Текст книги "Дунаевский — красный Моцарт"
Автор книги: Дмитрий Минченок
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 30 страниц)
– И из этого надо сделать смешное произведение, – со вздохом констатировал Петров.
Высокий, статный, с орлиным носом, красавец Александров ходил по комнате и бубнил под нос всё то, о чём ему говорили в главке. "Понятие социалистической Родины появилось на карте и стало реальностью". Первоначально получалась история про белую циркачку и её ребёнка, который оказывался негром.
– По-моему, это решение. Негр становится полноценным советским гражданином. Его мать эксплуатирует плохой капиталист. Смешно, а? – спросил компанию Александров.
Дунаевский наигрывал мелодию, Петров делал вид, что пишет.
Юмор Александрова иногда был примитивен. Возможно, поэтому то, что он делал, всё более утрачивало прелесть правды и превращалось в схему. Из поступков людей исчез здоровый эгоизм, свойственный человеку. Наиболее реальными и живыми получались отрицательные персонажи. Герои Орловой и Столярова выглядели зомби, прячущими душевную пустоту за позывами энтузиазма. Раньше других это заметил критик Виктор Шкловский, который сетовал в дружеской компании, что такая красивая и милая женщина, как Любовь Орлова, имеет такие скучные и непрописанные роли. Александров строго следовал инструкциям Шумяцкого. Страх был надёжнее клетки. Критик становился страшнее пистолета. Режиссёр Барская, снявшая фильм "Отец и сын", покончила жизнь самоубийством, когда на закрытом просмотре влиятельные критики сказали ей, что фильм получился антисоветским. Единственным проявлением антисоветчины было то, что режиссёр оказалась родственницей то ли Радека, то ли Зиновьева – врагов народа. В результате Барская пришла домой, достала пистолет и выстрелила себе в висок. Случай получил огласку только в среде кинематографистов.
– Советский цирк не знает национальных проблем, – говорил Александров в то же время, – и готов на любой американский трюк предложить свой, ещё более американский. Вот вам и краткая канва. Американцы думают, что создали поразительный цирковой номер, а советские мастера утирают им нос.
Ильф и Петров предлагали едкую пародию на мир цирка, Александрова тянуло на помпезную мелодраматическую историю.
– У героини есть ребёнок, который всех путает, потому что чёрный, – объяснял Александров. – Советский человек ещё не привык, что дети могут быть чёрными. Он знает это только теоретически, но практически всё остаётся за скобками. Поэтому один эпизод мы можем попросту построить именно на этом эффекте. Наш герой Скамейкин – конструктор, думает, что он плохой воспитатель, потому что ребёнок, за которым ему поручили присматривать, неожиданно оказался чёрным.
– Представляю сцену, в которой чёрного младенца советский изобретатель принимает за чумазого, – тут же вмешался в разговор Ильф и начал что-то строчить в блокноте. Этот ход с рождением чёрного ребёнка у белой женщины вызвал сопротивление Петрова.
– Почему это не пропустят? – не понимал Ильф.
– Потому что белая женщина не может родить негра. А если это всё-таки произойдёт, значит, её другом должен быть негр-коммунист. Но он будет за кадром.
Сценаристы тут же предлагали десяток комических трюков. Александров всё отвергал.
Влиятельному кинокритику Виктору Шкловскому такой ход тоже не понравился.
– Это не банально, но это похоже на анекдот, – говорил он. – Шумяцкий не пропустит.
– Вы посмотрите, какая погода на дворе. Снег метёт, а в это время негры в Африке голые ходят. Как такое может быть? – вопрошал всех Петров.
Больше всех в творческом коллективе страдал самый знаменитый – Валентин Катаев. Всё, что он предлагал, шло вразрез с концепцией Александрова. Наконец, дело дошло до того, что Валентин Катаев объявил, что выходит из команды. Толчком к такому решению послужило то, что на совместные обсуждения перестал приходить Бабель. Потом пришёл черёд Катаева. Ильф и Петров держались дольше всех, потому что были главной движущей силой.
