355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Добрица Чосич » Солнце далеко » Текст книги (страница 24)
Солнце далеко
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 06:11

Текст книги "Солнце далеко"


Автор книги: Добрица Чосич


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 25 страниц)

39

Темную ночь, мокрую от дождя и снега, хлещет неистовый ветер. В дубовой рощице тихо переговариваются партизаны, нетерпеливо ожидая выступления. Прямо под ними, у подножья холма, бурлит Морава. На противоположном берегу, низко над водой, качаются беспокойные желтоватые отблески фонарей маленького городка, который, словно рукой, обнимает железным мостом реку, привлекая ее к себе.

Павле подсел к Николе и Джурдже, примостившимся под корявым дубом, и закурил папиросу, пряча ее в кулак. Он вглядывался в слабо освещенный городок. Там в полночь будет снова решаться судьба его отряда.

От внимательности пулеметчика-лётичевца, от настроения солдат в доте, от того, болтают они меж собой или дремлют, зависит будущее отряда, самого Павле, всего, что удалось до сих пор сделать… А эти лётичевцы – храбрые солдаты… Немцы все предусмотрели. Часовым в доте сообщено, чтобы этой ночью они были особенно осторожны. Стоит партизану споткнуться о куст или камень, тяжелей ступить, зашуршать чем-нибудь вблизи дота – и готово! Все зависит от случая. Как при игре в рулетку.

– Жалко же выглядят эти фонарики! Смотрю, и все мне кажется, что вот-вот их задует ветер и засыплет снег, – промолвил Павле, уставший от забот, молчания и напряженного ожидания полуночи.

– Зло меня берет, как посмотрю на этот город. Везде темно; только немцам и светит… – устало заметил Никола.

– Эх, служивый! Ты здесь мокнешь, за шиворот течет, рубашка сырая, носки сырые, живот к спине прирос, а там люди в теплых комнатах, под одеялом свернулись возле жен… Ты здесь ежишься от холода и ждешь ночи, чтобы броситься на дот и пулеметы. Эх, и это называется справедливостью! – вздыхал Джурдже.

– Здесь я был в учениках… Таскал на морозе дубленые кожи из ямы. Ну и ненавижу я этот городишко! Была бы у меня такая бомба, чтоб разом его снести могла, бросил бы ее отсюда, – сказал Никола.

– И я его ненавижу! На главной улице в каждом третьем доме – кафана, а по всей улице целый ряд мясниковских пней с мясом и телячьими головами, – прибавил Павле. «Что может быть отвратительнее, чем погибнуть в этом городке!» – подумал он.

– Я здесь два года работал. Хозяин не раз прикарманивал мое жалованье. В суд на него подал – адвокат содрал с меня пятьсот динаров, я и забросил тяжбу. Сегодня вечером мы пройдем возле его дома. Постучу ему в окошко, напомню, что я еще жив. Пусть хоть одну ночку не поспит.

– Брось к черту, Джурдже!

– Постучу, назло. А если правду говорить, есть у меня здесь что вспомнить по женской линии. Пусть Павле меня простит… Я ведь живой человек. Была тут одна, поди-ка и сейчас живет… мимо ее дома тоже пройдем. Красивая, молодая вдова! И месяца с первым мужем не прожила, умер от воспаления мозгов. Был сборщиком налогов. Эх, до чего же хороша баба! В соку, смуглая, глаза что чернослив. Вообще-то вдов я не больно люблю – кровопийцы они. Но эта – царица! Крутился возле нее целую зиму. Справил себе синий костюм, купил какой-то змеистый галстук – куда судье тут до меня! Танцы, кино Новый год, праздники… А она и бровью не ведет. Но все же устроила мне одна ее соседка – познакомились. Гляжу я, уж очень она какая-то серьезная женщина, и нрав чудной: я с ней разговоры разговариваю, языком строчу, что тебе швейная машина, а она знай себе ерзает – скучно ей, видно, и поддакивает тоненьким голоском: «Да! Да!» Что делать? Послал к ней сваху. «За него, – спрашивает, – пойти? Да чтоб у меня в постели столярным клеем воняло!! Господи, сохрани и помилуй! Лучше до самой смерти вдовой останусь, а ни за кого, кроме чиновника, не выйду!» Так и отказала мне. Помню, от стыда готов был сквозь землю провалиться. На следующий день собрал я вещички и махнул отсюда. Тогда-то хозяин и заграбастал мое жалованье.

