегли и хранили свои сокровища, не отдавая себе отчета в том, насколько ценны и полезны эти вещи. Они были готовы умереть ради этих вещей.
Грудной младенец, завернутый в кофту, которую сняла с себя мать, молодая красивая крестьянка, плакал у нее на руках. Она с отчаянием умоляла окружающих:
– Люди, если есть у вас сердце, разложите костер. У меня от всей семьи один только этот и остался… Разожгите костер, я согрею его – ведь умрет он!