– Сюжет должен быть смешным, – как заклинание, повторял Александров. – Вы видели, как умеют смешить в Голливуде?
– Как Любовь Петровна? – тут же переводил разговор в другое русло Дунаевский. Плоскую схему, заданную Шумяцким, уже было больно слушать. – Она придумала, во что должна быть одета её героиня?
Дунаевский знал, как подколоть Александрова. Его раздражали всякие схемы, которым обязывали следовать. Спустя десяток лет Дунаевский проговорится, что чем дольше он работал с Александровым, тем больше уверялся в том, что мог бы снять совершенно замечательный фильм без него. Стезя Александрова – мелодрама. Стезя Дунаевского – самопожертвование.
Временами работа, которая начиналась как соревнование в остроумии, заканчивалась настоящими пикировками.
Каждый тянул одеяло на себя и поднимал планку собственной значимости. Иногда переговоры напоминали сходку бутлегеров. Дунаевский дымил папиросами и нервно подбегал к роялю, проигрывал какую-то мелодию, торжествующе оборачивался ко всем, кричал: "Ну?!" Потом сам же начинал объяснять, каким образом этот кусок эмоционально связан с сюжетом. Петров что-то возражал замогильным голосом, и это приводило Дунаевского в бешенство. Он закуривал новую папиросу и кричал: "Ну, делайте как знаете, только музыку всё равно буду писать я".
– Но слова-то будут мои, – парировал Петров.
Иногда сочинителям казалось, что они стайеры в забеге за Сталинской премией. Образцами их творчества чистили население, отделяя покорных от непокорных. Лишь однажды, получив целую серию глупейших писем от людей, которые даже не понимали, о чём они писали, Дунаевский осознал, какая пропасть отделяет его от зрителя. И это было тем более обидно, что он всегда искал пути к сердцу зрителя и считал, что только существование этой связи – залог успеха. Но чем больше он узнавал народ, которому служил, тем горше становилось. Всю злость и раздражение он срывал на близких друзьях или соавторах. Очень часто их обсуждения доходили до ругани. В комнате зависал гвалт, и тогда в эту атмосферу попадали испуганные глаза Нюры, которая заглядывала в комнату, как Моби Дик, посланный Зинаидой Сергеевной разрядить атмосферу. Один Ильф молча сидел с блокнотом в руках в глубоком плетёном кресле и что-то черкал, изредка хитро на всех посматривая из-за стёкол очков. Александров, как хищник, бродил взад и вперёд, запертый в клетку сталинских малометражных площадей. Всё повторялось. Петров партизанил, Дунаевский выжимал из себя новые мелодии. Иногда, не стерпев долгих пересудов, снова вскакивал, не дослушав собеседника бросался к роялю и проигрывал Александрову новый, пришедший на ум кусочек мелодии.
– Ну как? – спрашивал он, довольный. И сам же через секунду говорил: – Нет, не то, будем пробовать другое.
Пожалуй, такой зависимости режиссуры от музыки, а режиссёра от композитора не знала история кино. Это подогревало кровь Дунаевского. Ему льстил настрой режиссёра на сверхъестественные результаты.
– На самом деле самое лучшее в этом трюке – его исполнительница, – философски замечал Александров, когда сцена, придуманная им, совсем никого не устраивала.
– Или её ноги, – встревал Ильф.
– Вы что, сомневаетесь в драматических способностях Любови Петровны? – моментально багровел Александров.
– Нет, что вы, что вы, – тут же отступал Ильф, – просто я хочу сказать, что у главной героини должны быть именно такие великолепные внешние данные, какие есть у Любови Петровны.
– Тогда нечего над ней подтрунивать, – злобно выпаливал Александров и закуривал папиросу. Он курил "Герцеговину Флор", которую курил и Сталин.
Каждое совещание сценаристов, режиссёра и композитора заканчивалось рождением словесного перла. Как-то на восторженный отзыв Александрова о музыке композитора Потоцкого Дунаевский отозвался убийственной фразой: "Такую песню можно сочинять в уборной между двумя приступами поноса". Ильфа и Петрова задевали остроты композитора. Это был синдром гения, которому тесно рядом с другими гениями. Двум сатирикам не давали покоя лавры лучших острословов в Союзе.