– А знай она, что после войны ты станешь капитаном, наверно б согласилась, – вставил Никола.

– Нет, хлопцы, – продолжал Джурдже, – шутки в сторону, а меня что-то подбивает постучать ей сегодня в окно.

Никола засмеялся.

Дубовые листья шумели на ветру. Шел дождь со снегом. Никола и Джурдже продолжали говорить о вдове, о бывших хозяевах, о жизни своей в людях. Павле это вскоре надоело, и он перешел под другое дерево, подальше от них. Вынул часы, поднес к ним папиросу. «Еще целый час! И кто это только выдержит!.. Когда все это кончится… начну жить с начала», – рассуждал про себя Павле, продолжая думать о прорыве через город. Павле знал, что успех этой нелегкой операции решает быстрота и ловкость, с какой им удастся уничтожить охрану моста, засевшую на берегу в бетонированном укрытии, которое ему удалось рассмотреть еще днем. «Группу для захвата дота поведу я… Да, это будет самое верное», – решил он. Это решение его несколько успокоило. В себя он верил и был убежден, что под его руководством операция пройдет успешнее. Павле встал, попробовал ходить, поворачивал лицо ветру, чтобы охладить его; удары крупных, сырых снежинок по лицу были ему приятны.

Командиром отряда Брка назначил Вука и целый день провел с ним в разговорах. Сейчас Брка позвал Павле, чтобы еще раз и уже окончательно договориться о выступлении. Павле сказал, что хочет сам вести ударную группу.

– Об этом не может быть и речи! Комиссар отряда должен вести весь отряд, а не группу в пять человек. Думаю, что сегодня не время показывать свою храбрость, – возразил Брка.

– Если кому-нибудь из нас надо идти вперед, так это мне, но ни в коем случае не тебе! – заявил Вук.

– Нет, пойду я. От этого зависит успех операции, я хочу провести ее лично. На мне лежит большая ответственность, и я не хочу ничем рисковать.

Павле был настойчив, и Брка уступил. Павле приказал созвать бойцов и, когда они собрались вокруг него, коротко объяснил им задание. Он умышленно не рисовал операцию тяжелой и серьезной, хотя и представлял всю ее сложность. Брке даже показалось, что Павле изобразил дело слишком просто и легко, и он сам сказал несколько фраз, особенно подчеркивая необходимость быстроты и решительности.

– Пусть выйдут Станко и трое добровольцев! – сказал Павле, когда Брка кончил.

К нему подошли Бояна и двое старых партизан.

– Пулемет возьмем? – спросил Станко. Теперь он был взводным в роте у Николы и поэтому передал пулемет своему помощнику.

– Бери! А ты, Бояна, и вы, товарищи, прихватите еще по три осколочные гранаты.

Шепотом подзывая друг друга, партизаны построились на отделения и роты. Павле с группой добровольцев пошел вперед, а за ними на небольшом расстоянии последовала колонна.

Они быстро спустились по лесу и направились через поля к Мораве, к мосту. Ноги проваливались, увязая в мокром снегу. Ветер здесь дул сильнее и относил звуки в противоположную от моста сторону. Движение колонны не было слышно. Павле бросало в дрожь от негодования, когда кто-нибудь цеплялся ногой о кукурузный стебель, и он тут же напоминал, чтобы шли осторожнее. Но случалось, что он и сам спотыкался, и тогда его охватывал суеверный страх. Чем ближе они подходили к мосту и доту, вблизи которого покачивался фонарь, тем больше охватывала Павле дрожь. В сотне метров от дота он остановился и передал по цепи, чтобы колонна тоже остановилась и ждала, пока ударная группа уничтожит охрану моста. Только после этого колонна должна была бегом следовать за группой. Павле показалось, что вблизи кто-то кашлянул. Он бросился на снег и напряженно прислушался. Ветер свистел в голых прибрежных ивах, гудел в стеблях кукурузы, как полуспущенные струны цыганского баса. По реке шел лед, шумел и трещал, задевая о берег. Сердце у Павле бешено стучало, он все крепче прижимался к снегу.