Александров считался неистощимым шутником. В Ленинграде во время работы над фильмом "Старое и новое" он вместе с оператором Тиссэ подшутил над директором картины. Тот никогда не расставался со своей любимой болонкой белого цвета. Однажды ночью Александров и Тиссэ украли эту собачонку, отнесли её в парикмахерскую и попросили перекрасить в чёрный цвет. Парикмахер выполнил их просьбу. Через несколько часов директор картины увидел свою болонку и подумал, что сошёл с ума. Схватил её и побежал в парикмахерскую, причём случайно попал в ту, где её красили. Парикмахер за три часа обесцветил собачонку. На следующий день, пока директор снова был занят, Александров с Тиссэ выкрали болонку из его номера, отнесли в парикмахерскую и попросили перекрасить её снова в чёрный цвет. Через пару часов директор ленты приходит к себе в номер и видит чёрную собаку…
Начальный период работы над "Цирком" был особенно тяжёл. Александров ждал подсказки от Дунаевского. Ему требовалась музыка, как бегуну воздух.
– И конечно, к этому делу нужна песня, – заканчивал любое обсуждение в Ленинграде Александров.
– Мы ждём от вас песни, – тихим эхом вторили Ильф и Петров. Двое неродных мужчин вели себя как близнецы-братья.
Режиссёр вместе с Нильсеном нарисовал на бумаге каждый кадрик. Получилось десять тысяч квадратиков. Дунаевский сидел на съёмочной площадке с Александровым. Вместе они обсудили, где, в каком моменте должна звучать музыка, что под эту музыку могут делать герои: трюки или парадный проход. Композитор выверял каждое движение актёра, чтобы знать, сколько тактов музыки надо записывать. Он рассчитывал даже количество шагов, которые Орлова должна была пройти от двери до стола, чтобы сделать в музыке ровно столько сильных долей, сколько раз актриса переставит правую ногу. Новый кадр должен был начинаться с сильной доли в музыке. Работа предстояла филигранная.
– Каждая склейка монтажного куска приходилась на сильную долю вальса, – вспоминал Александров. – Так же точно, в такт с музыкой, был построен выход Мартынова и Марион Диксон в номере "Полёт". Лестница, по которой они идут, имеет столько же ступеней, сколько четвертных нот в выходном марше.
Таким образом, Александров с Дунаевским добились того, что проход артистов по лестнице чётко совпадал с музыкальным рядом. Это была новация по тем временам.
После этой архисложнейшей филигранной работы Дунаевский летел на чёрной "эмке" в звукозаписывающую студию, где его ждал наготове оркестр, и собственноручно руководил исполнением своей музыки, становясь за дирижёрский пульт. Иногда что-то дописывал прямо в процессе записи, менял тембр, сокращал или удлинял части. Он походил на ковбоя, укрощающего мустанга. Мелодия рвалась в разные стороны, вставала на дыбы, но всегда возвращалась в русло, проложенное дирижёром.
Сердился, когда кто-то из музыкантов не справлялся со сложностью задачи.
– Какого чёрта вы здесь делаете? Надо идти на конюшню, а не брать в руки смычок.
Виктор Шкловский говорил: "Эйзенштейн, давая экспертизу на один сценарий, заявил, что рассказ Бабеля – это уже 75 процентов нужного сценария, а сценарий того же Бабеля даёт только 25 или 30 процентов результата. При сценарной разработке из рассказа уходит атмосфера. Григорий Васильевич требовал того же. Мне нужна атмосфера, Исаак Осипович, а уж затем мы эту атмосферу разобьём по кадрам".
Режиссёр был слепо уверен в музыке Дунаевского.
– Мы сходимся с вами, Исаак Осипович, на том, что музыка будет одним из героев нашей фильмы, а вовсе не аккомпанементом. Вы только должны нам этого героя представить.
Биограф Дунаевского А. М. Сараева-Бондарь воспроизводит дальнейшее развитие ключевого момента истории советского кино.