– У меня такое ощущение, будто Уча ждет меня за мостом, – шепнула ему на ухо Бояна, лежавшая рядом.

«Да он мертвый!» – чуть не сказал Павле. При воспоминании о том, что Уча умер, что его уже нет, его охватило ощущение смерти. «Может, и я погибну этой ночью? Вот так и погибну, да еще виноватым? Страшно! Нет, только не сейчас! Не в этом городишке! Завтра, когда победим… Завтра! Там, на Ястребце, все равно где… Нет, сегодня вечером. Сейчас… наверно!»

Павле лежал, не имея сил подняться. «Что со мной? Не могу встать!» Но Павле вскочил и бросился вперед; его спутники едва поспевали за ним. В нескольких шагах от дота Павле снова залег. Дот чернел, плоская поверхность его крыши неясно виднелась в тусклом свете фонаря на мосту. Отсюда нужно бежать. Павле лежал. «Погибну… наверняка погибну!..»

– Пошли, что ждешь? – шепнула Бояна.

«Видит, что струсил! Будет меня презирать! Не могу… Часовой что-то кричит! Заметил нас. Щелкает затвором. Я должен!»

– Приготовьте гранаты, – шепнул он громче, чем ожидал, и быстро пополз к доту. Он сам не знал, как дополз. Пулемет из дота вдруг открыл огонь. Павле инстинктивно бросил одну за другой две гранаты в огненную струю, в щель. То же самое сделали и остальные. Взрывы заглушили вой ветра и рассекли мрак ночи. Пулемет замолчал. Часовой на другой стороне выстрелил из винтовки. Павле, как будто даже обиженный, что с дотом все кончилось так просто, поднялся и во весь голос крикнул:

– Впе-ред!

Затем побежал по мосту. За ним устремилась пятерка. Немного позже деревянный настил моста загудел от топота сотен ног. В растерявшемся городке раздались беспорядочные винтовочные выстрелы, от железнодорожной станции застрочил пулемет. Пригнувшись, Павле бежал впереди, не замечая пуль, свистевших возле него. Миновав мост, он влетел на какую-то улицу. Станко длинной очередью из пулемета разогнал патрули и охрану. Фонари погасли; мгновенно наступил такой мрак, что Павле не знал, куда бежать дальше. Его догнала колонна, кто-то крикнул:

– Вперед! Налево!

Павле примкнул к тем, что свернули в улицу налево, перегнал их и продолжал бежать впереди.

В центре городка затрещали пулеметы. Застигнутые врасплох немцы и жандармы стреляли наугад и пускали в небо красные ракеты. Вскоре пули засвистели около партизан, ударяясь о стены домов и разбивая оконные стекла. Они перебегали обстреливаемую пулеметом улицу.

– Налево! Налево! – кричал позади Павле Никола.

Павле свернул не сразу; он пропустил мимо всю колонну, умышленно подвергаясь опасности, как бы бросая вызов самому себе. Шли напролом, по дворам и садам, ломали заборы и плетни, спешили к железнодорожной насыпи, в поле. Павле снова обогнал колонну. Треск и грохот ломаемых заборов указали немцам направление, по которому двигалась колонна, и они открыли массированный огонь. Через несколько минут партизаны пересекли железнодорожное полотно и очутились в поле, под прикрытием насыпи.

Партизаны громко перекликались, обнимались и целовались от радости. Изумленный и обрадованный, что вот, наконец, они перешли Мораву, Павле бессильно опустился на снег. К нему подошел Вук и, не говоря ни слова, крепко его обнял. Он не мог радоваться вслух.

Павле вспомнил свой страх перед дотом и вспыхнул от стыда. «Что такое со мной было? Почему я так испугался? Бояна видела, что я струсил…»

– Товарищи! Джурдже раненый остался! – закричал Никола.

– Джурдже? Где остался Джурдже? – заволновался Павле и вскочил.

– Там, за полотном, у последних домов, зацепил-таки его пулемет. Один из этих, новых, перепугался и не вынес, черт бы его побрал. Только сейчас сказал. Эх, в последнюю минуту – и голову загубить!

– Пойду вытащу его!

– Идем вместе! Зови и того, кто это сказал!

– Далеко он, товарищ комиссар! – ответил новичок.

– Пойдешь с нами! – рявкнул Павле и вместе с Николой побежал через железнодорожную насыпь.

Павле как будто повезло: он снова мог подвергнуть себя опасности; как будто этим он хотел сам себе отомстить за страх перед дотом. Пространство, по которому они бежали, возвращаясь за Джурдже, простреливалось из пулемета. Они бежали по садам и огородам. Наконец партизан, который их вел, остановился и сказал:

– Вон там остался. Возле того длинного дома. – Ему не хотелось идти дальше.

– За мной, – приказал Павле.

– Где он? – спросил Никола.

– Дальше, вперед.

– Джурдже! Джурдже! Это я, Никола! – звал его Никола.

Шипя, падала ракета, она ударилась о ветки яблони и рассыпалась возле них, осветив сад и ближнее здание. Они бросились в снег.

– Вот он! Вот он! – закричал Никола, заметив Джурдже.

– Джурдже! Это мы – Никола и Павле!.. Ты что тут под окнами вынюхиваешь, дурачина! Долги, что ли, пришел собирать, а? – укорял его Никола.

– Удирайте отсюда! Видишь, как жарят… Побереги свой котелок и не мели мне здесь… – не переставая стонать, отвечал ему Джурдже.

– Молчи! Смажу я тебе по носу, как только вытащу! Из-за какой-то вдовы с головой распрощаться! Эх ты, партизан!

– Сейчас не время для шуток! – сказал Павле.

– Куда ранен, несчастный? – уже нежнее спросил Никола.

– Ударило мне где-то по ногам…

– Как это где-то?

– Там, не знаю где… не могу подняться. Здорово садануло…

– Вижу, что здорово!

Так как вдвоем нести было неловко, Никола нагнулся и сказал:

– Охвати меня за шею! Из-за твоей глупой головы мне теперь хоть медведя роди!

– Молчи, пачкун… – застонал Джурдже и ухватился за его шею.

Никола поднялся и, согнувшись, побежал через улицу. Павле следовал рядом.

Ноги Джурдже бессильно болтались, цепляясь за плетни, которые Павле ломал, расчищая путь перед Николой; чем дальше они несли его, тем сильнее и мучительнее он стонал от боли.

– Потерпи, горе мое!.. Сам на рожон лез! А сейчас терпи! – сердился Никола в ответ на стоны Джурдже. не разрешая Павле сменить себя.

– Пусти, я донесу… Донесу мое горе, позор мой… Не тяжела мне ноша.

– Ну, будет… Не могу больше тебя слушать… Будет, пощади! – протестовал Джурдже.

Кое-как перешли насыпь. Отряд уже ушел дальше, в поле. Но Вук оставил троих партизан, и они сменили Николу.

Павле молча шел позади. Он чувствовал себя разбитым и усталым. Хотелось сесть прямо в снег и вот тут, на ветру, в этой сырой метели, среди непрекращающейся стрельбы, поговорить с кем-то по душам. О том, что он сейчас чувствовал и о чем думал, он мог говорить только с Учей. А его нет.

Даже самые большие радости на войне быстротечны. Постоянная угроза внезапной смерти заставляет людей торопиться.