" – А какой вы предполагаете услышать музыку? – с любопытством спросил Петров.
– Чтобы ответить на этот вопрос, надо крепко подумать, – заговорил Дунаевский, – во всяком случае, такая песня потребует мобилизации всех моих сил, всех моих чувств, всего моего мастерства и… ожидания высокой гостьи – мелодии.
– Вам всегда нужны женщины, чтобы творить, – пошутил Петров. – Когда же вы её ждёте?"
Это были их обычные шутки. Иногда Григорий Васильевич раздражал своих соавторов безмерно. Своё раздражение Ильф с Петровым переносили на Дунаевского, почему-то не смея подтрунивать над Александровым.
Всё началось с того, что они прозвали Дунаевского Остапом Осиповичем. Дунаевский всегда отчаянно веселился, слыша это, ещё больше своей непробиваемостью приводя в бешенство писателей. Видимо, они завидовали способности Исаака Осиповича делать сразу множество дел, что они считали авантюризмом в искусстве.
– Ну как, Остап Осипович, к вам ещё никто не заходил? – подтрунивали они всякий раз над Дунаевским, когда встречались. – Муза не заходила?
– Когда зайдёт, пригласите познакомиться, – дополнял "брат".
– Вы что же, хотите, чтобы я принёс вам музыку на блюдечке с голубой каёмочкой? – парировал композитор.
Однажды Дунаевский предложил название:
– Да, друзья мои, ведь это будет песня… о Родине!
– Как вы сказали? – Александров перестал ходить и замер, как хищник, почувствовавший добычу.
– Главная песня фильма должна называться "Песня о Родине".
– Это банально, – скривился Ильф.
– Нет. Это то, что надо, – радостно сказал Александров. – Именно песня о Родине. Они все заткнутся!
В большом человеке и острослове Александрове удивительно сочетались схоластика социализма и неистощимый юмор. Иногда талант заменял догматическое мышление, иногда всё происходило наоборот.
– Кто посмеет выступить против такого названия? – спрашивал Александров. – Это мудрый политический шаг.
Александрову понравилась лобовая патетика названия "Песня о Родине". Так сложилась легенда. Один талант придумал лозунг, второй подивился его примитивности и решил превратить в название песни. Возможно, такой самонадеянный шаг и был тем метафизическим проколом, который здорово усложнил дальнейшую работу над фильмом. Сочинение песни начали с того, чем обычно заканчивают – с названия.
Муки творчества на этом не закончились. Исаак Осипович начал приносить домой бесчисленные варианты. Его соавторам это напоминало корриду. Даже внешне лоснящиеся бока рояля походили на бычьи, холёные. Громкое название "Песня о Родине" повисло тяжёлой гирей на музыке и тексте. Чтобы эту гирю перевесить, надо было придумать Бог знает что по своей простоте и банальности. Патетика стала будничной прозой той эпохи – иначе как можно было не только сочинить лозунг: "Пятилетка в четыре года", но и провести его в жизнь. Дунаевский всего лишь не смог отказать себе в определённой доле патетики, потому что хотел всегда и во всём потрясать своих слушателей.
Работа над главной мелодией "Песни о Родине" шла с переменным успехом. Дунаевский придумывал много вариантов, которые не устраивали то одну, то другую сторону. По поводу каждого нового варианта текста, который предлагал Лебедев-Кумач, Александров кричал:
– Это не то, что может именоваться великим именем Родины.
– Вы хотите слишком много патетики, – парировал Дунаевский. – Будет вам патетика и марш.
Периодически между всеми членами творческой группы начиналась грызня. Последними, с кем у Александрова возникли трения, стали Ильф и Петров. Обострение произошло после того, как из команды "выпал" старший Катаев со словами: "Вы сами мастера, вы справитесь". Орлова злилась, что задерживается съёмка её главного эпизода с артистом Столяровым – того, где они вдвоём делают смертельный номер. Вся сложность состояла в их проходе, точнее, спуске по огромной лестнице. Орловой казалось, что Дунаевский специально делает всё, чтобы усложнить ей, как актрисе, жизнь на экране.