40

Поздней ночью, возвращаясь из села с продовольствием для раненых, Евта подошел к пастушеской хижине. Над ней возвышалась Бела Стена. До партизанской больницы отсюда в такую вьюгу и ночью было добрых два часа ходьбы по горным тропам. Измученный и потный от усталости, Евта остановился, сбросил сумку и несколько раз громко охнул. Живя долгое время возле стада и занимаясь скотом, Евта научился разговаривать со своими немыми друзьями. Так постепенно у него вошло в привычку думать вслух и разговаривать с самим собой.

– …И куда это я пойду в такую тьму-тьмущую? Голову можно сломать на скалах. А сказать, чтоб они были голодны, – так нет. Кормлю их, как голубков! Немец ушел с горы. Могу и утром. Месяц выходит на заре, вот и пойду пораньше… Нет, не пораньше! Вот только передохну, суну кусок в рот да обогреюсь немножко, а там и пойду. Уж если спать, так спать. А пораньше прийти – оно, конечно, вернее!.. Есть у меня во фляжке ракия, нехорошо, если ее увидит Боса. Расскажет Павле, а потом хорошего не жди: «Товарищ Евта, я тебе оказал величайшее доверие… Я тебя уважаю… Я думал принять тебя в члены партии… поставить во главе среза… а ты пьешь? Что ты мне обещал при расставании? А?» И на кой черт я ее взял! И старая, мол, это сливовица, и выдержанная, и из дубовой бочки. Привязался ко мне Стева, как зубная боль… Немножко отдохну да поужинаю. Выпью стаканчик, а, пока дойду до Мечьих Руп, она вся и выветрится…

Евта вошел в хижину, ножом нащипал лучины, быстро и ловко разжег огонь. Когда огонь разгорелся, он сорвал с крыши две буковые доски и сунул их в очаг.

– …Как благословенен огонь! Нет в доме огня – и все пусто, без души. Зажжешь огонь – и все развеселится, оживет. В этой пустыне, в горах, без огня со страху умрешь. От огня и зверь и всякая нечистая сила бежит.

Евта шептал, сидя у очага, наблюдая веселую игру пламени в темной хижине. Тихо потрескивают угольки. Обгоревшей палкой он ударяет по углям, чтобы «разъярить огонь», искры взлетают вверх, и ему приятно от этого, и он все улыбается чему-то.

– …Поужинаю сегодня по-хозяйски. Да и заслужил, браток! Чертовщина отгремела, а я сохранил и прокормил раненых лучше, чем если бы они были в государственном госпитале. Немец думал содрать с нас шкуру и высушить, как заячью. Где ему, дурню, тягаться с нами? Вот только убил у нас Учу и других хороших товарищей, будь он проклят. И столько народу перебил зазря. Но и мы в долгу не останемся. Такие, как Уча, будь ему земля пухом, редко рождаются, воздастся им сторицею. А слышал, Павле идет от Моравы и ведет большую армию. Уж этот тебе Павле, великий жулик и сорви-голова. Хитрый, мошенник… Армейский генерал ничто перед ним. Много школ кончил. А ума! Чего стоит школа, если ума нет. И я попусту не болтался на Ястребце. Кое-что и я делал. А всего, что случилось, когда по селам хватали заложников, – чтоб такого больше не было. Вот скажи, положа руку на сердце, кто бы выдержал? В опасности чего только человеку в голову не взбредет. Каждый, будь на моем месте, бросил бы винтовку, да и сбежал бесследно. А я – нет. Как же я брошу детей своих голодных с их муками да ранами?

– …А лётичи слюнявят по селам: «Только бы этого Евту схватить! Он знает и о том и о другом, без него отряд не может существовать. После мы бы легко с ними рассчитались…» А вот и не сможете, щенки! Выдержал Евта и это. А придет мое время – я вас найду. От меня не скроетесь. Не убью вас. Нет! Не бойтесь. Нет ничего легче смерти! Заставлю вас камень бить да дороги делать. Дороги у нас изрыты, и пешком не пройдешь. Это надо как можно скорей поправить… Подождите только! Русские погонят оттуда, мы отсюда. Сведет Евта старые счеты.