Вечерами Александров терпеливо говорил Любочке:
– Тебе нужна песня, хорошая мелодия, а не много хорошего текста. Зритель не любит, когда героиня много говорит. Это занятие для мужчин. Даже для умных мужчин. А красивая женщина должна петь. Эйзенштейн говорил, что обычно хорошим актёрам в кино лучше удаются паузы, чем монологи.
В сентябре 1935 года Александров и Дунаевский приступили к созданию последнего, эффектнейшего эпизода фильма "Номер на пушке". Дунаевскому удалось очень быстро "поймать" нужную мелодию, которую он тут же на студии инструментовал для джазового оркестра. Мелодия напоминала классический американский джаз, мелодии Дюка Эллингтона. Василий Лебедев-Кумач сочинил бесхитростные слова, набросав их прямо на съёмочной площадке.
Диги-диги-ду, диги-диги-ду,
Я из пушки в небо уйду!
Мэри верит в чудеса,
Мэри едет в небеса..
Каждый день в постановочную комнату на «Мосфильме» прибегала секретарша от директора студии и спрашивала: «Главную песню придумали?» Все были в курсе, что Дунаевский задерживает сочинение главной мелодии.
Исаак Осипович сатанел.
– Я хочу качества, гениального качества, – без устали повторял он Александрову на съёмках.
… Где-то в начале сентября 1935 года ему позвонил Ильф и, картавя в трубку, весело сказал:
– Старик, мы едем к буржуям. В Америку.
– Как весело. А меня не посылают. Самое далёкое – это поставить спектакль в Театре оперетты в Москве или Ленинграде.
– Мы расскажем, как там было, не волнуйся.
– Я и не волнуюсь. Это вы должны волноваться. У Эйзенштейна неприятности начались после того, как он в Голливуде побывал.
На этом разговор закончился.
И только потом Исаак Осипович понял, что мог оказаться втянутым в историю, которая обернулась бы для него страшными последствиями. Лишь чудом гроза прошла стороной.
Всё началось за год до описываемых событий: со звонка Шумяцкого в приёмную Сталина. Борис Захарович задумал сделать очередной ход конём. В июне 1934 года он обратился к Сталину с предложением построить за год кинофабрику на Черноморском побережье. По сути, это было ни больше ни меньше, как строительство русского Голливуда, аналогичного американскому. Шумяцкий считал, что существующие кинофабрики не справляются со своей задачей: не хватает электроэнергии. Съёмочные группы часами простаивают, дожидаясь, когда подадут электричество. Однажды один инженер с "Мосфильма" сказал, что, если бы они работали в Крыму, половина проблем бы исчезла. Шумяцкому эта мысль запала в голову.
Что получалось? Фабрика строится там, где практически круглый год светит солнце и не надо использовать дорогую электроэнергию для освещения. Режиссёры получают огромные пространства для натурных съёмок, директора экономят на строительстве павильонов. "Классная идея, – подумал Шумяцкий. – Единственная загвоздка – надо узнать, как то же самое происходит в Голливуде".
Его интерес к строительству русского Голливуда был не случаен. Сталина интересовал кинематограф. Прошедшая грандиозная кампания по уничтожению идеологического влияния Радека, Каменева, Зиновьева и иже с ними – а именно созданных ими ассоциаций пролетарских писателей, музыкантов, художников, – закончилась успешно. Шумяцкий заработал на кампании очки, вовремя отказавшись от сотрудничества с опальным Каменевым. Ему светил в ЦК пост не ниже заведующего отделом искусств, практически надзирателя за культурой. Нужен был последний ход – неожиданный и смелый. 13 декабря 1935 года на Всесоюзном совещании высших партийных руководителей Шумяцкий выступил с докладом, обосновав перед членами ЦК целесообразность строительства советского Голливуда – города-мечты, более богатого, чем американский. Выступление Шумяцкого произвело впечатление на Сталина. После доклада он сразу потребовал план строительства. Шумяцкий был готов к такому повороту событий, оперативно подав все необходимые бумаги.
На докладной записке Шумяцкого Сталин начеркал единым махом: "Почему на побережье?" Это означало согласие. Борис Захарович ловко сыграл на гигантомании Сталина. Он привёл такой аргумент, против которого Хозяин не мог устоять: возможность хоть в чём-то обогнать Америку. Идефикс Сталина. Киногород, при наличии бесконечно дешёвой рабочей силы, мог быть построен за два года. Можно было лепить в два раза больше кинофильмов. Шумяцкий заручился поддержкой Орджоникидзе, который курировал промышленность и энергетику. Без его поддержки затевать строительство было бессмысленно. Сталин приказал киноначальнику самому выяснить, в чём сила американцев. Тот моментально распорядился о собственной командировке в Голливуд в сопровождении двух верных товарищей. Режиссёра-чекиста Эрмлера и помешанного на всём американском оператора Александрова – Нильсена Владимира Соломоновича, который почему-то называл себя Владимиром Семёновичем. Рассказ об этой поездке – отдельная эпопея.
Троица вылетела в Голливуд. Они приземлились на маленьком аэродроме, куда прилетели на самолёте, похожем на сигару. У трапа их встречала машина. Новых гостей Америки очень интересовали американские студии. У Нильсена буквально горели глаза – он очутился в стране своей фантазии. Из всей троицы он единственный говорил по-английски. И ему же одному захотелось запечатлеть всё на плёнку. В дорогу он взял с собой одну из первых ручных кинокамер "Айко". Он ещё не приладился к ней, и поэтому при съёмке рука дрожала. Глазок камеры всё время заглядывался на женщин, залезал под юбки, как заворожённый следил за американскими автомобилями. Они сновали взад и вперёд по бархатному асфальту, как будто обшаривали или щупали женское тело, в роли которого выступала благодатная американская земля. Нильсен упирался зрачком камеры в верхушки высотных домов, в яркие огни рекламы. Их возили по всем голливудским киностудиям. Глазок камеры подобострастно смотрел только на Шумяцкого. Маленького Эрмлера видно не было. Он повесил себе на шею фотоаппарат и безостановочно щёлкал виды Голливуда. Увидев у гостиницы негра-швейцара, он подбежал к нему и начал горячо трясти руку. Негр смотрел на белого как на идиота – он не знал, что это игра в Интернационал.
Потом их повезли на виллу к Дугласу Фербенксу-младшему. Полуголый парень в одних плавках был так хорош собой, что глазок камеры уставился на него как на Аполлона, жадно запоминая каждый сантиметр его кожи, пока не облизал сверху до низу. Это была живая голая звезда. Потом зрачок заполз на плечи какой-то девицы, сидевшей в закрытом купальнике рядом с Фербенксом, стремительно скатился с её плеч на пол и поскакал дальше. Потом сразу наступила ночь. Они уже были где-то в ночном городе, и всё было так хорошо.
Их пребывание было коротким и бесшабашным. Они встречались с Чаплином, который подарил Нильсену ракетку для тенниса. Нильсен видел Кэтрин Хепберн, и они друг другу понравились. Он тоже хотел быть голым перед этой девушкой. Но рядом всё время был Шумяцкий, который ходил, не снимая шляпы, отчего создавалось впечатление, что он в ней даже спит. Экий идиот! Дни пребывания пролетели незаметно, и они вернулись обратно на родину. Каждый вынес из этой поездки разные уроки. Нильсен сфотографировал какие-то виды Голливуда, проявил плёнку, но больше ею не пользовался. Не успел. Эта плёнка шестьдесят лет пролежала под спудом и больше никому на глаза не попадалась. Детали их поездки были забыты.
На одной из коротких встреч с Дунаевским Шумяцкий неожиданно спросил его, может ли он написать гимн кино. Исаак Осипович поинтересовался:
– Но ведь у нас нет праздника кинематографистов?
– Вы представляете себе, как это можно сделать? – уточнил Шумяцкий.
Дунаевский ответил с улыбкой:
– Конечно.