Он отвязал от пояса деревянную фляжку и сделал несколько глотков. Горяча и сладка старая сливовица!

– …Это для аппетита! Устал человек, не может есть, пока немного не прогреет в животе.

Он раскрыл сумку, вытащил полкаравая желтого кукурузного хлеба, копченое мясо, завернутое в бумагу, три стручка моченого перца и стал готовить ужин. Отщипнув ножом длинную тонкую лучинку, он разрезал мясо на кусочки и, нанизав их на вертел, поднес к огню. Все это он делал умело, с наслаждением. Ел медленно, снимая уже согревшиеся куски и запивая каждый ракией. Этот ужин, казалось ему, был самым вкусным в его жизни, и он жевал нарочно медленнее, разрезая хлеб на маленькие кусочки, чего никогда ранее не делал. Закусывал моченым перцем и снова запивал ракией.

– …И свинья любит сливу, убей ее бог! Вот уж пятнадцать дней не пробовал. Заслужила и моя душа небольшое удовольствие. Наступление отшумело, я выдержал геройски.

Согретый огнем, вкусным ужином и ракией, Евта посмеивался.

…Павле, жулик ты этакий моравский, могу тебе рапортовать: я слово сдержал и задание выполнил! Теперь за тобой очередь. Ты уж теперь не вывернешься. Ты знаешь, что обещал!

Евта запрокинул флягу и долго не отрывал от губ.

…Когда создадим свободную территорию, будешь председателем среза. Говорил так? Карету с вороными жеребцами получишь и развалишься, как попадья какая… Хе-хе-хе! Э, Павле, разрази тебя гром, добрая у тебя душа. Глаза хитрые, как у вора, а не соврал ли ты? Э, да если по правде, так я и заслужил. На троицу мне шестьдесят стукнет, а я воюю наравне с молодыми. Не дал бог счастья, нет у меня внука. А то бы призывник уж был. Он бы воевал, а я – щелк-щелк за овцами.

– …В жизни у меня щепотки счастья не было. Как будто весь свет меня проклял, как будто мой дед Святую гору ограбил. Я еще и перекреститься не умел, а хозяин уж колошматил. Да один, да другой, да третий, да десятый – и не сосчитаешь их всех. В этих селах под горой нет нивы, которую бы я не копал или не пахал, нет виноградника, который бы не обрабатывал. Да извоз!.. Сколько же я огромных буков порубил да на волах вывез с Ястребца! Если б хоть каждый сотый из них был мой, я стал бы первым хозяином в селе… Всю жизнь голый, босый, оборванный, будто с собаками дрался. Заработаешь на табак, на ракию да на опанки – и бац!.. Сколько я одних волов переменил…

– …Ни жены, ни ребенка… Никогда никто меня не спросил: «Ну, как себя чувствуешь, Евта? Ничего не болит? Ты не голоден, не устал, может быть пить хочешь?» Никогда никто не провожал меня, не радовался мне, не ждал, когда вернусь. Весь свой век один, как пень. Весь свой век слуга – чужой хлеб, чужой дом, чужой скот. Все чужое и все чужие, а я для всех…

…А если по правде сказать, так много я всего переделал. Никто не будет больше Евту колошматить. И я человек. Почему мне всю жизнь мучиться? Почему? Разве меня родила сука, не женщина? Что я, убивал, крал или жег? Кто во всем уезде больше меня работал? Был ли у меня за все мои шестьдесят лет хоть один свободный день? Праздник – когда? Когда я повеселился? Почему мне, как собаке, умирать в чужих яслях? Почему сторож из общины без гроба, как падаль, похоронит меня где-нибудь у дороги возле кладбищенской ограды, чтобы меня и мертвого топтало все село? Почему, а?.. Потом начнут рассказывать, что я стал оборотнем, и будут мною пугать детей, а? Нет, не будет так!