Дальше события в мире кино, литературы и большой политики развивались параллельно. Шумяцкий мимоходом узнал, что Ильф и Петров получили задание отправиться в Америку и вернуться оттуда с разоблачительной книгой. Зачем отпускали Ильфа и Петрова, было понятно – нужно было сложить советский миф об Америке как о стране нищеты и несчастья. Пропагандистской машине требовался набор фельетонов и скетчей, талантливых и забавных, как "Двенадцать стульев". "Чем смешно писать о СССР, – резонно рассудили в ЦК, – пусть лучше едут к врагам и смешно пишут о них". Америку следовало опорочить.
Кто-то в Политбюро решил сделать из двух талантливых одесситов бомбу замедленного действия. Ильф и Петров узнали об этом не сразу, а когда узнали – возгордились. Партия сделала на них свои ставки, и они не собирались этот шанс упускать. Но распорядились им довольно оригинальным способом. Книгу скетчей назвали "Одноэтажная Америка". Ильф опять позвонил Дунаевскому, они дружили, и весело сказал, что собираются писать письмо Сталину.
– Кому? – не понял Дунаевский.
– Сталину.
– Зачем? – испугался Дунаевский.
– Нужно, – уклончиво ответил Ильф.
– Приходи ко мне, расскажешь, – сказал Дунаевский.
Ильф пришёл без Петрова.
– Ну, как ты съездил? – спросил Дунаевский. Они прошли в кабинет. Исаак Осипович сел за рояль, сыграл какой-то смешной марш. – Рояль приветствует тебя. Рассказывай.
Ильф сообщил:
– Мы уже написали письмо Сталину.
– Зачем?
– Нам посоветовали.
– Кто?
Ильф назвал фамилию тогдашнего руководителя писателей.
– Но он с кем-то советовался в ЦК. Я так думаю. Нас попросили написать Сталину о том, что строить новую кинофабрику на юге страны не нужно и даже вредно, в Америке уже жалеют, что построили Голливуд.
– Но это же против Шумяцкого! – выпалил Дунаевский. В то время, чтобы идти против Шумяцкого, надо было обладать большой смелостью. Это значило автоматически лишить себя заказов и сотрудничества с кино. – Вас попросили это сделать?
– Нет, не просили, – сказал Ильф, – но вообще-то намекнули, что было бы неплохо определённые тезисы изложить непосредственно товарищу Сталину, а не Шумяцкому. И потом, в Америку нас посылала партия, а не Шумяцкий.
Ильф и Петров могли только догадываться, что не все члены ЦК одобрительно отнеслись к идее строительства киногорода на побережье Чёрного моря. И настороженнее всех к этому плану отнёсся Берия. Он понимал, что если Сталин утвердит план, то строительство русского Голливуда на территории Грузии ляжет на его плечи. Надо было загубить эту идею.
– Хорошо, расскажи, где вы были. С письмом я вам не советчик, – продолжил беседу Дунаевский.
– Где мы были? – эхом повторил Ильф. Но чувствовалось, что его занимало только письмо. – Четыре месяца в Америке – это много или мало? За это время можно познакомиться, жениться и развестись с большим количеством хорошеньких женщин. Так что, с одной стороны, это много. Но с другой стороны, за это время можно написать один роман, а это мало. Но это ерунда. Ты представляешь, в туманном Лондоне за год сейчас снимают столько фильмов, сколько в Голливуде. Это классно.
Разговор получался сумбурным.
– Ты представляешь, – продолжал Ильф, – нам сказали, что в Голливуде совершенно не пользуются натуральным солнцем. И значит, им не нужно солнце, а Шумяцкий говорит, будто главное в производстве фильма – это солнце и пейзаж. Конечно, чтобы снять "Весёлых ребят", нужны и солнце, и степи Крыма, но, в принципе, сейчас в Голливуде всё заменяет электричество.
– Илюша, – сказал Дунаевский. – Мне неинтересно знать про Голливуд, в котором я никогда не был, и про то, сколько электричества нужно для замены солнца. Моей музыке это не поможет.
– Ну, если тебе неинтересно… – опешил Ильф. – Просто мне самому нужно понять, не слишком ли мы, это… вылезаем… Я понимаю, писать письмо Сталину…
А спустя несколько дней у Поскрёбышева – секретаря Сталина – состоялся важный разговор с одним человеком. Некий таинственный незнакомец просил секретаря дать ход письму, которое придёт от таких надёжных товарищей, как Ильф и Петров, только что вернувшихся из Америки. Поскрёбышев обещал помочь. Когда письмо было доставлено, он положил его в папку срочных писем.
В письменном общении со Сталиным Поскрёбышев скромно именовал себя просто "П". И в этот раз он поставил свою пометку и приписал крупными буквами (глядя на которые графолог мог бы сказать, что это почерк человека, стремящегося к независимости): "От Ильфа и Петрова". Сталин ознакомился с письмом. На десяти белоснежных листах, исписанных с одной стороны, излагались в художественной форме соображения о вреде строительства киногорода. Был там и чисто художественный пассаж. "У нас есть сейчас несколько огромных кинофабрик, например колоссальные фабрики в Москве и Киеве. Это огромные железобетонные здания. Московскую фабрику до сих пор не достроили. Мы немного знакомы с деятельностью этих фабрик. Пока что это кустарщина. Работа там ещё не освоена. У нас нет кадров, нет актёров, сценаристов. Совершенно непонятно, как можно строить специальный город, не поставив на ноги, не достроив уже существующих фабрик, не имея собственных актёров, а приглашая их из театров. Нет никакого сомнения, что ни один актёр Художественного театра не бросил бы своей работы, чтобы уехать в Крым или Сухуми".
Сталин отметил про себя это завуалированное обвинение Шумяцкого в развале киноиндустрии. Сами Ильф и Петров на такое отважиться бы не смогли. В Крыму уже существовала Ялтинская киностудия, заложенная ещё до революции Александром Ханжонковым. В Сухуми не было ничего, но это была территория Берии. И её хозяину очень не понравилось, что кто-то, не спросив его разрешения, вдруг запросто покушался на бюджет Грузии и мог требовать средства для строительства какого-то киногорода. В письме имя Берии ни разу не упоминалось, но это было лишь проявление его дара вести дворцовые интриги. Его тень витала за спинами всех, кто был непосредственно причастен к этому делу. Берия был талантливым руководителем и сразу просёк слабые стороны проекта Шумяцкого, которые под его диктовку, даже не зная этого, косвенно изложили писатели.
"… Но если бы даже это было возможно, – читал Сталин, – если бы существующие фабрики были достроены и хорошо работали, если бы кинематография имела актёров и сценарии…"
Сталин ещё раз отметил необоснованный упрёк в адрес Шумяцкого. Дело в том, что Шумяцкий уже организовал ВГИК. Именно в ходе работы над "Весёлыми ребятами" он познакомился с талантливым оператором Нильсеном, по которому сходили с ума женщины. Тогда же Шумяцкий предложил ему возглавить операторский факультет ВГИКА. Нильсен согласился. Таким образом Борис Захарович осуществлял идею создания чисто киношных кадров.
"Всё равно в постройке специального города нет нужды, – голосом Ильфа и Петрова говорил Берия, – так как солнце перестало быть двигательной силой в кинематографии". Бессознательная оговорка "солнце перестало быть двигательной силой" говорит о многом. Она стала крамольной в девяностых годах, когда психоаналитики научились разбирать в нюансах отражение всей проблемы целиком, как бессознательное проявление власти тьмы.
Сталин был озадачен. Неправильно, чтобы кто-то (даже такой товарищ, как Берия) считал, что своим особым мнением может переменить планы товарища Сталина. Он спросил Поскрёбышева, знает ли об этом письме Шумяцкий. Поскрёбышев ответил, что нет, не знает. "Так пошлите копию этого письма прежде всего Шумяцкому, Ягоде и Благонравову. Да и членам Политбюро", – распорядился Сталин. Поскрёбышев сделал 35 экземпляров секретного письма, распечатанного машинистками, которым было запрещено вникать в смысл перепечатываемого.