Его сморщенное, словно мятая тряпка, лицо кривилось. Губы его дрожали, а глаза были полны слез, в свете огня они казались красными. Он плакал, и слезы, словно ручьи в лесу, терялись в чаще его бороды. Евта поднял кулак, будто грозя кому-то, и снова с жадностью припал к фляжке с ракией. Теперь Евта уже не думал об обещании, данном комиссару, что не возьмет в рот и капли, пока на его руках раненые. Эту часть разговора с комиссаром он словно забыл. А ракию взял не для себя, а для раненых, чтобы успокоить их боли. Так ему казалось.

Горькие и черные мысли ушли. Забылись обиды, страдания и несчастья; жизнь представлялась уже прекрасной и справедливой… Он уже не слуга. Он – человек, которого все уважают и любят; вокруг него все прекрасные люди. Морщины разгладились, и лицо Евты просветлело; счастливая улыбка задрожала под усами; в глазах заблестел необыкновенный огонь.

– …А как же! Сменим власть. Прогоним обдирал и хозяев. А ну-ка, капитал, посмотрим, чья возьмет! Твоего много и премного было. Сейчас во главе стола сидит Евта из Здравиня. Я был слуга, погонщик, бездомная собака, чужое счастье, никто и ничто, а теперь власть. Направо равняйсь! Отдать честь шестидесятилетнему партизану!

Счастливая улыбка на мгновение скрылась в усах. Лицо стало по-военному строгим, а затем лукавым и довольным. Таким оно оставалось долго. Он пошевелил угли и снова нагнул фляжку. Она была почти пустая. Ракия на дне слаще. Во фляжке осталось всего несколько глотков, едва прикрывавших дно.

– …Что скажешь: карета, жеребцы, кучер щелкает кнутом! Павле, разрази тебя гром! Сам все выберу и распоряжусь. Вот, например, так: карета будет черная, лакированная. По краю задка, по крыльям и по спицам колес – красные линии, тонкие, словно шелковые нитки. Сзади на кузове – розы с зелеными листьями, а над ними наша красивая пятиконечная звезда. С боков, над крыльями, пусть художник нарисует по белому коню с длинной гривой, мчащихся вперед. Взглянешь на них – так и кажется, что перегонят всамделишных. На колесах резиновые шины не толще свирели. По бокам, как полагается, по фонарю. Стекла их всегда протерты. Сиденье пружинное, с кожаными подушками и кожаной невысокой спинкой. Только голову приклонить, если вздремнется. Под ногами, чтоб не мерзли, зеленый коврик. Так же все устроено и у кучера. А как же! Кони должны быть черные, как сажа. Рысаки с маленькими коленками, грудь вперед, как у солдат перед командиром полка. Голову держат прямо, ноги не выкидывают в сторону. Передними ногами переступают мелко, словно нитки мотают. Чистят их хорошо, круп блестит что зеркало, хвосты подвязаны, грива как полагается расчесана. Копыта, разумеется, промыты и смазаны. Сбруя новая, и все, что железное, должно быть никелированным. Недоуздок расшит и с красными кисточками. Это – чтоб глаз радовался. Конь, как женщина, любит прихорашиваться и наряжаться. На карете рожок – обязательно! Кучер одет как полагается. Все, что я ем и пью, и он тоже.

– …И когда все хорошо устроено, кони накормлены и ухожены, карета почищена и помыта, кучер сыт и приодет, тогда запрягай. Как я сяду, товарищ срезский кучер, да скажу «трогай!», ты натяни поводья и хорошо скажи коням – они все понимают, как люди, только что говорить не умеют. Скажи им по-хорошему: «А-ай, сынки-и!» Пойдешь легонько, шагом, чтоб кони разогрели суставы и привыкли к сбруе. Только насильники и бессердечные люди сразу ударяют в галоп, хотят перед народом пофасониться. А выедем из городка или села, откуда случится, – ты только спусти вожжи и скажи: «Рысью, змеи!» И больше ничего. Конь не любит кнута. Уж если дошло до кнута, это больше не конь, это кляча! Кнут, товарищ срезский кучер, служит только так, для украшения. Это тебе поднимает авторитет, как офицеру сабля… На каждом повороте – гуди, увидишь пешехода – гуди. Ломовика обойди, не заставляй его, мученика, сворачивать с колеи. Если увидишь где-нибудь, что ломовой застрял в грязи, или не может сдвинуться на подъеме, или сломалось у него что-либо, остановись и помоги ему. Это порядок, это надо и в закон внести. Под гору и в гору осторожно действуй. Береги и уважай животное! Хорошенько следи за ними – это государственные кони…

– …Ха – ха-ха! Это Евта из Здравиня. Срезский председатель! Смотри-ка ты, какая карета и какие кони у него. А и заслужил, брат! Уж сколько он намучился и наработался, и не сыщешь такого другого.

Евта допил последние глотки ракии и отбросил пустую фляжку. Она тихонько звякнула.

– …Надо сразу же, как война кончится, делать хорошие дороги. Несчастно государство без хороших дорог. Власть, которая не заботится о дорогах, – не власть. Нужно хорошо выбрать место трассы, выравнять повороты, битый камень посыпать песком и утрамбовать вальком… Всех недичевцев, лётичевцев и этих куроедов-четников – на дробление камня! Не допустит Евта, чтобы погонщики мучились. Не допустит! Зачем же он тогда воевал? а?.. Все ручьи на дорогах будут взяты в бетон… А на Расине мост построить… Да… мост… и пусть там стоит! Там такие бездны… погонщик… Нельзя… Сорвешься… Сорвешься… мост…

Евта только потянулся, прилег возле огня и тотчас же уснул. Огонь догорал. В хижине слышалось хриплое посапыванье тяжело спящего человека. На белом полотенце остался недоеденный ужин: три кусочка мяса на вертеле, рядом начатый стручок перца и несколько кусочков хлеба.

Возле двери прислонена к стене винтовка. Мешок с провизией стоял около него.

…На заре к партизанской «больнице» шла рота немцев с десятком лётичевцев. Впереди они вели избитого, окровавленного крестьянина, на которого кто-то донес, что он знает, где находится партизанский лазарет, и вместе с Евтой снабжает партизан продовольствием. Крестьянин ничего не знал: такое дело Евта никогда бы ему не доверил. Его поймали, избили, поставили перед пулеметом, и он пошел наугад, сам не зная куда. Случайно они набрели на след и пошли по нему. В хижине, где спал Евта, немцы заметили отблески огня и остановились. Офицер приказал окружить ее.

В хижине было тихо, только на тлеющей головешке вздрагивали неровные язычки пламени. Евта спал тяжелым, нетрезвым сном. Он проснулся только тогда, когда трое немцев с кулаками набросились на него. Он закричал, стараясь вырваться. Немец схватил его за горло! Евта захрипел и потерял сознание. Его вытащили на снег и там связали ему руки.

Придя в себя, он запричитал:

– Эх, отрава, будь ты проклята… Ох, ох, Евта, что ты сделал? Павле, дети мои, партизаны, ох, что я сделал!

Немцы то били его, то грозили, то обещали сохранить ему жизнь, если он покажет, где «больница». А он стонал и кричал:

– Не выдам вас… Ошибся я, стар стал… Не бойтесь, дети мои, Евта сознательный друг. Не выдаст, не выдаст!

– Говори, а то стреляю! – немец прижал к его лбу пистолет.

– Стреляй! – завопил Евта и сжал беззубые челюсти.

Немец выстрелил возле самого его уха. После этого Евта долго не слышал, что ему говорили, не чувствовал боли от ударов.

Его мучили до самого восхода солнца. Потом в лесу около хижины искали следы; но они не приводили к «больнице». Евта всякий раз шел разным путем и ловко запутывал след.

Поздним утром полумертвого и избитого старика Евту погнали к подножью горы. В это утро он, пастух без стада, возчик без клади и партизан без винтовки, навсегда ушел с гор. За ним на снегу остался след капавшей с разбитого лица крови; капли были мелкие, как лесные ягоды.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю